Троллейбусы никогда не заблудятся, и если одного вдруг замкнет, то остальные выстроятся за ним цугом и будут терпеливо ждать, пока водитель поправит поникший ус. Мне кажется, в судный день троллейбусы воскреснут вместе с людьми. Так и будет: Петр достанет свою трубу и наравне с человеческими именами начнет возглашать номера троллейбусов: «Дваадцать восьмооой! Бэээээ! Второоой!» Все попадут в рай.
Я только однажды видел мертвый троллейбус. Август 1991 года я встречал с мамой и сестрой в эстонском пансионате. Мне было восемь. Все постояльцы собрались в холле у большого телевизора. Показывали хронику московских событий. Я плакал. Но не от страха и не от вида крови. Меня вывернули наизнанку кадры покореженного и побитого троллейбуса на Новом Арбате. Это походило на рисунок из учебника истории: гигантский беспомощный мамонт угодил в яму, косится черным, напуганным зрачком. Люди бросают в него камни, тычут заточенными палками.
В каком-то смысле именно этот троллейбус стал символом августовских событий: не зря его героический труп был на годы помещен в Музей революции: его выставили во дворе, и он медленно рассыпался под солнцем, дождем и снегом, пока не обратился в голый остов. «Разложился на плесень и на липовый мед». Даже как-то странно, что спустя десятилетия зарифмовались судьбы простого московского троллейбуса и предводителя большевиков. Хотя их роли были такие разные.
Слово «счастье» само в себе содержит ответ на вопрос о своей сути. Счастье не целостно, дробно, отрывочно. Оно лишь часть чего-то большего, имя которому мы тщетно пытаемся подобрать. У Чехова где-то написано: «Для ощущения счастья обыкновенно требуется столько времени, сколько его нужно, чтобы завести часы». У жизни нет смысла. Точнее, смыслов очень много. Еще точнее: с каждым днем жизнь обретает новый смысл, который исчерпывается с наступлением заката. И если городу дано испытать счастье, то оно разлито в клекоте тока, бегущего по троллейбусным проводам.
Так сообщаются между собой районы, улицы и проспекты. Бесчисленные истории и сплетни, которые город прячет в своих обшлагах, выговариваются по электротросам. Помните последний кадр «Берегись автомобиля»? Юрий Деточкин, освободившись из тюрьмы, выходит на проезжую часть, говорит: «Здравствуй, Люба, я вернулся», — и прижимается к стеклу троллейбуса. Ни в одном фильме, ни до, ни после, я не видел более счастливого лица.
Недавно я гулял по Донскому кладбищу и задержался у одной могилы. На памятнике был выгравирован мужской портрет в стиле художника Юрия Анненкова: жилистое немолодое лицо с искривленными, даже злыми губами. Мужчина смотрит куда-то в сторону из-под очков печальным, надземным взглядом. И подпись: «Я умер задолго до смерти». Наум Олев. Это имя мне ничего не говорило. Я не поленился его прогуглить, и оказалось, что Олев — известнейший поэт-песенник. Например, он автор слов к песне «Ветер перемен». Как тут не вспомнить троллейбусы, умершие задолго до своей смерти. Как не вспомнить ветер перемен, без воли которого не упадет ни волос с головы, ни воробей с кровли.
Осень в Нескучном саду
13 октября 2020
Гуляю по Нескучному саду. Осенью есть такие дни, когда природа как бы садится на дорожку перед долгими морозами. Что-то про себя вспоминает. Или молится. Наверное, и правда молится. Теперь, когда люди разучились говорить, наши грехи приходится замаливать растениям, животным и камням. Деревья облетели, небо заволокло добротными, крепкими облаками. Белки собирают провиант на зиму как-то вяло, через не хочу. Ток времени застывает.
В Нескучном саду шаг замедляется и становится вязким, как во сне. У кафе стоят детские коляски. Почему-то безнадзорные. В отсутствие матерей младенцы пытаются наладить контакт самостоятельно. У них очень печальные и взрослые глаза. Отчего? Наверное, где-то во мраке своих маленьких слепых сердец предчувствуют, что воспоминание об этой осени они пронесут через всю жизнь как эталон осязаемого счастья. Но что же в этом грустного? Пошел дождь, редкий и скорый. Перестал, как по приказу. Его никто и не успел заметить, прохожие даже не раскрыли зонтиков. На скамейках, устроившись на спинки, сидят молодые люди и лузгают семечки. Помню, прочитал у какого-то русского эмигранта, что много семечек на тротуарах — к революции.
Кстати, о революции. Недавно узнал интересную историю. Во время октябрьских боев семнадцатого года в Троицком переулке у Остоженки юнкерами был тяжело ранен красный прапорщик по фамилии Померанцев. Он провел в госпитале несколько месяцев, балансировал между жизнью и смертью, но все-таки выжил. После Гражданской Алексей Александрович оставил военную службу и ушел в науку, стал известным физиком, профессором МГУ. Однажды, спустя годы, он ехал в троллейбусе и обратил внимание на объявление остановки: «Померанцев переулок». Удивился: он был коренным москвичом, но впервые слышал, что в городе существует улица с таким именем. Все-таки тезки. Заглянул в справочник, прочитал: «Померанцев переулок (бывший Троицкий) назван в память о командире 193-го пехотного полка прапорщике Померанцеве А. А., геройски погибшим здесь в октябре 1917 года в бою за интендантские склады».
Надел другие очки, перечитал еще раз. Подумал и решил никуда не обращаться. Оставить все как есть. К сороковой годовщине революции один журналист, готовивший очерк о героях тех дней, установил истину. Померанцев, чьи дни уже были на излете, согласился дать интервью. На вопрос, почему он никак не опровергал официальную версию, Померанцев отвечал: «Погиб прапорщик. Его сменил ученый-физик. Переулок назвали в его честь, не в мою». Кто вычеркнул Померанцева из списков личного состава полка, так и осталось тайной. Может быть, с точки зрения новой власти, в этом и не было ошибки. Наверняка те, кто принимал решение о переименовании, знали, что прапорщик жив. Этим противоречием они как бы очерчивали линию между старой и новой жизнью. Теперь живые и мертвые взаимозаменяемы. Есть и обратные примеры — когда мертвые объявляются живее всех живых.
Прохожу ресторан под открытым небом. Сегодня воскресенье, вчера здесь гуляла свадьба. На дорожках лепестки роз, рис, серпантин. На столах пустые бутылки, в них гудит холодный октябрьский ветер. Ландшафт в Нескучном какой-то совсем не московский. Больше похож на предгорье: пройдешь по навесному мосту через пропасть и окажешься у подножья Альп. А там Волшебная гора, пансионат для чахоточных, Ганс Касторп. В Нескучном и правда небезопасно: легко оступиться, и тебя уже не соберут. Например, двести пятьдесят лет назад здесь в овраг на своей повозке угодила совсем юная княжна Софья Волконская. Погибла. Современник оставил о ней краткую и нежную запись: «Сонечка была восхитительно дурна собой. Говорили, что лошади, наверное, оттого понесли, что обернулись».
Я исходил Нескучный сад вдоль и поперек, так часто здесь бывал, но только сейчас обнаружил шахматный клуб «Белая ладья». Вход свободный. Посетители — глубоко немолодые мужчины. Бороды, береты, костюмы-тройки, очки с резинками вместо дужек. Какие-то неправдоподобные. В жизни такие не водятся. Исключительные атрибуты Нескучного, которые не выживают за его пределами. Рождаются и умирают здесь, на задворках парка, в ареале «Белой ладьи». Так изображают чудиков студенты театральных институтов. Неприкаянные души. Художники, алкоголики, трибуны, философы. Неужели они когда-то были молодыми? Старение — растущая гипертрофия клеточной протоплазмы. Ловлю фразы: «Какое же все в мире что-то там», «Я с этой натурщицей больше не работаю, она затаскана чужими глазами», «Ты, Федя, конечно, хороший игрок, но Капитон (указывая на себя) — это талааант». Осень всех заразила.
Возвращаюсь назад. В траве блестит связка ключей. Кто-то сегодня не попадет домой. Уже темно. Звезды колеблются, как монеты на дне фонтана. Захожу в магазин. На кассе, погружая продукты в пакет-майку, замечаю, что у него не развилась лямочка. Генетический сбой. Такое бывает. Я не стал требовать новый, здоровый пакет, а понес продукты в том, какой мне достался. Возможно, где-нибудь там, в целлофановой вселенной, мне улыбнется бог пакетов-маечек. Подхожу к квартире, долго хлопаю себя по карманам, понимаю, что те ключи в траве — мои. Собираюсь назад в Нескучный. Специально дойду до «Белой ладьи». Что-то мне подсказывает, что на ее месте я обнаружу голый пустырь.
У Пастернака есть стихотворение об октябре в Нескучном.
С тех дней стал над недрами парка сдвигаться
Суровый, листву леденивший октябрь.
Зарями ковался конец навигации,
Спирало гортань и ломило в локтях.
Не стало туманов. Забыли про пасмурность.
Часами смеркалось. Сквозь все вечера
Открылся, в жару, в лихорадке и насморке,
Больной горизонт — и дворы озирал.
И стынула кровь. Но, казалось, не стынут
Пруды, и — казалось — с последних погод
Не движутся дни, и, казалося — вынут
Из мира прозрачный, как звук, небосвод.
И стало видать так далеко, так трудно
Дышать, и так больно глядеть, и такой
Покой разлился, и настолько безлюдный,
Настолько беспамятно звонкий покой!
1916
Первый снег и спектакль на 25%
13 ноября 2020
«А ты, кстати, не замечал, что даже само слово „Америка“ начинается с какого-то неизбывного ля-минора?» Это беседует сам с собой пассажир автобуса, в котором я еду. Странный человек неопределенного возраста, без маски, с дельфиньей улыбкой и тревогой в глазах. «Знаешь, не замечал, — отвечает он сам себе. — Любопытное наблюдение. А, кстати, снег будет в этом году?»
И правда, будет снег? С тех пор, как появились голосовые помощники, люди стали привыкать к риторическим вопросам. Мы все чаще спрашиваем пустоту, и пустота нам иногда отвечает.
Уже середина ноября, а снега в городе все нет. Каждой поре приличествует свое, но такой уж у нас выдался хороший, интересный год. Лето умеренной жары, осень скудных осадков. Что-то там еще зима впереди заготовила? Бесснежная Москва поздней осенью выглядит какой-то голой, жалкой. Нет, все-таки на днях снег выпал. Однажды. Вечером.