(В пору моего детства)Перевела Н. Надеждина
I
Сколько лет прошло, но и сейчас мне слышится тоскующий голос отца:
— Надо заплатить сборы, отдать недоимки…
О чем бы ни шел разговор, отец сведет на свое.
— Надо заплатить, а чем? Ведь продать нечего. Богатым, им что? Раз, и заплатили! У них и стадо баранов, и много земли. Почему же они платят сборы наравне с нами, бедняками! Разве это справедливо?
Я, мальчишка, не знал, что такое «сборы» и «недоимки», но я хорошо знал, что мы — бедняки.
Один-единственный пестрый тюфяк, матрац, из которого вылезает шерсть, две маленькие подушки, небольшой коврик — палас, ветхий сундук, который того гляди развалится, да запаянный в нескольких местах самовар — вот и все наше имущество.
Почему же эти люди мучают моего бедного отца, требуют денег, которых у него нет?
Если бы у отца были деньги, у нас бы не болели бока по утрам, потому что мы спим на голых нарах, отец купил бы нам войлочную подстилку — кошму.
Если бы у отца были деньги, мы бы, ребята, не ходили бы в рубашках, на которых больше заплат, чем у меня пальцев на руках и на ногах. И все заплаты разного цвета: серые, черные, синие, желтые — смотря по тому, какой лоскут для починки найдется у матери в сундуке.
Пока мать чинит наши рубашки, мы должны лежать голые на печи.
Свесив голову с печки, я наблюдаю, как мать, растянув в руках рубашку, рассматривает ее на свет и вздыхает:
— Не знаю, как починить, насквозь светится. Дыра на дыре, негде иголку воткнуть!
Мне хочется сказать матери, что зря она занялась починкой: завтра ветхая ткань опять поползет. Но я молчу. Больше мне надеть нечего, рубашка у меня одна.
И матери тоже не во что переодеться. Когда она стирает свое единственное старое платье, ей приходится надевать отцовский чекмень. Однажды в таком виде ее застали соседи, и бедная мать, сгорая со стыда, спряталась за печку.
С тех пор, собравшись стирать, мать посылает нас, ребятишек, на улицу сторожить у ворот, чтобы никто посторонний не зашел в наш дом.
Если бы у отца были деньги, он купил бы матери хотя бы одно платье на смену.
Наши соседи богаче нас, они часто варят суп с мясом. Когда до нас доносится запах бульона, мы, ребята, шмыгаем носами, жадно вдыхая так вкусно пахнущий воздух. Эх, если бы нам хоть по глоточку горячего ароматного бульона, хоть по кусочку сочного мяса!
Ведь последний раз мы ели мясо месяц тому назад!
Если бы у отца были деньги, он купил бы мяса, и мы бы тоже ели сытный мясной бульон.
Отец не думает ни о мясном супе, ни о рубашках и платье, его одолевают грустные мысли:
— Раз я не уплатил сборы, не отдал недоимки, они придут и будут продавать наши вещи.
Я с удивлением смотрю на отца и спрашиваю:
— Как же можно продать самовар? Он нам нужен, мы каждый день пьем чай. И тюфяк — тоже нам нужен, он у нас один, мы на нем спим. Если продадут наши вещи, как же мы будем пить чай, спать и вообще жить?
— Продадут, продадут — уныло твердит отец.
Я все же думаю, что отец беспокоится напрасно. Я не могу поверить, что чужие люди продадут наши, нам нужные вещи. Это не может случиться.
И все же это случилось.
II
Утром мы, мальчишки, как обычно, играли на улице. И вдруг поднялась суматоха. Люди стали выносить из своих домов: кто мохнатую перину, кто пожелтевший тюфяк, кто залатанный самовар, кто почерневший от сажи котел-казан.
Сперва я подумал, что начался пожар. Но ни дыма, ни огня нигде не было видно.
И тогда я догадался, что приехали отбирать вещи у тех, кто не заплатил сборы и не отдал недоимки, и бедняки в отчаянии мечутся, стараясь припрятать самое необходимое.
Надо было предупредить своих. Я помчался домом.
Дома уже все знали. Отец, понурясь, сидел на лавке, обхватив голову обеими руками.
А мать, наклонившись над ним, шептала:
— Давай спрячем. Ну хотя бы тюфяк и перину. А то ведь они унесут. Говорят, уже целую гору вещей отобрали.
Но отец покачал головой.
— Никого в жизни не обманывал и обманывать не стану. Хотят уносить наши вещи — пусть уносят. Говоришь, целую гору вещей отобрали? Пусть бы их накрыла эта гора, чтоб они задохнулись под ней, чтоб она стала их могилой!
Я не стал больше слушать, выбежал на улицу и вместе с другими мальчишками вмешался в толпу, собравшуюся возле дома Хабир-агая.
Нам было страшно и любопытно. Толпа окружала подводу, груженную рухлядью, отобранной у неплательщиков-бедняков.
Грязные тюфяки, пожелтевшие облезлые кошмы, латаные-перелатаные самовары, казанки… Старые, жалкие вещи. Но кому-то они нужны и дороги. Бывшие их владельцы, мужчины и женщины, не могли оторвать от отнятого у них имущества печальных глаз.
Перед подводой, разговаривая со стражником, важно прохаживался староста Саляхи. На груди у него блестела медаль. Но нас, мальчишек, куда больше интересовала шашка, болтавшаяся у стражника на боку.
Двое десятских [3] вынесли из дома Хабир-агая казан, должно быть вынутый прямо из печки, и самовар и швырнули на подводу. Самовар, ударившись о край подводы, жалобно загудел.
И толпа в ответ тихо загудела.
Из дома с женой и детьми вышел Хабир-агай.
Мы заработали локтями, чтоб протиснуться ближе и послушать, что говорит Хабир-агай.
— Самовар отобрали, казан отобрали, осталась одна коза. Как же мне жить с семьей, с ребятами? Все лето я на чужих полях спину гнул и не мог заработать столько, что бы сборы заплатить…
Староста грубо оборвал Хабира-агая:
— Молчать, безмозглый! Денег не платит и еще пререкается, других подстрекает против властей!
Толпа глухо заворчала.
Стражник что-то спросил по-русски у Хабира-агая, и тот ему ответил тоже по-русски. Я русского языка почти не знал и смог понять из ответа Хабира-агая только несколько слов:
— Я бывший солдат, откуда у солдата земля?
Должно быть, он сказал что-то еще неугодное, потому что стражник подозвал к себе десятских, что-то им шепнул, и они навалились на Хабира-агая, пытались куда-то его увести. Но Хабир-агай отчаянно сопротивлялся.
Тогда стражник зычно крикнул, выхватил из ножен — свою шашку. Мы даже зажмурились, так ярко она блеснула на солнце. Джиг! Шашка со свистом рубила воздух. Джиг… джиг…
Толпа в испуге попятилась.
Хабир-агай перестал сопротивляться, и десятские его увели. Жена и дети со слезами на глазах смотрели то на Хабира-агая, которого уводили десятские, то на самовар и казан.
Мы, мальчишки, были поражены: как это Хабир-агай не испугался такого важного и большого человека, как староста, даже отважился спорить с ним.
Один парень, постарше нас, нам объяснил:
— Хабир-агай был в солдатах, на военной службе всякое перевидел.
Ну, а солдат ничего не боится, на то он и солдат.
Подвода поехала дальше. Следующим был дом бабушки Сарби. И мы перекочевали туда же.
Десятские вытащили из дома бабушки Сарби перину и кошму. Как мы поняли из слов старосты, самовар бабушка Сарби успела припрятать.
Бабушка Сарби не спорила, не пререкалась со старостой. Она пыталась разжалобить его ласковыми словами:
— Саляхи, дитя мое, прошу тебя: пожалей мои старые кости, оставь мне перину и кошму. Работать я уже не в силах. Придется продать козу. Тогда и уплачу за все, что прикажешь…
Но Саляхи не пожалел бабушку Сарби.
— Когда продашь козу и придешь к нам с деньгами, тогда и выкупишь свои вещички. Да не тяни долго, иначе пропали твоя перина и кошма. Всем вам дается срок до следующего базарного дня. Больше мы ждать не будем.
И перина, и кошма бабушки Сарби полетели на телегу.
Нам, мальчишкам, было очень интересно: какие вещи будут выносить из дома дяди Мурата? Ведь он богатый человек. Наверняка у него найдется что-нибудь получше, чем засаленный тюфяк или закопченный казан!
Но подвода проехала мимо дома дяди Мурата.
Значит, в его кубышке нашлись деньги, чтоб уплатить сборы в срок. Ему нечего было бояться. С довольным видом он стоял у ворот, засунув руки в карманы.
На дядю Мурата не кричали, не замахивались на него шашкой, как на Хабира-агая, не потешались над ним, как над бабушкой Сарби. Староста и стражник даже поздоровались с ним за руку, немного постояли вместе, чему-то посмеялись. Бедному горе, богатому смех!
Ничего не взяли и у нашего соседа дяди Гинията. Не смогли взять, дом был заперт на замок. Десятские отбили кулаки, барабаня в ворота, им никто не открыл. Хитрый дядя Гиният куда-то ушел.
Тот же всезнающий парень объяснил нам, что сбить замок десятские не имеют права.
Почему мы не догадались уйти и запереть наш дом на замок?
Но теперь уже было поздно. Подвода остановилась возле наших ворот.
Мне было больно смотреть, как побледневший от волнения отец встречал незваных гостей. Он проворно вышел навстречу, жалкий, приниженный, как будто виноватый в том, что родился и прожил жизнь бедняком.
Никто не ответил на его вежливое приветствие и почтительный поклон.
Староста Саляхи строго спросил:
— Ну, Хисмат, приготовил деньги? Расплачивайся, да поскорее! У нас дел по горло.
Отец еще больше съежился, словно пойманный с поличным воришка. Переминаясь с ноги на ногу, он теребил свою начинающую седеть бороду.
Когда он наконец заговорил, голос его дрожал.
— Я не смог приготовить денег, Саляхи-агай. Но я собираюсь наняться к кому-нибудь жать рожь и попрошу задаток. А может тебе самому нужен работник, Саляхи-агай? На твоем поле я бы старался изо всех сил…
Но староста не дал отцу договорить:
— Ты что придумал? Залез в долги и еще деньги у меня выпрашиваешь?! Думаешь, у меня их куры не клюют?
Чем мог заплатить долги отец? Своими трудовыми руками. Но, видно, у старосты и без него хватало работников.
— Нищета, Саляхи-агай, нищета… — словно извиняясь, забормотал отец. — Нищета просит. Оставьте нам наши вещи. У кого-нибудь я постараюсь занять деньги и заплачу…
— Об этом надо было думать раньше! — отрезал староста.
Он позвал стражника и вместе с ним направился в наш дом.
Мы, мальчишки, прильнули к окнам.
Я думал, что, когда они своими глазами увидят нашу бедность, им будет стыдно что-нибудь у нас взять.
Но они не постыдились, и наши самовар и тюфяк были брошены на подводу.
А потом мы стояли у ворот всей семьей, глядя, как насильно увозят от нас наши вещи. Отец еще больше понурился, у матери на глазах блестели слезы.
Конечно, вещи были старые. Самовар весь в латках, вроде моей рубашки. Но как он весело шумел, словно напевал песенку, когда вокруг него собиралась вся наша семья.
Мы привыкли к нашим вещам, и они к нам привыкли. Хотя они и неживые, но, по-моему, им было грустно расставаться с нами, покидать наш дом.
И мне было их очень жалко. Особенно самовар.
III
Подвода уехала. Улица утихла.
Я снова вернулся домой. И сразу же почувствовал перемену. Наш дом уже не такой, как прежде. Там, где раньше лежал тюфяк, — пустота.
Мать пыталась закрыть эту пустоту двумя маленькими подушками, на которые не польстился староста Саляхи.
Взбивая подушки, мать заговорила. И голос у нее тоже был не такой, как раньше, словно чужой.
— Где бы найти денег, чтобы выкупить хотя бы тюфяк… Ведь это память о моей матери и мое приданое. Это первая вещь, которую я, молодая, когда мы поженились, принесла в свой новый дом. Потому-то он мне так дорог…
— Да ты не горюй, — откликнулся на жалобы матери отец. — До базарного дня раздобудем денег и выкупим и тюфяк и самовар.
Хотя в голосе отца не было уверенности, что он может выполнить свое обещание, мать успокоилась. Вспомнила, что время обедать, все, наверное, проголодались, надо поставить самовар.
Наш самовар увезли, и мы пошли просить у дяди Мурата и его жены. Но соседи нам отказали:
— Самовар нам самим нужен. Скоро вернутся работники с поля, надо же их чаем попоить.
Ну зачем они хитрили, зачем лгали? Ведь у дяди Мурата три самовара, хватило бы и для работников, и для нас.
Нашу мать не огорчил отказ. Она спокойно сказала:
— От богатого добра не жди. Ничего, обойдемся! Не дай бог зависеть от этих скряг.
Мать поставила на огонь казанок, когда вода вскипела, заварила цветы травы матрешки. Эту душистую заварку мы и пили, настоящий чай был нам не по карману…
Но на этот раз привычный чай никому не понравился.
— Пахнет железом! — поморщился отец.
А нам, ребятам, было скучно без веселой песенки самовара. Ведь казанок не способен петь.
Потом в этом же казанке мать сварила суп из борщевника. Но и он показался нам не таким вкусным, как раньше.
В это время к нам пришла бабушка Сарби и начала жаловаться на свою горькую судьбу.
Одна она. Сына Фаттаха забрали в солдаты. С прошлой осени мать ждет от сына весточки. Но Фаттах молчит. Может, его уже нет в живых? Другого сына, Салиха, освободили от воинской службы, чтобы он мог содержать престарелую мать. Салих уехал искать на заводе работу и пропал. И от него нет вестей.
Одна она. Заработать серпом, как раньше, не может, никто не наймет жать старуху, да и нет у нее сил. Ноги плохо ходят, все тянет прилечь. Но не полежишь на голых досках, а кошму и тюфяк забрали. И нет денег их выкупить.
Вот она и пришла к нам с просьбой:
— Хисмат, дитя мое! У тебя доброе сердце. Помоги мне!
Отец удивился:
— Но чем я могу помочь тебе, бабушка Сарби? У меня у самого нет денег.
— Хисмат, дитя мое! Я не денег прошу. Помоги мне в базарный день продать козу. Думаю, должны дать за нее три рубля. Она того стоит. Тогда можно будет выкупить мою перину и кошму.
Мы переглянулись. Неужели бабушка Сарби решилась продать свою единственную козу, свою кормилицу! Как же она будет жить без козы? Но другого выхода достать деньги и заплатить долги у бабушки Сарби не было.
Бабушка Сарби ушла.
Ушел и отец просить у кого-нибудь денег взаймы. Он вернулся домой поздно, без копейки в кармане. Одних хозяев он не застал дома, другие уже раздали задатки работникам, нанявшимся жать.
Ну, а тем, кто побогаче, некогда было выслушивать просьбу о помощи. Они были заняты важным делом: ждали к себе на обед самого муллу.
На другой день отец снова отправился на поиски денег и снова напрасно.
Невесело стало у нас в доме. И не только у нас, но и у всех бедняков, чьи вещи будут проданы, если они не уплатят долги. И эти бедные люди, как и мой отец, безуспешно стучались в чужие двери.
И все — и мы, и они — с тревогой ожидали базарного дня.
IV
В базарный день мать подняла всех нас рано. Но не успели мы выпить наш чай — отвар из матрешки, — как под окнами послышалось козье блеяние. Запыхавшаяся бабушка Сарби тащила на веревке свою козу.
— Вот привела, — с трудом выговорила бабушка Сарби. — Хоть бы попала моя козочка в хорошие руки. А она уж свою хозяйку не подведет. Ее держать выгодней, чем какую-нибудь коровенку. Сама ест мало, а молока дает много. И молоко у нее жирное, полезное.
Коза все время громко блеяла. И я спросил:
— Почему она так орет?
— Потому что отбилась от подружек, в стадо просится. А может, чует недоброе. Она у меня умница. Все понимает, хотя и коза.
Отец торопливо допил чай, взял веревку, а мне приказал подгонять козу сзади прутом.
Мне было жаль бить ни в чем не повинное животное, но как быть с упрямицей, которая не хочет сделать ни шагу?
— Иди, иди, — уговаривала козу бабушка Сарби. — Ну что ты на меня так смотришь, в чем упрекаешь? Знаю, что ты меня поила и кормила, но и я тебя берегла как зеницу ока, ухаживала за тобой, как за своим ребенком. Не думала я тебя продавать, заставили меня…
Но коза не хотела слушать бабушкиных ласковых уговоров. Упершись в землю всеми четырьмя ногами, она громко и жалобно блеяла, тряся бородой.
Пришлось мне взять в руки прут.
Бабушка Сарби в последний раз любовно похлопала козу по спине и заплакала:
— Прощай, моя хорошая!
Коза покосилась на прут и неохотно пошла за отцом.
Но и по дороге она пыталась вырваться, крутила головой, все оборачивалась и протяжно блеяла, будто спрашивала бабушку Сарби: «Куда ведут меня эти люди? Зачем ты отдала в чужие руки меня, которая тебе верно служила?»
И глаза у козы странно блестели, будто их застилали слезы, будто плакала не только бабушка Сарби.
V
В этот день базар был завален кошмами, тюфяками, перинами, казанками, самоварами, отобранными у не уплативших долги бедняков. Распродажей их ведал староста Саляхи.
Среди этой груды вещей я все же нашел глазами наш тюфяк и самовар. Тюфяк, должно быть, швыряли как попало, потому что один край у него распоролся и наружу вылезла шерсть.
Да и самовар выглядел осиротевшим. С тех пор как его увезли из нашего дома, он потускнел.
Не было заботливой руки нашей матери. Ведь она каждое утро взбивала тюфяк, каждый день мыла самовар и чистила его толченым кирпичом, смешанным с простоквашей. Потому-то наш старый самовар всегда блестел как новенький.
А теперь его блеск потух, и наш самовар не привлекал покупателя. За него предлагали всего два рубля. А на наш старый тюфяк вообще никто не смотрел.
Не пользовалась успехом и коза бабушки Сарби. Коз на базаре продавалось много, и цена на них резко упала.
Один приезжий предложил за козу бабушки Сарби рубль восемьдесят копеек.
— Разве это цена? — попробовал усовестить его отец — ведь только одна шкура стоит рубль.
И начал расхваливать козу: молока она дает много, а будет давать еще больше, она суягная…
Но приезжий отошел, не дослушав.
Я очень обрадовался, увидев на базаре Хабира-агая. За пререкание с начальством его два дня продержали взаперти и наконец выпустили. Где-то раздобыл деньги и, заплатив долги, выкупил у старосты Саляхи свой казанок и самовар.
Староста Саляхи и тут не удержался. При всем базаре стал поучать Хабира-агая, как надо ему жить:
— Пора поумнеть. Если не хочешь сидеть под замком, научись держать язык за зубами. Знаешь, почему тебя выпустили? Это я за тебя заступился, кому надо словечко шепнул!
Наверное, староста ждал благодарности, но Хабир-агай ничего ему не ответил. Молча взял свои вещи и повернулся к Саляхи спиной.
Здесь же на базаре продавались и рабочие руки. Бедняки из нашей деревни нанимались к богатым из соседних деревень жать рожь и косить сено.
Цены богачи назначали низкие: косарю за рабочий день сорок копеек, жнецу за десятину убранной ржи — два рубля денег и пуд ржаной муки.
Беднякам приходилось соглашаться на эти низкие цены для того, чтобы получить задаток и выкупить самые необходимые из своих вещей.
Пошел наниматься и отец, оставив на мое попечение козу бабушки Сарби. Никто из покупателей ее не облюбовал, а время шло, было уже далеко за полдень.
Тут я убедился, что у козы бабушки Сарби очень трудный характер. То она затевала драку с чужими козами, норовя их боднуть. То тянула меня к подводам приехавших из соседних деревень богатеев. Но подводах зеленой кучей лежала трава, предназначенная для лошадей, и проголодавшейся козе хотелось ухватить хоть клок этой шелковистой, свежескошенной травы.
Не знаю, как справлялась со своей любимицей бабушка Сарби, но я справиться с козой не мог. Она меня совсем замучила, и я вздохнул с облегчением, увидев, что возвращается отец.
Я хотел тут же вручить ему веревку, которую продолжала натягивать коза, но он отвел мою руку.
— Потерпи еще немного, сынок!
И я терпел, пока отец, отсчитав деньги старосте Саляхи, принес и положил возле козы на землю наш старый тюфяк, который был так дорог матери.
— А самовар? — робко спросил я.
Отец промолчал. Значит, на самовар денег у него не хватило. Значит, пропал для нас самовар…
Но мы не уходили с базара, продолжали стоять под палящим солнцем. Нужно было продать козу бабушки Сарби, за которую больше двух рублей никто не давал.
Никогда еще летний день не казался мне таким длинным. Солнце жгло, а мы все стояли, стояли…
Наконец отец решил послать меня домой, чтобы узнать окончательную цену у бабушки Сарби.
Бабушка Сарби, выслушав меня, задумалась. И потом сказала, что если за ее бедненькую козу никто не дает больше, то придется согласиться, чтобы заплатить налоги и выкупить хотя бы перину.
— Чтоб они этим насытились, обиралы! — сердито закончила бабушка Сарби.
И я помчался на базар, чтобы передать ее ответ отцу.
После долгих споров и криков отцу удалось выторговать еще двадцать копеек.
За два рубля мы выкупили у старосты Саляхи перину бабушки Сарби. А вот с кошмой бедной старушке пришлось расстаться. Денег на нее не хватило.
Базар кончался. Крестьянские подводы начали разъезжаться по домам. На одной из подвод, тускло поблескивая, лежал наш самовар. Куда его увозили? Спросить хозяина подводы я не посмел.
— Что поделаешь, сынок! — с грустью сказал отец. — Не вернуть нам наш самовар, продал его Саляхи какому-то приезжему за три рубля. Вот заработаем у бая на жатве, тогда купим себе новый.
Но я любил наш старый, залатанный самовар, нашего доброго милого певуна.
Кому он теперь поет свою веселую песенку?
Мы погрузили наши тюфяки на подводу одного приезжего, и он довез их до наших ворот.
Дома нас с нетерпением поджидали мать и бабушка Сарби. Конечно, они были огорчены потерей самовара и кошмы, но их немного утешило, что тюфяк и перина вернулись домой.
Мать бережно стряхнула с тюфяка пыль, зашила дырки и, радостно улыбаясь, положила его на то же самое место, где он раньше у нас лежал.
Мы остались без самовара, его заменил безотказный казанок. В нем мать и кипятила чай, и варила постный суп, и грела воду для стирки белья.
Иногда мать жаловалась на отсутствие самовара, и отец начинал ее утешать:
— Вот отработаем задаток, пойдем еще наниматься к кому-нибудь жать рожь, тогда и купим новый самовар.
Время шло, денег на покупку, как всегда, не хватало. И мы стали забывать, как приятно, когда в доме шумит самовар.
А вот свою длиннобородую молочную козу бабушка Сарби никак не могла забыть. Бабушка Сарби говорила, что теперь у нее стало болеть сердце, и все оттого, что она пьет чай без козьего молока.
— Какое молоко жирное было! — вздыхала бабушка Сарби. — Куда там другим козам до моей козы. Я бы ее на коровенку не променяла. Вовек не забуду ее, мою бедненькую!
И мы, слушая эти жалобы, жалели козу, а больше всего саму бабушку Сарби…
Я жалею бабушку Сарби и сейчас, когда в памяти встают мои детские годы.
Но мне жаль не только одинокую старушку, которая должна была продать свою кормилицу-козу, чтобы не спать на голых досках. Я вспоминаю согнувшегося от унижения отца, слезы моей матери, печальные глаза женщин, провожающих подводу с тюфяками и кошмами, на которых спали, с их домашней утварью, насильно отнятым у них имуществом.
Эту картину можно было наблюдать не только на нашей улице. Такова была участь всех бедняков.
Почему же могла существовать такая несправедливость? Одни жили впроголодь в нищете, тогда как другие, богатые, снимали со своих полей урожаи руками нанятых за гроши батраков.
Почему? Потому что тогда не было Советской власти.
1921 г.