Собачка бежала на поводке и поминутно оглядывалась, как бы приглашая офицера за собой, она точно боялась идти одна.
Офицер был так молод, что казался совсем юным. И если бы не элегантный серо-зеленый мундир с серебряными нашивками и не револьвер в новенькой кобуре, висевший на поясе спереди, его можно было бы принять за долговязого подростка.
За офицером ввалился в дом пожилой денщик с двумя чемоданами в руках и третьим под мышкой. На шее у него хомутом висели два автомата «шмайсер». Солдат мрачно сопел под тяжестью груза и свирепо зыркал глазами по сторонам, выбирая место, куда сложить чемоданы.
Пока денщик носил с улицы личные вещи офицера, сам он с мрачной брезгливостью обошел русскую печь, обвешанную тряпочками, шерстяными носками, мешочками с душистой мятой для просушки, оглядел комнаты, которые сообщались между собой. На ходу он разговаривал с денщиком:
— Макс, кому принадлежит эта конюшня? Где я могу принять ванну?
Не дожидаясь ответа, немец продолжал выкрикивать капризно:
— Кто хозяин дома? Позвать его ко мне. Макс, ты меня слышишь или я должен прочистить тебе уши?
Денщик не слышал, занятый работой. Он складывал вещи на веранде, застекленной с трех сторон. При этом дверь на улицу оставалась открытой, и осенняя сырость наполняла дом.
Солдат распаковал один из чемоданов, когда бабушка, не обращая внимания на офицерика, постучала концом палки по спине денщика.
— Эй, дубина, дверь закрывать надо.
— Вас? — спросил денщик, обернувшись.
— Но нас, а дверь, — повторила бабушка. — Не в свинарник пришел. Хоть ты ерманец, а понимать должен.
— Матка, век! — сердито огрызнулся денщик, продолжая свое дело.
— Ты не векай, а закрой… Энтому простительно, сосунок еще. А ты старик, вон лысина-то какая…
Не обращая внимания на слова бабушки, сердитый денщик выкладывал из чемодана полотенце, зубную пасту, ароматное мыло, одежную и сапожную щетки.
Из-за спины немца дочь подавала матери знаки, чтобы не перечила непрошеным гостям:
— Отойди, мать, застрелит он тебя…
Выйдя за калитку, бабушка смотрела, как текли по улице чужеземные войска: огромные пушки, грохочу^щие танки. Пыль, смех солдат, звуки губных гармошек, тучи войск, как тучи саранчи… С горя бабушка ушла в опустевший осенний огород и долго сидела там на бревнышке, не желая возвращаться в дом, занятый чужеземцами. Невыразимое страдание застыло в ее глазах, вдруг потускневших, словно в них угасал жизненный свет…
Офицеру понравилась большая светлая комната, через которую был вход в спальню бабушки. Нужно было завесить этот ход тяжелым ковром.
Немец принялся оборудовать жилье в своем вкусе. Он приказал денщику выбросить на кухню черную тарелку репродуктора, старинные фотокарточки в рамках, портрет Льва Толстого в длинной холщовой рубахе, босиком. Эта простенькая литография много лет хранилась в доме бабушки Аграфены. Лев Толстой как бы стал членом их семьи, всегда присутствовал на семейных сборах в час обеда или за вечерним чаем. Снимая со стены портрет Толстого, денщик порвал его. Так и валялись в угольном ящике рядом два дорогих сердцу бабушки старика — ее покойный дед в пожарной каске да Лев Толстой.
Офицер велел вынести хозяйскую швейную машину, сгреб ногами домотканые русские половики и приказал вышвырнуть их вон. Сияли со стены и старинную картину, засиженную мухами: «Отступление Наполеона из Москвы». Офицер усмотрел в картинке и неуместный намек.
Дубовый резной буфет не тронули: под стеклом была приличная посуда и серебряные ложки. Этим можно воспользоваться. Не снял он и тюлевые занавески с окон: они придавали уют.
Вместо бабушкиных фотокарточек офицер развесил свои. Это были открытки с изображением девиц в набедренных повязках и без них. Рядом он поместил большую фотографию породистой немки с тройным подбородком и высокой модной прической. Веером разместились фотографии самого офицера, снятого то в Париже на фоне Эйфелевой башни, то в Испании на берегу Средиземного моря, то в римском ресторане среди таких же, как сам, молодых офицеров, весело уплетавших полуметровые итальянские макароны. Судя по всему, фотографии должны свидетельствовать, что, несмотря на молодость, офицер успел объездить полмира и побывать почти во всех покоренных странах.
Офицер занимался убранством комнаты самолично. Он вконец загонял денщика, требуя подать то молоток, то гвозди. Бедняга солдат вспотел, но принужден был вытягиваться перед своим господином, потому что тот ругал его и то выгонял из комнаты, то снова требовал к себе.
— Черт бы побрал этих мерзавцев танкистов, — жаловался денщику офицер, — вечно они захватывают лучшие дома, а тебе оставляют одни сараи… Ладно, не будем огорчаться, Макс. Мы с тобой и в этом русском «дворце» сумеем создать удобства.
Собачонка лежала на диване и круглыми, на выкате, блестящими глазами следила, как ее хозяин располагал на стене фотографии, как суетился денщик Макс.
Наконец работа была закончена, и офицер без кителя, с полотенцем на плече, насвистывая, принялся настраивать радиоприемник. Сначала слышался треск, взрывы джазовой музыки, бормотание нерусской речи. И вдруг грянула бравурная маршевая мелодия. Хор мужских голосов ворвался в комнату:
Ха-ха-ха,
Ха-ха-ха,
Это будет веселая война…
Вот чего не хватало! Теперь, в громе гитлеровского марша, русский дом превратился вполне в немецкий. Офицер усилил звук и, ликуя, подпевал:
…Германия велика и прекрасна.
Скоро она раскинется
От Ледовитого океана до Средиземного моря.
Будут у нас белые медведи на севере
И апельсины на юге,
Ха-ха-ха,
Это будет веселая война…
Пока денщик стелил на полу болгарский ковер, офицер открыл чемодан и принялся вынимать и раскладывать возле зеркала мелкие и, по всему судя, любимые вещицы: коробочку с розовой пудрой, французский одеколон в хрустальном флаконе, принадлежности для маникюра из Бельгии, щеточку для усов, которых еще не было.
— Макс, где вода? Подогрей быстро! — покрикивал он через плечо.
Дочь бабушки Аграфены с болью смотрела на портреты, выброшенные в угольный ящик. Она боялась, как бы не увидела мать, поспешно вынула их оттуда и спрятала в чулане.
Гитлеровцы хозяйничали в доме полновластно. На кухонном столе горела спиртовка. Денщик подкладывал под нее сухой спирт, похожий на кусочки сахара. Он подогревал воду в никелированном бабушкином кофейнике. Наконец он доложил:
— Вода готова, господин обер-цугфюрер!
Офицер вышел на кухню, длинный, узкоплечий, этакая белокурая бестия в подтяжках. Он стал мыться до пояса под умывальником. Денщик поливал из кувшина и не мог угодить: то вода холодная, то не так поливал. Наконец офицер залепил денщику пощечину мокрой рукой. Тот вытянулся в струнку, виновато моргая глазами, и стал поливать аккуратнее. Под конец он махровым полотенцем обернул спину офицера и стал делать массаж.
Когда бабушка Аграфена вернулась из садика в дом, она не узнала своей большой комнаты, принявшей незнакомый вид. Все ее вещи были выброшены на веранду. В углу валялись скомканные, милые ее сердцу деревенские половики. Когда-то она собирала их по клочку, словно по перышку, ткала, любуясь радужной расцветкой, точно не полотно, а жар-птица рождалась у нее в руках.
Бабушка хотела пройти к себе в спальню через большую комнату, как ходила всю жизнь, но едва перешагнула порог, на нее бросилась собачка. Оскалив острые зубы, она злобно рычала, не пуская хозяйку в комнату.
Офицер сидел перед зеркалом и, смотрясь в него, чистил пилочкой ногти. В нательной рубашке он выглядел совсем мальчиком. Видно было по всему, что ему нравится тот уют, который он сам себе создал. Заметив бабушку в дверях, он дружелюбным жестом указал на свободный стул:
— Битте, зетцен зи зихь[22].
Бабушка Аграфена молча смотрела на немца. Тогда он весело подмигнул ей и сказал:
— Русь пук-пук!
Видя, что она не понимает, немец вынул из кармана зажигалку в форме игрушечного пистолета, приставил себе к виску, сказал: «Пук!» — и нажал курок. Над пистолетиком вспыхнул голубой огонек, и офицер рассмеялся, довольный, что так ловко втолковал свою мысль русской старухе. Прикурив, он спрятал зажигалку в карман.
Бабушка продолжала молчать, устало опершись о палку. Дочь Мария, боясь, как бы не вышло скандала, увела ее в спальню, горячо шепча и умоляя оставить в покое непрошеных гостей.
— Ведь они по-русски не понимают, — объясняла она матери. — Пырнет кинжалом или задушит… Вчера, сказывают, на Пятницкой мужчину штыком закололи: корову свою не отдавал, а в Ленинском сквере пионера повесили — звезду на шапке носил.
Пока женщины шептались за перегородкой, офицер в своей комнате громко говорил денщику:
— Макс, скажи этим русским фрау, пусть меня не боятся. Я их не трону. Но ты знаешь, как я люблю экзотику. Пусть они напекут мне блинов. Настоящих русских блинов, ты понял меня, Макс?
Грохая сапожищами на железных подковах, денщик пришел в спальню.
— Матка, ди русише пфаннкухен, — сказал он Марин и добавил строже: — Шнель, бистро!
— Чего ему? — сердито спросила бабушка, но дочь сама не понимала.
— Гам-гам. — Немец покружил пальцем по ладони и неожиданно зашипел: — Пш-ш-ш… Русише пфаннкухен, гам-гам…
Женщины никак не могли понять, и тогда денщик оборвал кусок газеты кружком, положил его на ладонь и опять зашипел:
— Пш-ш-ш-ш…
— Никак блинов просит, — сказала Мария.
— Козла ему вонючего, — отозвалась бабушка, хмуро глядя на гитлеровца. — Ну, чего уставился, ровно бык? Нет у нас муки, всю поели, — и, подражая немцу, объяснила: — гам-гам…
Денщик стал сердиться, он ткнул в бабушку пальцем и сказал:
— Матка ни гут!
— Ладно, мать, поставлю им блины, пускай жрут… В чулане осталось немного муки. — И Мария повела немца в кухню узким проходом за печкой.