А тут Кольке письмо из дома пришло, пока он на работе был. А внутри – что-то пухлое, с бантиком. Мишка не выдержал, открыл. А там листочек с ленточкой – Леська и его, и Кольку на свадьбу зовет. Приезжайте, мол, рада всем буду.
Мишку что-то аж тряхнуло. Не дождалась, дура! Она ж его любит, какие замужи! Конечно, не судьба он ее, это и ежу понятно, но не замуж же выскакивать из-за этого!
Мишка денег у Кольки выпросил на ночной поезд – и на вокзал. На верхнюю полку плюхнулся, да и не высматривал больше никого. Не до судьбы ему было. Может, в другой раз. Мишка ворочался, ворочался, пока его не позвал кто-то. Тихо так, вежливо:
– Молодой человек! Молодой человек!
Мишка обернулся. На нижней полке мужичок очкастый сидит, галстук расшнуровывает.
– Не спится? Не хотите чайку с медом? Мед хороший, домашний.
Мишка кивнул да слез. Мед он очень любил.
– Ой, – Мишка, позабыв на часок о Леське, зачерпнул еще ложку из янтарной баночки. – Вкуснотища! Вот в сам деле говорю – самый лучший мед!
Мужичок улыбнулся, его Петром Федоровичем звали, да еще одну банку из сумки достал.
– А я, знаете, Миша, бросил преподавание. Да, в институте раньше работал. Уехал в село, на мамину родину. Страсть у меня проснулась – к меду, к пчелам, к ульям. Это, знаете ли, как искусство. Ты с пчелами разговариваешь, помогаешь им, а они тебе вот – самый вкусный мед, – мужичок хохотнул. – Поначалу не задалось, а потом вот ничего. Как видите, сработались.
– Ох, и славно выходит! – Мишка облизал пальцы. – А как, не страшно, к улью-то, подходить? Я помню, как мелкий был, дикий улей нашел, домой приволок. Вот и визгу было! Всех пожалили, кроме меня. Меня они че-то и не трогают совсем. А на вас, небось, злятся. Вы ж городской, не сельский.
– Так я в защите, Миш! А так крышку открываешь – а там – целая жизнь. Ты смотришь на нее, и кажется, будто и вмешиваешься ты в нее, а вроде бы как – и нет. Ты и царь для них, и первый злодей, вот как, – мужичонка сверкнул глазами. И до того они у него яркими и свежими казались, когда он меде и пчелах говорил, что Мишка вдруг почувствовал, что и у него внутри что-то затеплилось, затрепыхалось.
– Да-а-а, интересно это, – Мишка задумчиво утер рот. – Но я бы не смог, наверное.
– Почему не смог бы? – Петр Федорович рывком снял очки. – Миша, хотеть главное! А там все сможете! Вы попробуйте только! Дело рискованное? Да! Пчелы капризные? Конечно! Ой, да столько проблем будет, столько бед, Миша, но если дело понравится вам, если душа к нему лежать будет, то ничего уж не страшно, Миш. Все по плечу.
Мишка по-дурацки улыбнулся, попрощался да и залез к себе на верхнюю полку. И все ему пчелы снились, да мед, текущий по его губам. Проснулся Мишка весь в поту, да расхохотался так, что перебудил полвагона.
С поезда кинулся сразу не к себе домой, а к Леське. А у нее уж Пашка сидит, жених новоявленный, обедает. Мишке навстречу встал, брови недовольно насупил, а Мишка отмахнулся от него только, да сразу к Леське шагнул.
– Чего приперся, одурелый? – Леська вроде как злиться должна была, а все же улыбалась. Больше месяца Мишку не видела, соскучилась, видать.
А Мишка на колени перед ней бухнулся да расхохотался.
– Дурной я, Леська, ой, дурной! Она мне про судьбу сказала, а я ж про бабу подумал! А она – не о бабе. О деле. Понятно тебе?!
Леська прищурилась, зарделась. На недовольного Пашку и вовсе смотреть не думала.
– И чей-то? Чей-то значит, а, дурной? Не нашел, что ли, в поезде судьбу? Ко мне приполз?
– Нашел, Леська! Нашел, как не нашел! Тока не баба это, а дело на всю жизнь, понимаешь, Леська? Я пчел разводить буду! – Мишка хлопнул себя по груди, словно хвастался тем, что получил орден.
– Ну, разводи, а я че? – Леська совсем уж красная стала и на два шага к Мишке подошла. Теперь сверху вниз на него смотрела, а он и таял.
– Так ты это, – Мишка закашлялся. – Со мной давай, ну!
– Ой, дурак ты, Михась! – Леська загоготала, низко, утробно. Так, как Мишка любил. – А судьба ж твоя куда делась?
– Нашлась, Леська. Теперь вся нашлась.
Люба, косы русые
– Люба, Люба, Лю-ю-ю-юбонька!
Взрыв.
– Лю-юба, косы русы-ы-ые!
Взрыв.
– Люба, Люба, Лю-бонька!
Взрыв.
– Эй, Тимофейка! – закричал что есть мочи Степаныч. Очередной взрыв заглушил его крик. Но Степаныч упертый мужик, серьезный, он снова крикнул:
– Слышь, Тимофейка!
Взрыв.
– Ты бы помолчал немного!
Взрыв.
– У-ух, бомбят, с-с-собаки! – просипел Степаныч, не разгибаясь.
Я радовался, что в первую бомбежку оказался рядом со Степанычем. Он мне сразу понравился. На батьку моего похож усами. И сипит так же. Курит, наверное, много.
– Ты задницу-то пониже опусти, Тимофейка! – вновь прокричал Степаныч. – Вишь, строчить начали. А потом добавил: – А чего ж за Люба у тебя такая, а?
– Да одноклассница моя.
Взрыв.
В ушах уже протяжно звенело, из глаз почему-то слезы лились. Мне не страшно было, пока я пел дурацкую песню.
– Лю-ю-ю-юба, косы русы! – вновь загорланил я.
Степаныч, кажись, усмехнулся.
– Дома-то осталась, Люба твоя?
– Не, Степаныч, в госпитале где-то. Она в медицинский мечтала пойти. В Москву поступать с матерью поехала…
– А ты кем хотел стать, Тимофейка?
– Летчиком, Степаныч, – я расхохотался, а чертов пулемет вновь заговорил. Не хотел я Степанычу рассказывать, что дома у меня три рта осталось да больная мамка. Некогда мне было учиться.
Очередной взрыв отвлек меня от мыслей о мамкиных пирожках и Санькиной улыбке. Она косички вязать научилась, когда я уходил. Что ж за год изменилось-то? Небось уже женихается вовсю.
Тело так затекло, что аж иголками все стреляло. И вспотел я сильно. А форма почти новая еще, теперь вот потом провоняется, а пыли еще сколько налипнет…Стыдно перед старшиной показаться будет. А он меня вчера сынком назвал. Вон оно как…
– Тимофейка, поползли к нашим. Вон там, слева, видишь траншея? Вроде успокоились, гады. Хотя подожди, покурим.
Степаныч закурил самокрутку. В глазах щипало, как от папкиного табака. Аж заслезилось все. Папка первым ушел. А похоронку уже через две недели получили. Хороший у меня папка был. Жил бы долго. А если б крепкого табаку такого не курил, жил бы еще дольше, наверное.
– Тимофейка, ты чей-то, реветь собрался? – серьезно спросил Степаныч.
– Ну, вы, Андрей Степаныч, и дурак, конечно! – обиделся я и пополз к траншее. – Табак у вас крепкий!
В землянке вечером веселились. Нас поздравляли с первой бомбежкой. Хорошо было у всех на душе, радостно, потому что уцелели все. Все до единого. Казалось нам, что если один день так пережили, то и все так же пройдут: они нас бьют, а мы не бьемся. Спирту понаразбавляли, курили все, даже песни пели, пока Чекмаш, товарищ мой, не заорал, что подкрепление везут. Прислали нам новых солдатиков, зеленых совсем. Младше нас даже. Старшина разозлился. Сказал только: «Ну, куда я их!» – махнул рукой, да и вышел. Ему в атаку нас поручили вести, я от Степаныча слышал.
А с солдатиками и сестрички новые приехали. Говорят, прошлых в госпиталь забрали, в город. Устали они здесь, тяжело им было с такой оравой. Прислали вот им на смену свежую кровь.
Они вошли в землянку поздороваться, уставшие с дороги, пыльные. Но смерть, какие красивые. А красивше всех моя Любаша. Я аж подскочил. Две сестрички таких худосочные, с коротенькими волосами, что еле плечи прикрывают. Но не Люба. Люба всегда была в теле. Ее за это в младших классах даже дразнили. Лицо у нее широкое, но только потому, что щеки круглые, с ямочками. И глаза большие-большие, синие-синие. А косы у Любы почти до пяток, густые крепкие. Она их всегда чудно заплетала. Мне не понять, как она их раз в десять короче делала. Порой из окна на нее на переменке любовался, как пальчиками она по волосам бегает. Тогда и песенку дурацкую придумал. Люба смеялась, но ей нравилось, я точно знал.
– Тимофейка! – от самого прохода закричала она.
А я улыбался, как дурак последний. Наклюкался я уже, хоть потом и не мог вспомнить, пил ли я спирту.
Любонька подошла и обняла меня. Крепко-крепко. Так в школе никогда не обнимала. Но я знал, каково это, когда знакомого человека вдалеке от дома видишь. Теперь знал. Этот человек сразу родным становится.
– Тимофейка, ты чего? – Люба потрясла меня за плечо, – Не узнал, что ли?
А я стоял, смотрел на нее и все еще улыбался. Как масло по сковородке растекся, Емеля.
– Да все узнал, узнал, – Степаныч довольно ухмылялся. – Он просто сегодня в первой бомбежке был. Героически со всем справился. Начальство им довольно, товарищи тоже.
– Ой, – Люба прижала белую руку к груди, в глазах ее тревога расплескалась.
За меня, значит, волнуется. Я улыбнулся еще шире.
– Дядь, а его контузило, что ли? – удивленно спросила Люба у Степаныча.
– Николай! Я из Чекмаша! – нарисовался Чекмаш перед моей Любой.
– Давайте знакомиться, товарищи медицинские работники!
– Арсений, здравствуйте девушки!
– А я Лешка, деревенский, будем здравы, девчата! – Леха снова накатил спирту за сестричек.
– Люб, а Люб, – тихо позвал я.
Мне стыдно за себя стало. Ребята уже выглядели сильными, загорелыми, а я еще мальчишкой смотрелся. Ну, щуплый я да маленький. Вот те-нате. Любу дождался, а товарищи сейчас ее завоют. Гады.
– Люб, – снова позвал я.
Настроение что-то совсем паршивое стало. Она так улыбалась всем. И все ей улыбались. Бабка моя ее за это солнышком звала. Люба как улыбнется, так всем улыбаться хочется.
– Тимофейка, – раздался голос Степаныча, – Ты бы показал девчатам, где жить они будут. Покажешь?
– Да ми сами покажим, е-е-ей, – запричитал Джансуг, поглаживая черные усы. А у меня еще усов не было еще. Не росли совсем.
– Матвей сам покажет, – Степаныч толкнул меня к выходу. Я кивнул ему благодарно. Хороший мужик Степаныч. Батька у меня таким же был.