[20]. Как только Шекспир ей наскучивал, муха — спиной вниз — упархивала в компании себе подобных, выписывая с ними в воздухе нелепые вензеля, которые Повель и Бержье упорно именуют броуновскими[21]. Все это выглядело странным, но до смешного естественным, будто по-другому и быть не могло, оставив несчастную Нэнси в руках Сайкса (что можно поделать с преступлением, совершенным столетие назад!), я взгромоздился на кресло и попытался с более близкого расстояния исследовать столь небывалое верхтормашное поведение. Когда госпожа Фозерингэм пришла сообщить, что ужин подан (я проживаю в пансионе), я ответил, не открывая двери, что спущусь через две минуты, и, так как ей была небезразлична проблема бренности земного существования, вскользь спросил у нее, долго ли живет муха? Госпожа Фозерингэм, знающая обыкновения своих постояльцев, как ни в чем не бывало ответила, что между десятью и пятнадцатью днями и что с моей стороны глупо ждать, когда пирог с крольчатиной остынет. Первое из двух сообщений заставило меня немедленно приступить (подобные решения сравнимы с броском пантеры) к исследованию, дабы оповестить научный мир о моём скромном, но настораживающем открытии.
Как я уже объяснял Поланко, сделать это было непросто. В любом положении муха, неважно — брюшком вниз или на спине, с хорошо известной сноровкой ускользает от преследования, заключить ее в стеклянном кувшине либо в виварии значило бы воспрепятствовать ее повадкам или просто приблизить ее смерть. Всего-то десять-пятнадцать дней оставалось жить маленькому существу, которое с неописуемым блаженством курсировало лапками вверх в тридцати сантиметрах от моего носа! Я понял: стоит известить об этом Музей истории естествознания, как оттуда немедленно пришлют какого-нибудь вооруженного сетью мужлана, и тот — бац! — тут же прибьет мое уникальное открытие. Захоти я заснять летунью (Поланко балуется кинокамерой, правда, в основном, как женолюб), я подверг бы объект исследования двойному риску: осветительные приборы испортили бы летательный механизм моей мухи, сделав ее нормальной к вящему разочарованию Поланко, моему и, скорее всего, самой мухи, к тому же будущие зрители непременно обвинили бы нас в недостойном фотографическом трюке. Менее чем за полчаса (надо было считаться с тем, что жизнь мухи, не в пример моей, протекала удивительно быстро) я пришел к выводу: единственным выходом из положения было последовательно и осторожно уменьшать размеры комнаты, пока муха и я не окажемся в тесном пространстве, — только это обеспечит безукоризненную точность наблюдений (разумеется, я бы вел дневник, делал снимки и т. п.), что позволит подготовить соответствующее сообщение, однако не раньше, чем в этом удостоверится Поланко, который мог бы в дальнейшем успокоить общественность своими свидетельствами — не столько о полете мухи, сколько о моей вменяемости.
Здесь я сокращаю описание воспоследовавших бесчисленных действий, что объясняется борьбой со временем и с госпожой Фозерингэм. Решив проблему выхода из комнаты и входа в нее исключительно в моменты, когда муха находилась вдали от двери (не премину сказать, что, по счастью, одна из ее подруг улепетнула в первый же день, а вторую я, не моргнув глазом, прихлопнул на пепельнице), я начал подвозить материалы для сокращения пространства, предварительно объяснив госпоже Фозерингэм, что речь идет лишь о временных пертурбациях, и передав ей через приоткрытую дверь ее фарфоровых овечек, портрет леди Гамильтон и большую часть мебели, последнее — с рискованным распахиванием двери настежь (разумеется, когда муха дремала на потолке или умывала на моем письменном столе рыльце лапками). Во время этих приготовлений я был вынужден с особым вниманием следить не столько за мухой, сколько за госпожой Фозерингэм, так как усматривал в ней все растущее поползновение посоветоваться с полицией, с которой я вряд ли мог бы объясниться через узкую щель в двери. Больше всего госпожу Фозерингэм обеспокоило складирование в комнате целой горы разобранных картонных коробок, предназначение коих она, разумеется, определить не могла, а я не пытался раскрыть карты, так как довольно хорошо ее знал: необычный способ мушиного полета она бы с царственным равнодушием оставила без внимания, поэтому я ограничился сообщением, что включился-де в один архитектурный проект, некоторым образом связанный с идеями Палладио[22], точнее — с идеей перспективы в эллиптических театрах; это объяснение она встретила с выражением, какое при схожих обстоятельствах наблюдается у черепахи. К тому же я обещал возместить любой ущерб, так что через каких-нибудь полчаса коробки, не без помощи разнообразных уловок, ленты скотч и больших скрепок, громоздились в двух метрах от стен и потолка. В поведении мухи до этой поры не наблюдалось недовольства либо тревоги — она знай себе летала лапками вверх, успев потребить значительную часть кусочка сахара и каплю воды, которую я заботливо оставил в самом удобном для нее месте.
Не забуду упомянуть (все это я старательно занес в журнал исследований), что Поланко несколько дней не было дома, к телефону подходила сеньора с панамским акцентом, которая к местопребыванию моего друга выказывала полнейшее равнодушие. Будучи одиноким и замкнутым, довериться я мог только Поланко, в ожидании его появления я решил продолжить работу по сужению ареала мухи, намереваясь завершить опыт в оптимальных условиях. Методом, понятным обладателю хотя бы одной русской куклы[23], я исхитрился нарастить, насколько это было возможно, вторую порцию картонных кип — я притащил и протащил их в мою комнату на глазах у госпожи Фозерингэм, которая ограничилась тем, что испуганно зажала рот одной рукой, вскинув другую, в которой сжимала опахало, чьи перья переливались всеми цветами радуги.
С понятным ужасом я размышлял о завершении жизненного цикла моей мухи, и, хотя понимал, что эмоции вредят объективной исследовательской работе, мне все же стало казаться, что подопытная проводит теперь больше времени за отдыхом и умыванием, словно полет утомлял ее или наводил тоску. Дабы удостовериться в стойкости ее рефлексов, я стимулировал ее активность лёгкими помахиваниями руки, отчего маленькое существо, подобно стреле, взмывало лапками вверх и начинало облет кубического, с каждым разом уменьшавшегося пространства, время от времени приближаясь к картонным коробкам, которые она, продолжая летать на спине, почитала за потолок, и с небрежным изяществом, коего у нее, как ни больно мне это говорить, оставалось все меньше и меньше, садилась на кусок сахара или на мой нос. Поланко все еще не объявлялся.
На третий день, смертельно напуганный мыслью о том, что муха в любой момент может испустить дух (было бы смешно и горько обнаружить ее лежащей на полу лапками вверх, навсегда застывшей в позе обычных дохлых мух), я притащил последнюю кипу разобранных картонных ящиков, они сократили сектор обзора настолько, что стало невозможно наблюдать стоя, а для наблюдений лежа я вынужден был соорудить наклонное ложе из двух диванных валиков и матраса, который госпожа Фозерингэм протолкнула мне в дверь, обливаясь слезами. На этом уровне исследований проблема входа и выхода была сопряжена с немалыми трудностями: каждый раз надо было последовательно отодвигать и с большой осторожностью перемещать три картонных нагромождения, стараясь не оставить при этом ни малейшей щелочки, и каким-то образом добраться до двери, около которой соседи по пансиону взяли за манеру скапливаться. Вот почему, когда в телефонной трубке зазвучал голос Поланко, я испустил вопль, который он сам, а чуть позже и его отоларинголог сурово осудили. Я тут же начал объяснительное бормотание, Поланко меня прервал, пообещав незамедлительно приехать, но так как мы оба и муха не могли бы поместиться в столь малом пространстве, я решил предварительно ввести его в курс дела, чтобы затем в качестве единственного наблюдателя он мог подтвердить, что аномальное поведение наблюдается у мухи, а не у меня. Я назначил ему встречу в ближайшем кафе и там между двумя кружками пива все ему рассказал.
Поланко раскурил трубку и некоторое время внимательно меня разглядывал. Несомненно он находился под впечатлением услышанного и даже, как мне показалось, побледнел. Как я уже говорил, сперва он вежливо спросил, отдаю ли я себе отчет во всем том, о чем рассказываю. По-видимому, он убедился, что я вовсе не шучу, поскольку продолжал попыхивать трубкой и размышлять, не замечая, что я тороплюсь (а вдруг она умирает, а вдруг умерла!) и расплачиваюсь за пиво, полный решимости как можно скорее довести исследование до конца.
Так как он все еще пребывал в раздумье, я вспылил и напомнил о его моральной обязанности удостовериться в том, чему поверят лишь при наличии достойного свидетеля. Он пожал плечами — похоже, на него внезапно напала черная меланхолия.
— Зря все это, парень, — наконец сказал он. — Тебе, может, и так поверят, без меня. А вот мне…
— Ты о чем?! Почему это тебе не поверят?
— Потому, братец, что это только усугубит дело, — пробормотал Поланко. — Посуди сам, нормальное ли, достойное ли дело, чтобы муха летала вверх тормашками. Если начистоту, это лишено всякой логики.
— А я утверждаю, что она летает именно так! — заорал я, перепугав насмерть нескольких завсегдатаев кафе.
— Конечно, конечно, кто спорит. Но ведь, по сути, эта муха летает, как любая другая, разве что со странностями. Ну, пролетела полкруга не как все! — сказал Поланко. — Сам посуди, кто мне поверит, если нельзя будет ее продемонстрировать, пусть бы эта мушенция и впрямь немного почудила. Пойдем, лучше я помогу тебе разобрать картонные завалы, неровён час вышибут тебя из этого пансиона, не находишь?..
Состояние аккумуляторов
На странице 220-й моего романа «62» Хуан, после нескольких недель отсутствия, возвращается в Париж и, едва успев принять душ и переодеться, спускается в гараж и отправляется на машине искать Элен. Читатель, не знакомый с реальной парижской жизнью, решит, что это невозможно, ведь аккумулятор машины, так долго остававшейся на приколе, сядет, и вряд ли кто-нибудь вообразит, а уж я тем более, что пижон, вроде данного международного переводчика