А вот что говорит о литературном творчестве сам Гадда: «Мои естественные стремления, мое детство и мечты, мои надежды и разочарования принадлежали или еще принадлежат романтику, но романтику, которому досталось-таки на орехи от судьбы, то есть от реальности. Очевидно, что я требовал и требую от романа, от драмы и даже от хроники или „воспоминаний“ того максимума очаровательной таинственности или пристрастного описания обычаев и душ, который только и может помочь мне упорно продвигаться в чтении вперед. <…> Если вы скажете мне, что автоматная очередь — это реальность, хорошо, соглашусь, но я требую от романа, чтобы за этими двумястами граммами свинца было трагическое напряжение, работающая последовательность, тайна, рациональность или иррациональность факта… Сам по себе факт, сам по себе объект — это не что иное, как мертвое тело реальности, фекальный осадок истории…»[1]
Альберто Моравиа тоже оставил нам свою оценку творчества К. Э. Гадды: «…Он был писателем с острым, хоть и тревожным чувством комедийного. Очень редкое качество. <…> Хочу сказать одну вещь: хороших серьезных романов насчитываются сотни. Хорошие комичные романы можно пересчитать по пальцам. Это значит, что писать комические вещи очень трудно. А Гадда комичен везде. Даже в такой жестокой книге, как ‘Познание страдания’. Кроме того, у него большие писательские способности. По-моему, единственный недостаток Гадды — это то, что он часто уходит от темы. А может, это и не недостаток. Достаточно вспомнить постоянные ‘уходы’ Лоренса Стерна в его ‘Жизни и мнениях Тристрама Шенди, джентльмена’»[2].
Карло Эмилио Гадда умер в 1973 году. Он погребен на Некатолическом кладбище (Cimitero acattolico) Вечного города. В его рассказе «Путешествия Гулливера, то бишь Гаддуса» имеется набросок для собственной эпитафии:
Не ужился с живущими
на этих блаженных холмах
маркиз Благородной Нелепости.
Благосклонному взгляду читателя предлагаются несколько рассказов из раннего («Несовершенные этюды» и «Маневры полевой артиллерии» из сборника «Мадонна философов», 1931) и среднего («Пожар на виа Кеплер» из сборника «Рассудительные соития», 1940) периода творчества Гадды.
Геннадий Федоров
Карло Эмилио ГаддаРассказы
Несовершенные этюды
Неописуемый зеленщик прервал свои вопли и посмотрел на меня заспанными глазами: встал он рано, как водится.
Что мне полагалось учесть.
В губах потухшая сигарета, висящая в уголке рта в положении, называемом бовизанским[3], которое мне очень по душе, над узким лбом — прядь крепких густых волос. На шее завязанный узлом платок, обнаженные загорелые предплечья, выцветшая красная майка, под которой выделялся рельефный торс.
Развалившись, он сидел за своим прилавком и смотрел на меня снизу вверх, как смотрят на никчемное, не представляющее интереса создание; покупать тыквочки я был не готов.
Нос крючком, обожженное солнцем лицо, цветущее здоровье. И все более насупленный вид.
Неожиданно он заорал снова, мол, его тыквочки не для каждого, только знатоки могут оценить их, а дилетантам этого не дано. И добавил несколько фраз снисходительного презрения в адрес всяких неверующих.
Эти его рассуждения на лигурийском диалекте, произнесенные скорее слитными дифтонгами современного диалекта дорического[4], содержали мощную и даровитую синтаксическую основу. И я понял, что в сравнении с ним многие ораторы и публичные проповедники — жалкие неумехи.
Я много думал о вас, бедные мертвые, хотя и должен был заниматься канцелярской работой и к тому же был не совсем хорош здоровьем.
Поскольку в любом деле требуется прилежание, мне не оставалось ничего другого, как продолжать работу, так что я уже не мог посвящать вам той великой скорби, которая казалась мне основой и смыслом жизни.
Собравшись с самыми чистыми мыслями, хотел бы сочинить молитву, обращенную к тому, Кто предопределяет всё, чтобы принесла она вам беспредельное утешение. Но поскольку вы живете в ярком свете, а я прозябаю в тени, мне совершенно ясно: конечно, невозможно, чтобы моя серость была как-то полезна вашему сиянию. К тому же, возможно, мой голос и не звучит и не может быть услышан.
Что делать? Когда иду, мне кажется, я не должен этого делать. Когда говорю, мне кажется, богохульствую; когда полдневной порой всякое растение упивается горячим светом, я чувствую: вина и стыд — на мне.
Простите меня!
Я старался подражать вам и следовать за вами, но был отвергнут. Определенно, я допустил серьезные ошибки, и поэтому мне было не дано записаться в ваш Легион.
Это обескуражило меня. Но я думаю о вас, други мои, мертвые.
Вон далекие, угрюмые горы, а над горами и лесами встают облака в виде мечтаний или дум.
Крупный муравей, он постоянно ходит и ходит, заходит в свое хранилище и выходит из него, постоянно думая о работе, зажав между двумя тонкими нервными лапками огромную соринку: это наш труженик-крестьянин движется от хозяйственных построек к дому.
Достает вязанку хвороста, кладет ее на кучу, потом выходит из дому с ведром и выливает его, вот он уже с инструментом снова в поле, потом возвращается с корзиной и ставит ее. Потом должен молотить, потом должен плести.
Потом должен жать, потом должен поливать; потом вязать, потом расстилать, потом собирать в копны. Потом ворошить, потом черпать, потом замешивать: потом вместе с той болтушкой отнести также и корм для птицы; потом доить, потом закрыть, потом перенести.
И он носит и переносит, так проходит его день.
Звуки дня пролетают своей чередой и повторяются, будто в комедии.
Он их даже не слышит.
Голоса дня отпели свои страдания. Больше нет ничего.
Только пот и одиночество.
Лишь колокольный звон ритуально отмечает свой час. Он летит от старой башни, как давняя мысль о вечности.
Когда тень касается серых веж, значит, над постройками склоняется ночь. А когда в скопище дел ничего не видно, приходится делать перерыв.
В домиках обходчика дети: с чубчиком и лентой, и со сверкающими глазами, не по размеру трусы, они длиннее юбчонки, мама предвидит быстрый рост на хлебе и фасоли. Сегодня трусы еще слишком длинны, завтра уже коротки.
Мост над рекой, от реки канал. Зеленый канал, похоже, остановился по таинственной команде и стал готовым большим бассейном.
Двигая утомленными шатунами (видимыми на повороте), локомотив въезжает на виадук, пролетает над одинокой электростанцией. Во мраке глубокой долины ее не замечает никто: ни остроумные дипломаты, ни дамы. В тени тех кустарников живет только пара глаз, зловещих топазов: это волчица, пришедшая из ночи покормить своим молоком человеческих детенышей; а упрямые генераторы всё тянут свою невидимую ношу, потоки вод с напряжением вращают роторы в вековечном торможении поля.
Одинокие гиганты с распахнутыми руками переваливают через жалкие горы, поддерживая странные ожерелья и основу из проводов.
А там целлюлозные заводы, хлопчатобумажные фабрики и прочие предприятия. Но они не видны, и бесполезно описывать их.
Кавалер Ло Йодиче, старший бригадир Ди Маттео и еще два агента отдела расследований уже пять дней неумолимо преследовали его.
Из бара в бар, из квартала в квартал, из этого мира в иной! Украденный у пьяного приятеля еще в Америке револьвер продан, а проглоченный два дня назад ужин был последним.
Истощенный, он притащился к этой каменной скамье: старые газеты, шнурки, коробки серных спичек, а торговца нет. Вдоль цоколя здания запах застарелой мочи, мечта любой собаки.
Тоска по далеким, пропащим вещам охватила его: вспомнилась мать.
Перед ним площадь, портик, церковь. Старая базилика погружена своими пилястрами в аллювиальный покров, который пескоструйная река Тичино и строительные подсобники устроили с согласия Ленинских пещер. Между грозными тучами — склоны горы Монтероза.
Она погружает свои пилястры в добротный покров, под которым покоятся останки живших на этой земле поколений, прошедших свой путь от жаркого первородного праха, от смут Дезио и Парабьяго[5] до мрака земного.
А квадратная башня лишена красот и ждет леденящих туманов. Уже холодно деревьям, а колокола предлагают меланхоличные размышления.
Красота! Капители коринфского и смешанного стиля, тимпаны, орнаменты в виде рыцарских доспехов, в виде бычьих голов, светлые сверкающие мраморы!
Почему не любуются такими бесценными орнаментами в краю ломбардском? Арка из кирпича груба на квадратном пилястре. Родовой знак — это крест, который принимал в свой лагерь восставших против величия Империи, или змея, которая выворачивается из сердец человеков.
Есть города в других краях, где деревянные церкви крыты листами волнистого цинка, как портовые склады, а между docks, посадочными платформами, под цинковой крышей извиваются черные скорые поезда.
В тяжелых багажных вагонах они везут штабели параллелепипедов с массивными накладками. Склоняясь над столиками, с центрального прохода обеденного вагона старший официант в белоснежно-белом безупречно обслуживает застывших едоков, в то время как все подрагивает и покачивается на переводных стрелках. Виртуозный эквилибрист!
Мотки спутанных спагетти аккуратно выкладываются на тарелку каждого, затем следует второе под помидором.
Потом поезда останавливаются под храмовыми сводами, которые знающие инженеры рассчитали, применяя теоремы Кастильяно и Максвелла. В обширные атриумы вокзала вливаются толпы людей: удивительные дамы, солидные мужчины от промышленности и от транспорта и обычные проезжие.