- Короля!
Цыганка делает внезапный мистический жест, и я вижу в ее сухой руке маленькое зеркальце, какое продают обычно в "Галантерее" за 30 копеек. Это зеркальце на уровне моего лица, я заглядываю туда и вижу свой нос, рот и угол щеки.
Короля я там не увидела. Собралась было удивиться вслух, но у цыганки была своя программа.
- У тебя бумажные деньги есть?
У меня лежала в сумке сиреневая 25-рублевая бумажка, но мне почему-то не хотелось извещать об этом свою собеседницу.
Цыганка заметила следы борьбы на моем лице. Поняла меня верно.
- Ты мне не веришь?
- У меня нет денег, - нерешительно сказала я.
- Ты что, не веришь? - цыганка широко раскрыла очи черные, очи жгучие.
Мне стало неудобно, я достала деньги и, чувствуя, как во мне все сопротивляется этому жесту, протянула их цыганке. Она взяла хрустнувшую бумажку, я все еще не выпускала ее из рук. Мы некоторое время стояли так она тянула к себе, я к себе. Что чувствовала при этом цыганка - я не знаю. Во мне шла борьба темного со светлым, подозрительности с верой в человечество. Светлое начало победило. Я разжала пальцы, и деньги исчезли в темном кулачке. Цыганка зачем-то стала мять новенькую бумажку. Мяла-мяла, она становилась все скомканнее и меньше. Я больше не глядела по сторонам и ни о чем постороннем не думала. Я не сводила глаз с этого кулачка.
Цыганка тем временем перестала двигать пальцами, разжала кулак и показала мне пустую ладонь. Она показала мне фокус.
Боясь поверить, я спросила:
- А где деньги?
- Улетели.
- Куда?
- Туда, - цыганка показала куда-то вверх.
Я посмотрела в этом направлении, но денег не увидела, а увидела большие, светящиеся неоном буквы "Ленинградский вокзал".
- Послушайте, - тихо сказала я, - отдайте мне их обратно. Пожалуйста. Я вас очень прошу.
При слове "очень" мои глаза наполнились непролившимися слезами, руки я стиснула перед грудью, и в этот момент походила со стороны на камерную певицу.
Цыганка вдруг сказала мне грубое слово. Это было неожиданно, но не удивило меня. Меня удивило то, как переменились ее глаза. Я никогда не представляла себе, что на человеческом лице могут быть такие глаза.
К моей цыганке стали подходить остальные, хотя с меня было вполне достаточно одной. Я повернулась и пошла от вокзальной стены. Иногда останавливалась, мотала головой, как лошадь. И все люди, идущие навстречу, казались цыганами.
Раньше, прошлый год, когда мне везло или не везло, я шла к нему домой, на Смоленскую. И сейчас я иду к нему, но не на Смоленскую, как раньше, а на Таганку. Там его мастерская.
Я звоню в дверь и пугаюсь, что его нет. Но он есть. Он отпирает и смотрит на меня.
- Поздоровайся со мной, - говорю.
Он молчит. Лицо такое, будто слушает музыку - "Лунную сонату".
Прохожу мимо него в прихожую, оттуда в комнату.
На полу разложены рисунки - один к другому. То ли он сушит их подобным образом, а может, ему удобнее с высоты двухметрового своего роста глядеть на дело рук своих.
Останавливаюсь перед рисунками, ничего не вижу, кроме черно-белых пятен.
- Я пришла взять очки, - говорю, глядя в пол.
Месяц назад я забыла у него очки от солнца. Сейчас осень, очки не нужны. Он это понимает. Я знаю, что он это понимает.
Мы молчим. Он смотрит на меня. Я - в пол.
Вдруг из черно-белых пятен различаю среди заснеженных деревьев спину мальчика. Мальчик идет в школу: в одной руке несет портфель, в другой мешочек для галош. По тому, как отведен портфель, как натянута веревочка, по линии плеч вижу, что мальчику не хочется идти в школу.
- Нравится?
- Непонятно, - говорю, - в какой стране живет твой мальчик.
- Мальчики во всех странах одинаково не хотят ходить в школу.
Не надо мне было на него смотреть.
- Принеси очки.
Он отделяется от стены, подходит ко мне. Обнимает.
Моя щека помнит его щеку. Рука - его плечо. Будто когда-то уже было так же, тысячу лет назад. При первом моем рождении. Была эта же комната. Стояла такая же напряженная густая тишина. Он целует меня. И это я тоже помню. Отвожу лицо.
- Не надо.
- Почему?
- Не надо.
Это я из самолюбия. Кому оно нужно сейчас, мое самолюбие...
- Ты извини, что я не звонил.
Зачем извиняться? Не звонил и не звонил.
Я вижу его ухо и край щеки, тлеющий румянцем. В линии затылка и спины есть что-то невзрослое. Молчит, мотает на указательный палец короткую нитку. Потом перестает мотать, смотрит через глаза прямо мне в душу.
- Неужели ты не понимаешь?
Я все понимаю. На Смоленской, в двадцати минутах езды на метро, живет маленький, незнакомый мальчик. Его сын.
- Я все понимаю. Ты хочешь, чтобы были и волки сыты и овцы целы.
Он встает, отходит к окну. Кажется, я добилась своего - ему неприятно. Но мне не легче. Мне от этого еще хуже.
На окно налипли сумерки. В комнате темно. От зажженного за окном фонаря на полу косая зыбкая тень рамы. И мне кажется - это наш дом. Встретились вечером, каждый после своих дел, и не надо расставаться. Ни сегодня, ни завтра. Никогда.
Я осознаю вдруг, что если сейчас зажечь свет - исчезнет тень на полу. Обозначатся голые стены. Дом не мой. Он не мой. Ощущение сиюминутности.
Я не хочу зажигать свет. Хочу, чтобы все осталось так, как сейчас. Говорю:
- Зажги свет.
- Не надо, - просит он. - Так лучше.
- Поздно. Отвези меня домой.
Хоть бы не послушал.
Наша машина идет среди других машин и внешне ничем от них не отличается.
Он курит молча. Лицо отчужденное - такое впечатление, будто мы поссорились.
Я смотрю на его профиль, на рукав пальто. Мне кажется, что едем мы в последний раз и видимся в последний раз. Я мысленно ласкаю его, говорю самые нежные и нужные слова, каких я ему никогда не говорила раньше, а теперь и подавно не скажу.
Он переключает скорость. Я боюсь скоростей, но сейчас мне хочется, чтобы он ехал еще быстрее, хочется врезаться во что-нибудь, чтобы больше не думать. Спрашиваю:
- Ты на похороны мои придешь?
- Если будет время, - говорит он и выкидывает папиросу через опущенное стекло.
Машина останавливается против моего дома. Мне хотелось бы ехать долго, но мы уже приехали.
- Ты так ничего и не поняла, - говорит он.
- До свидания. - Я дергаю ручку и выхожу из машины.
Есть такое вьражение - "через силу". Это, наверное, когда сила тянет в одну сторону, а ты идешь в другую.
Я вхожу в комнату. Не раздеваясь, в плаще и косынке сажусь на тахту.
Борька опускает газету, глядит на меня.
- Ты чего?
- Ничего.
Как неэкономно устроена жизнь. Даже старые, изношенные платья не выбрасывают, а рвут на тряпки и используют в хозяйстве. А такая редкость, как любовь, если она не нужна тому, на кого направлена, то она вообще никому не нужна. Никому не нужна моя любовь, талант и преданность.
- Перестань курить. Мне душно.
- А куда я пойду курить? - Борька несколько раз сильно затягивается, потом винтообразным движением тушит папиросу в пепельнице. Вокруг него зыбким голубым туманом плывет дым.
- Открой окно, - прошу я.
- Мне будет холодно спине.
- Эгоист! - Я чувствую, как от слез тяжело и неудобно глазам. - Ну почему вы все такие эгоисты?
- Это ты меня на "вы" называешь? - уточняет Борька.
В этот момент на кухне раздается грохот, будто выстрелили из ружья. Исходя из прошлого опыта, догадываюсь, что это с плиты свалилась сковорода. Она свалилась на бутылки из-под кефира, которые стоят возле плиты.
- Знаешь что, ты или бутылки убирай, или сковороду клади в другое место. Обратно у тебя все летит.
Борька любит слово "обратно": у меня "обратно порвались носки" или "ты обратно все делаешь наоборот".
Ночью я еду в Ленинград. Деньги мне дала Татьяна, причем довольно быстро, не выясняя смысла жизни.
- Спасибо, - сказала я.
- Пожалуйста, - ответила Татьяна.
Так и бывает в жизни, когда человек выручает человека. "Спасибо", говорит один. "Пожалуйста", - отвечает другой.
Я еду в свой город на чужую свадьбу, везу в подарок дымчатые очки, каких не достанешь. Сейчас, правда, осень, очки не нужны. Но ведь будет другое лето.
РУБЛЬ ШЕСТЬДЕСЯТ - НЕ ДЕНЬГИ
Возле метро "Новые Черемушки" в ларьке продавались шапки-невидимки. Шапки были бежевые с помпончиком на макушке, походили на лыжные. Их никто не брал.
Я стою в шапке-невидимке, стиснутый со всех сторон, и чувствую плечи своих современников.
Возле меня в минусовом расстоянии стоит деревенская женщина в шали и плюшевой жакетке. На шее у нее, как олимпийский венок, висит гирлянда сушек.
- Мать, - обиженно говорит кто-то за моей спиной, - встала, как памятник. Подвинься немножко!
Я включен, и там, где я стою, пустое место. Бабка двигается в эту пустоту, но она заполнена мной.
- Куда я подвинусь-то? - огрызается бабка. Она так оглушена городом, цивилизацией и своими узлами, что ничему уже не удивляется.
- У, деревня... - сердится человек за спиной.
Можно бы повернуться и двумя пальцами взять горожанина за нос, за самый кончик, чтобы умел расставлять в жизни акценты. Но, с другой стороны, стоит ли хватать за нос человека, который не умеет расставлять акценты и, видимо, сам страдает от этого? Ему от этого еще Хуже.
Я прохожу мимо вахтера без пропуска и направляюсь в свой корпус.
Институт у нас большой - целый город. Руководит институтом Копылов, лауреат трех Государственных и двух Ленинских премий.
Копылов - гений. Ему ничего не стоит выдумать новый самолет и открыть новый закон. При этом он не кричит "эврика", как Архимед, а просто откидывается на спинку рабочего кресла и делает пружинящие разводы руками в стороны.
Я завидую Копылову, как Сальери Моцарту.
Завидую потому, что он - гений, а я просто способный человек. Я, может быть, могу выдумать самолет, но на это уйдет много времени. Потому что я буду отвлекаться. А Копылов ни на что не отвлекается. Все остальное ему неинтересно. Но это не значит, что он растерянный и близорукий, как описывают ученых в литературе, роняет на ходу стулья и ходит в разных ботинках. Копылов точен. Никогда и никуда не опаздывает. У него потрясающие запонки с рубинами и модная стрижка.