Рассказы — страница 7 из 8

(Рассказы Гали-агая)Перевела Н. Надеждина

Гали-агаю под пятьдесят, но выглядит он старше своих лет. Ничего удивительного, ему много пришлось пережить.

Голова у Гали-агая наполовину седая, он горбится, на лице глубокие морщины. Последние годы зрение ухудшилось, и он носит очки.

Но душой Гали-агай не состарился. С девяти до четырех часов он по-прежнему на своем рабочем месте. Все делает аккуратно и точно. Ни одна минута рабочего времени у него не пропадает зря.

Да и дома на досуге он не сидит без дела: или читает книгу, или найдет себе какое-нибудь занятие во дворе.

Всех, кто приходит к нему в гости, Гали-агай встречает с открытой душой. Приветливо улыбнется и позовет свою жену Асму, которую мы называем «апай». [4]

— Асма! Поставь-ка самоварчик. Видишь, к нам гости пришли. Надо их напоить чаем.

А когда мы начинаем отказываться, зачем беспокоиться, утруждать хозяйку, Гали-агай удивляется:

— Что значит утруждать здорового человека? Без дела, сложа руки может сидеть только лентяй или больной. Принять гостя — это радость, а не беспокойство.

Асма накрывает на стол. Весело шумит, созывая гостей, пузатый самовар.

И начинается дружеская беседа.

Гали-агай живо всем интересуется, и нам интересно с ним. О чем только мы ни говорим: о международном положении, о наших новостройках, о жизни современной молодежи.

Гали-агай часто повторяет свою любимую фразу:

— Сейчас легко, а вот прежде было трудно!

Мы спрашиваем:

— Гали-агай, почему сейчас легко?

— Почему? Потому, что сейчас детям рабочих и крестьян открыты все дороги. Раньше сыну бедняка было трудно поступить даже в медресе — религиозную школу, где учили тому, что, как сейчас мы знаем, не стоит и ломаного гроша. А теперь каждый из вас может получить образование, только учись, не ленись! Все вы ходите в школы, и с родителей не спрашивают платы за ваше учение. Если ты прилежный и старательный, то можешь достичь в жизни желанного, выбрать себе работу по сердцу.

— А как было прежде, Гали-агай?

Гали-агай задумывается. Он в мыслях уходит в прошлое, он вспоминает…

И начинает рассказывать.

Когда вы прочитаете рассказ Гали-агая о жизни крестьянского мальчика-сироты, вы поймете правдивость его слов: «Прежде было трудно — теперь легко!»

Детство Гали-агая

Пока живы были мои родители, я еще знал радости детства. Мне позволяли побегать, поиграть с мальчишками.

Правда, книг в нашем доме не было, в школу я не ходил. Родители мои, простые люди, считали, что главное в жизни уметь заработать себе кусок хлеба. Этому я и учился с малолетства.

Как говорится: разумный человек раньше времени не запряжет жеребенка. Работу мне давали по силам, и я с удовольствием помогал родителям и дома и в поле.

Заметив, что я устал, мать говорила:

— Ну, а теперь отдохни, сынок.

Тяжелые времена в моей жизни наступили после смерти отца и матери. В двенадцать лет я остался круглым сиротой.

Меня взял к себе в дом старший брат. Но здесь я не нашел семьи. И сам брат относился ко мне не по-родственному, и его жена — енге — просто меня невзлюбила.

Я безропотно делал всё, что она мне поручала, но никак не мог ей угодить.

Однажды мальчишки играли на улице в мяч. Они позвали меня. Все домашние поручения я выполнил и со спокойной совестью мог поиграть.

Увлёкшись игрой, я забыл про свои горести: бегал, прыгал, смеялся. Только радость моя была короткой. Я услышал голос разгневанной енге.

Она стояла у ворот, поджидая меня, и тут же надавала мне пощёчин. А когда вошли в ворота, так наподдала, что я не устоял на ногах.

Но этим дело не кончилось. Когда домой вернулся брат, она ему на меня наябедничала, и он тоже меня поколотил.

И потом мне было сказано, чтоб я больше не смел играть с ребятами на улице.

— Если не послушаешься, пеняй на себя, плохо будет! — пригрозил мне брат. — Я тебя предупредил.

С тех пор я только со стороны с тоской наблюдал, как играют ребята, не смея присоединиться к ним.

Летом мой рабочий день начинался с восхода солнца. Я должен был пригнать домой лошадь, которая паслась в ночном.

Полусонный, с уздечкой в руках, я бежал на луг. Иногда приходилось искать долго. Если путы развязывались, лошадь могла уйти далеко.

Но и когда я ее находил, она долго не давала надеть на себя уздечку. Конечно, тащить в поле соху или борону не так приятно, как щипать на лугу траву!

Стоило мне приблизиться к лошади, как она отбегала в сторону. Так мы и кружили по лугу. Хитрая лошадь словно играла со мной.

Дорого обходилась мне эта лошадиная игра.

Дома меня встречали бранью:

— Тебя только за смертью посылать! Где ты так долго болтался, лентяй! Наверное, искал утиные яйца.

Пока я гонялся за лошадью, все уже успевали позавтракать. Я наспех глотал остывший чай, чтоб не пришлось работать в поле голодным, ведь никто не будет ждать, пока я поем.

В пору моего детства железного плуга ещё не было. В башкирских и татарских деревнях пахали землю неуклюжей деревянной сохой. Удобней было, если её тащат четыре лошади.

Мы объединялись с соседями: у Хайри-бабая две лошади, у Гайфуллы-агая одна, и у нас одна.

Запрягали лошадей попарно: две впереди и две позади.

А я был погонщиком лошадей.

Иногда я вёл их под уздцы, иногда сидел на одной из задних лошадей, закинув их вожжи себе на шею. Вожжи передней пары я держал в руках.

Самое главное, чтоб лошади шли дружно, тогда будет ровной борозда. Но дело осложнялось тем, что по характеру наша четвёрка была очень разной. У Хайри-бабая одна лошадь резвая, другая медлительная, неповоротливая, а у соседа Гайфуллы-агая и вовсе лентяйка.

И получалось так: резвая уже потянула, неповоротливая не поспела, ещё раздумывала, а лентяйка вообще не тронулась с места. Борозда выходила неровная, во многих местах оставались огрехи — невспаханные полоски земли.

Но виноват во всем был я.

На меня обрушивался гнев пахарей:

— Никудышный погонщик! Не может справиться с лошадьми!

Трудней всего было на поворотах, где нужно ровно закончить старую и ровно начать новую борозду.

Помню, как-то соха вильнула, и Хайри-бабай пришел в ярость:

— Недотёпа! Чтоб тебя скривило, как ты скривил борозду!

И меня скривило. Брат швырнул в меня палкой со скребком, которым счищают землю с сохи. Палка попала мне в спину. Я свалился с лошади и лежал как мёртвый. От боли в спине не мог ни кричать, ни дышать.

Гайфулла-агай не выдержал, сказал брату:

— Ты поосторожней, дурак, как бы не убил ребёнка. Хоть он и сирота беззащитный, но придётся тебе отвечать.

В этот день спина моя немного отдохнула от палки, но потом брат забыл, о чём предупреждал его Гайфулла-агай.

Намаялся я, когда мы поднимали целину под просо. И лошади не хотели тянуть, и никак не удавалось наладить соху: то ломаются деревянные клинья, то лопаются вальки.

И опять пахари бранили меня по-всякому за то, что не умею заставить коней идти дружно.

Доставалось от пахарей и лошадям.

Сейчас целину пашут тракторы, а каково было это делать тощим крестьянским клячам! Может, лошадь Гайфуллы-агая и не была ленивой: просто у неё не хватало сил.

Но Гайфулла-агай так на неё озлобился, что стал колотить палкой по голове, чуть не выбил ей глаз.

Два дня после этого из глаза всё время катилась слеза, словно лошадь плакала.

Я ничем ей не мог помочь. Я только жалел её всем сердцем. Ведь меня тоже били. Мы с ней были товарищами по несчастью. Мне казалось, что лошадь это понимает и тоже жалеет меня.

За время пахоты я так отощал, что будь мать жива, пожалуй, и она бы меня не узнала. Кожа на руках задубела, нос заострился, волосы отросли и свисали на лоб. Одёжка превратилась в лохмотья. Оборванный, лохматый, худой, чёрный от солнца, я был похож на нахохлившуюся птицу — дергача.

Не легче было и на сенокосе. Копны на длинных арканах-верёвках волочили лошади, которыми я управлял. Участок наш был неровный, кочковатый. Если на пути к стогу, застряв на кочке, копна разваливалась — опять виноват был я.

Подбегал брат и, ругаясь, награждал меня пинком.

После работы в поле лошадь пускают в ночное, она может отдохнуть, а у меня и дома не было ни минуты отдыха. То дай пойло корове, то убери за телёнком — всё на меня, на меня…

А хуже всего, если енге сунет мне в руки своего грудного младенца:

— Мне некогда. Посмотри за малышом!

Малышу давали сосать завёрнутый в тряпку подслащённый хлебный мякиш. От этой соски у малыша разболелся живот. Он захлёбывался от плача.

Я его качаю — он орёт, я хожу с ним по дому — он орёт.

Наконец енге, закончив свои дела, вырывает у меня из рук ребёнка и грубо отталкивает меня:

— Почему у тебя ребёнок плачет? Это ты его заставляешь плакать, ты малыша нарочно щиплешь, чтобы не нянчить его. Недаром говорят: «Телёнка вырастишь — масла наешься, сироту вырастишь — кровью обольёшься!»

От обиды слёзы застилают мне глаза.

А енге, увидев, что я плачу, вместо того чтобы пожалеть меня, даёт мне пинка.

— Он ещё плачет! Так я и поверила слезам шайтана. Уходи отсюда, видеть тебя не могу!

Схватив старый чекмень, я выбегаю на улицу.

Где переночевать мальчишке, которого выставили за дверь? Хорошо, что есть сеновал. Вместо матраца мягкое душистое сено, вместо подушки подкладываю под голову шапку, укрываюсь старым чекменём.

Хотя я очень устал, но сон меня не берёт. Всё думаю о том, что в доме брата никто меня не любит, что нет у меня детства. Какое же детство без игры, без радости, без ласки, без тепла семьи…

Утром меня будит сердитый окрик:

— Хватит дрыхнуть, вставай!

И я знал, что новый день не принесёт мне ничего нового: опять работа, работа, работа, побои и брань.

По четвергам деревенские ребятишки играли с крашеными яйцами. Енге дала по два крашеных яйца своим детям. А мне ни одного не дала.

Сам я играть не мог. Мне хотелось хотя бы посмотреть, как играют другие. Но енге меня высмеяла:

— Давно уж джигитом стал, скоро усы вырастут, и туда же, как маленький, крашеным яичком поиграть захотел!

К её брани и насмешкам я привык. Но не мог привыкнуть к тому, что она унижает меня перед чужими людьми, жалуется на меня соседкам:

— И когда мы только от этого сироты избавимся! Лишний рот, да ещё прожорливый, всё в доме подчистит: ни сливок, ни катыка [5] от него не убережёшь!

Это она по злобе говорила. Я мог поклясться, что не только катыка не ел и сливок не пробовал, но даже ломоть ржаного хлеба без спроса не решался взять.

Особенно после того, как услышал от брата:

— Навязался ты на наши головы, браток!

В доме брата я прожил два года, пока не случилось непредвиденное, коренным образом изменившее мою жизнь.

Гали остается без дома

Этот день я провёл на току, где молотили просо.

Я погонял лошадей, встряхивал солому, подметал полову, помогал насыпать зерно в мешки.

Тогда в наших деревнях машин — молотилок и веялок — не было. Молотили или лошадьми, или цепами — сыбагасами, а потом веяли на ветру. Вручную, как ни старайся, больше четырёх-пяти возов не намолотишь.

Солнце уже село, когда мы вернулись домой.

Едва я успел перекусить, как брат дал мне новое поручение: отвести лошадь на луг и стеречь её до утра.

Мне было строго-настрого приказано:

— Чтобы к восходу солнца ты был дома!

В сумерки я добрался до места, где собираются мальчишки в ночное.

Небо заволокли тяжёлые тучи. Стало совсем темно.

В темноте я заблудился и уже не мог понять, где я нахожусь, в какой стороне наша деревня.

Я попробовал разыскать мальчишек. Приложив ладони ко рту, протяжно звал:

— Ахмет, где ты?

Темнота молчала.

— Ре-бя-та-а! Отзовитесь!

Никто не откликался на мой зов.

Куда теперь идти! Разыскивать ребят мне очень мешала лошадь. Голодная, она всё время останавливалась и жадно тянулась к траве.

Приходилось тащить её насильно.

Мне казалось, что в темноте кто-то прячется. Вроде я один и вроде не один. Будто стоит на лугу низенький чёрный человечек.

Мне стало страшно. А может, это ребята надо мной подшучивают? Я осторожно подошёл ближе. Оказывается, то был куст ивняка, а не человек.

Долго мы с лошадью плутали в темноте, пока не набрели на стог сена. Тут я и решил заночевать: лучше места не найти.

Стреножив лошадь, я пустил её пастись, я сам выкопал в стогу ямку и залег в неё, как барсук в нору.

Пахло сеном и лошадью, которая неподалёку щипала траву.

Хотя я сильно устал за день молотьбы, но страх не давал мне заснуть.

Было очень тихо. Но вот лошадь громко фыркнула, и я осторожно выглянул из своей зелёной душистой норы.

Кого-то лошадь почуяла. Может, по лугу кто-то ходит, а кто, в темноте не разглядишь.

А вдруг это волк? Что тогда делать? Лежу и дрожу…

Долго я мучился, пока не заснул.

Утром, когда я вылез из стога, солнце было уже высоко. Оно проснулось раньше меня. Я вздрогнул, вспомнив вчерашний строгий наказ брата:

— Чтоб к восходу солнца ты был дома!

Встревожило меня и отсутствие лошади. Куда она могла подеваться? Схватив уздечку, я побежал её разыскивать.

Теперь при свете солнца я узнал место, где провёл ночь. Рядом с лугом находилось поле, где только что убрали просо, и не все хозяева успели свезти снопы. А что, если…

Я прибежал на поле, и у меня потемнело в глазах. По полоске Карим-бабая, уплетая просо, спокойно разгуливала наша лошадь. Должно быть, она забралась сюда давно, потому что успела разворошить копну и расшвырять и потоптать снопы, выискивая колосья повкусней.

Надо было поймать её как можно быстрей, но сделать это было непросто. Увидев меня, лошадь навострила уши и отпрянула в сторону. Путы развязались, и ничто не мешало ей бегать.

И началась обычная игра: я за лошадью, она от меня. Только на этот раз ставкой в игре была моя судьба.

Чтоб перерезать путь лошади, я бросился в обход. Лошадь я не поймал, зато сам попался.

По полю бежал хозяин полоски Карим-бабай.

И тут меня охватил страх, с которым не могли сравниться все страхи прошлой ночи.

Размахивая кулаками, Карим-бабай кричал:

— Стой, негодяй! Я тебя узнал! Это ты погубил моё просо! От меня не уйдёшь!

Раз он меня увидел, то бежать было бесполезно: и не исправишь свою ошибку, и не спасёшься. Я остался на месте.

Скверно ругаясь, старый Карим подбежал ко мне. Размахнулся и правой рукой наотмашь так ударил меня по лицу, что у меня искры из глаз посыпались.

От второго удара по левому виску я свалился как подкошенный и, лёжа на земле, заревел.

— Вставай, паршивец! — сердито приказал мне Карим-бабай. — Надо поймать твою проклятую лошадь.

Плача и дрожа, я медленно поднялся. Из носа у меня текла кровь.

Гнев отпустил Карим-бабая, и он сказал уже мягче:

— Эх, малый! Ведь ты угробил мои снопы. Не для того я сеял и убирал просо, чтобы кормить им чужих лошадей.

Вроде старик меня пожалел, и я тоже себя пожалел и от этого расплакался ещё сильней.

Карим-бабай нахмурился:

— Не плачь, джигиты не плачут. Сейчас я приведу твоего брата, он мне заплатит за потравленные снопы.

«За потравленные снопы заплатит брат», — тихо повторил я, и меня зазнобило от этих слов. Когда брат узнает, что ему надо платить, он меня убьёт…

Чтобы остановить кровь, которая всё время текла из носа, я сорвал два мягких листочка и засунул в ноздри.

И опять побежал за лошадью.

За это время она перекочевала на другое поле и там, весело размахивая хвостом, теребила новые снопы.

Вдвоём с Карим-бабаем — я зашёл с одной стороны, он с другой — мы её всё-таки изловили.

Солнце поднялось уже высоко, и в поле стал собираться народ. Карим-бабай привёл на свой участок Ахмета-агая и ещё одного крестьянина из нашей деревни, показал им попорченные нашей лошадью снопы. Каждый крестьянин знает, как трудно вырастить урожай и как горька потеря. Они согласились быть свидетелями.

Заручившись их согласием, Карим-бабай мог начать разговор с моим братом.

И по направлению к деревне тронулось шествие. Карим-бабай вёл меня как заложника, крепко держа за руку, хотя я не пытался убежать.

Моего брата не пришлось разыскивать, он сам шёл нам навстречу. Он отправился на поиски, поскольку я не явился домой в назначенный срок.

И вот я стою перед ним. На лице потёки невысохших слёз, из носа торчит трава.

Брат не успел спросить, что случилось, его опередил Карим-бабай:

— Зачем ты, Вали, посылаешь в ночное мальчишку, который не может справиться с лошадью? Твоя лошадь забралась на мой участок и угробила мои снопы.

Брат уставился на меня:

— Это правда?

Я не умел обманывать: отец с матерью учили меня, что всегда надо говорить правду. И сейчас я не мог солгать, хотя и знал, что меня ждёт.

— Да, правда! — тихо признался я.

Брат как будто ждал моего признания. В ярости он принялся меня колотить. Не знаю, что бы он со мной сделал, наверное, избил бы до полусмерти, если бы его не остановил Карим-бабай.

Листья, которые я заткнул в ноздри, выпали, из носа опять потекла кровь, её вкус я чувствовал и во рту. Голова у меня кружилась. Мне было так плохо, что я даже не мог плакать.

Карим-бабай повёл брата на свой участок, чтоб показать попорченные нашей лошадью снопы.

Брат повернулся и гаркнул:

— Айда, поросёнок! Не отставай!

И я поплёлся за ними… Увидев разбросанные и растоптанные нашей лошадью снопы, брат снова рассвирепел:

— Что у тебя, руки отсохли? Не мог как следует лошадь стреножить! Одни убытки от тебя, лодырь.

Брат опять раза два больно ударил меня, и опять его остановил Карим-бабай.

Тут подошли свидетели. Они не могли не увидеть моё окровавленное лицо. Ахмет-агай попробовал усовестить брата:

— Осенью за лошадьми трудно смотреть, все они в поле лезут — колос сытней травы. Ну, виноват Гали. Но можно ли так избить ребёнка?..

— А кому убытки платить, мне или ему? — огрызнулся брат.

Возле развороченной копны разгорелся спор.

— Целый воз испортила! — доказывал Карим-бабай.

— Где у тебя глаза? Тут воза не будет! — не соглашался брат.

— Нет, будет, будет! — упорствовал старик. — Не веришь мне, давай людей спросим.

Когда брат понял, что ему придётся платить больше, чем он рассчитывал, глаза его налились кровью. Он снова хотел ударить меня.

И, как заяц, которого травят собаками, я пустился по полю наутёк к реке, там можно было укрыться в густых кустарниках.

Брат крикнул мне вдогонку:

— Чтоб твоего духа в моём доме не было! Чтоб больше ты не попадался мне на глаза! Я за себя не ручаюсь: увижу — убью!

С разбегу я грудью врезался в кусты. Надо бы отдышаться, но страх перед братом, который найдёт меня и снова будет бить, погнал меня дальше, в самую чащу.

Ломило виски, рябило в глазах, ноги подкашивались. Я упал на землю, уткнулся лицом в опавшие листья, от которых сладко пахло осенью, и долго-долго плакал.

Я плакал о том, что идти мне некуда, назад дороги нет. Но когда я выплакался, стало легче: больше мне не придётся терпеть побои брата и злобную ругань енге, я навсегда покинул их трижды проклятый дом.

Был тихий тёплый предосенний день прощания летнего солнца с землёй. В воздухе сверкали золотые искры летающих паутинок.

На озере крякали дикие утки, о чём-то совещались перед отлётом. Может, старые селезни предупреждали молодых, как надо остерегаться охотника. Наверное, для них охотник был так же страшен, как и для меня брат.

Высоко в небе перекликалась журавлиная стая. Я проводил глазами летящих птиц. Счастливые! Если бы я мог улететь с ними далеко-далеко!

Вода в озере была чистая и спокойная, на гладкой поверхности ни одной морщинки.

Я наклонился, чтобы помыться, и испугался, увидев в зеркале воды своё отражение. Что стало бы с отцом и матерью, если бы они увидели своего бедного Гали! Распухший нос словно вырос, так сильно его раздуло, на лбу синяки и шишки, по чёрному от грязи лицу размазаны потёки слёз и крови.

Морщась от боли, я смыл с лица кровь и грязь. Потом лёг в траву на солнечной полянке и заснул.

Проснулся я от озноба. Солнце ушло с полянки, с севера подул прохладный ветер, нагоняя мрачные чёрные тучи.

Мне очень хотелось есть. Ведь со вчерашнего вечера у меня, как говорится, маковой росинки во рту не было. Эх, если бы найти горбушку чёрного хлеба! Как бы я вцепился в неё зубами! Когда ты голоден, нет ничего на свете вкуснее, чем чёрный хлеб!

Будь сейчас весна, я бы пожевал щавель, борщевик и другие съедобные травы. Но осенью их не найти.

На черёмухе кое-где остались чёрные бусины ягод. Я залез на дерево и, переступая с ветки на ветку, стал срывать редкие кисточки. Но ягод было слишком мало, чтобы я мог насытиться.

Я попробовал даже калину, которую птицы не клюют. В животе по-прежнему бурчало от голода.

Коричнево-чёрные облака наползли на солнце, которое опускалось всё ниже. Ветер усиливался. Холодный, резкий, он пронизывал меня до костей.

Надо было решать: куда идти, где провести ночь.

Будь сейчас лето, когда ночи короткие и тёплые, я бы не беспокоился. Лежал бы в траве под деревом и слушал бы соловьёв. Но осенью в лесу задрожишь.

Я вышел к просёлочной дороге. Послышался скрип колёс: это наши деревенские возвращались с поля домой. Спрятавшись в кустах, я наблюдал за ними…

Вот это подвода Насыри-бабая. Со своими двумя сыновьями он огораживал стога. Старик что-то тихо бормочет, сыновья весело переговариваются. Трудовой день окончен, можно теперь отдохнуть.

А это две подводы Рафика-бабая. У него большая семья. И все они — сыновья, дочери, невестки — дружно работали на молотьбе.

Я смотрел на них с тоской и завистью. Они ехали домой. А у меня не было ни дома, ни семьи.

Стук колёс затих, и по безлюдной дороге я медленно побрёл в сторону деревни. Если в прохладную пору подойти с поля к деревне, на тебя пахнёт теплом человеческого жилья. В тот вечер, стоя на деревенской околице, я сильней обычного чувствовал это тепло.

В какую дверь мне постучаться? Кто пустит переночевать бездомного сироту?

Может, попробовать незаметно забраться к брату на сеновал? Спать в сене тепло, а утром, если уйти до восхода солнца, ни брат, ни злая енге не заметят, что я приходил.

Позади послышались шаги, и я испуганно обернулся.

По дороге шёл человек. Должно быть, возвращался из леса, где заготовлял дрова на зиму: за поясом у него поблёскивал топор. Я узнал Фахри-бабая. Он часто заходил к нам, когда живы были мои родители, и всегда был ласков со мной.

И Фахри-бабай узнал меня:

— Гали, дитя моё, что ты делаешь здесь один-одинёшенек в такую позднюю пору?

Сказать правду — значило пожаловаться на брата, а лгать я не привык. Не зная, что ответить, я вздохнул.

— Почему ты молчишь? — допытывался Фахри-бабай. — Может, тебя кто-нибудь обидел? Слышал я, что тебе плохо живётся, что у твоего брата злая жена.

Ну, раз он уже слышал, значит, я не выдам семейную тайну. Я рассказал Фахри-бабаю про злосчастную лошадь, про то, как брат меня прогнал и запретил показываться ему на глаза.

Фахри-бабай слушал меня внимательно, и, выслушав, выругал брата и посочувствовал мне.

— Грех доводить до слёз сироту. Подумаешь, невидаль: лошадь потрепала снопы! Осенью это часто бывает.

Разговаривая, мы поравнялись с домом Фахри-бабая. Я хотел попрощаться, но добрый старик сказал:

— Айда, дитя моё, заходи в наш дом, у нас и переночуешь. Много ли ребёнку надо? Я видел добро от твоих покойных родителей, пришёл мой черёд отплатить их сыну добром.

Дома Фахри-бабай поставил топор на место и сказал своей жене бабушке Галиме:

— Вот, старуха, я подобрал на улице мальчонку. Что у тебя есть горячее, чтоб нас покормить?

Бабушка Галима, взглянув на меня, всплеснула руками:

— Сынок! Кто же тебя так разукрасил! Брат, что ли, или сноха? Уж больно она злобная, от такой можно всё ожидать.

Я молчал. Фахри-бабай рассказал жене мою историю: где он увидел меня и почему зазвал к себе ночевать.

От горячей похлёбки, от тепла дома, от ласковых слов я отогрелся. И постель, в которую меня уложили, тоже была тёплой.

Давно я так хорошо не спал, как в эту ночь у добрых людей Фахри-бабая и бабушки Галимы.

Утром голова у меня уже не болела, но шишки и синяки не прошли. Бабушка Галима меня накормила. Я было собрался уходить, но она удержала меня:

— Куда ты пойдёшь, сынок? Поживи у нас. Если твой брат захочет, то придёт и тебя заберёт. Если же ты явишься незваный, непрошеный, то опять заработаешь синяки и шишки.

И я остался жить у приютивших меня добрых людей.

Я всё ждал, что придёт брат и позовет меня домой. Но он не появлялся, хотя и знал, где я нахожусь.

Мне передали слова брата: «Даже скотина знает место, где её кормят, и всегда возвращается в стойло. Мальчишка никуда не денется, придёт домой, когда проголодается. А не придёт, чёрт с ним! Невелика беда, не больно-то он нам нужен».

Услышав эти слова брата, я твёрдо решил, что больше никогда не переступлю его порога.

Так в тринадцать лет я навсегда расстался с родным домом.

Гали в медресе

Фахри-бабай и бабушка Галима не хотели меня отпускать, но мне трудно было сидеть без дела и стыдно даром есть чужой хлеб. Ведь сами они были бедняки, едва сводили концы с концами.

И ещё мне хотелось учиться, стать грамотным.

Наступила осень — время, когда в школах начинается учебный год.

В те времена для детей мусульман в сельских местностях были только духовные школы — медресе, куда принимали одних мальчиков.

В нашей деревне было своё медресе, но учеников-шакирдов в ней было мало. А я — сирота и бедняк — должен был думать не только об учении, но и о куске хлеба.

Вот почему я решил уйти из нашей деревни в соседнюю, где возле мечети было большое медресе. Там учеников много, и, прислуживая какому-нибудь богатому шакирду, я смогу прокормиться.

Фахри-бабай одобрил моё решение, и старики стали собирать меня в дорогу. Бабушка Галима надвязала мне носки, выстирала и залатала мою старую рубашку и приспособила для меня ещё одну дедушкину рубашку. Фахри-бабай сплёл мне новые лапти.

В хмурый осенний день я простился с добрыми стариками. Сами бедняки, они поделились со мной всем, что имели: положили в котомку хлеба на неделю, кулёчек пшена, немного чая и пять кусочков сахара.

Проводили меня тепло, как родного сына.

Первый раз я покидал деревню, где родился и вырос. По дороге я то и дело оглядывался, стараясь запомнить каждый дом, каждую выбоину на дороге. Здесь жили мои отец и мать, это была моя родная деревня, мне было тяжело расставаться с ней.

С неба лениво падали первые редкие снежинки. Чтобы согреться, я шёл быстро, почти бежал.

Идти надо было вёрст десять, к вечеру я добрался до места.

Маленькие домики возле мечети были отведены под медресе. Тут жили и учились шакирды.

Я зашёл в один из домиков и робко остановился на пороге. Ребят было очень мало, должно быть, съехались ещё не все ученики.

И сразу же меня, новичка, окружили мальчики. Им было любопытно: откуда я, кто меня привёл?

Один нарядный мальчик с издёвкой оглядел мою бедную одежду, мои запачканные землёю лапти:

— Ты, видно, пришёл пешком?

Там был и взрослый мужчина. Он спросил:

— Ты хочешь учиться? Тогда подожди здесь, пока не придёт мулла.

И указал мне место в углу. Здесь я должен был дожидаться муллу, который решит, могу ли я быть шакирдом.

После вечерней молитвы — намаза — пришёл мулла. Он стал расспрашивать: чей я сын, живы ли мои родители?

Узнав, что я круглый сирота, мулла задумчиво погладил свою длинную бороду:

— Я разрешаю тебе остаться. Жить будешь здесь.

Где мне жить, я не понял, но расспрашивать не посмел.

Я быстро подружился с мальчиком по имени Вахит. Он, как и я, был круглым сиротою. Летом батрачил у одного крестьянина, а осенью голодным оборванцем пришёл в медресе.

От Вахита я узнал, что сиротам и детям бедняков в медресе нет определённого места, они спят где попало.

В углу за печкой нас собралась целая сиротская семья: Вахит, Салим и я. Салим жил здесь уже два года, батрачил на муллу: летом пас скот, осенью и зимой услуживал на дому.

Мы спали на полу, сбившись в клубок, как котята.

Когда собрались все шакирды, в медресе стало так тесно, что ночью не пройти, на кого-нибудь наступишь, все свободные места на полу были заняты.

Но рядом с нами жили в медресе и другие мальчики. Мы с завистью смотрели, как они спят на мягком войлоке, постланном на низеньких нарах, сидят на ковриках у окна.

Мы были бедняки, они — дети зажиточных родителей.

И в учении мы тоже были им не ровня. Настоящей наукой в медресе и не пахло. Мулла и его помощники — хальфы — учили по религиозным книгам. Классов, как в теперешней школе, тоже не было. Шакирдов собирали в группы по развитию, по знаниям, и, главное, по достатку. И получалось, что в одной группе дети богатых, а в другой мы — голь.

К детям богатых мулла и хальфы были внимательны, надеясь, что родители поднесут им подарки или пригласят в гости и угостят.

От нас с Вахитом ни мулле, ни хальфам ждать было нечего. Поэтому никто не интересовался нашей успеваемостью. Хальфа смотрел на нас холодно и недоброжелательно. С богатыми шакирдами он занимался каждый день, нам с Вахитом давал уроки три раза в неделю.

Каждый пустяк его раздражал. Помедлишь с ответом — получишь пощёчину. И мы терпели, сносили всё безропотно, ведь идти нам, сиротам, было некуда.

Салима мы вообще никогда не видели за книгой. Никому не было дела, учится он или нет. Он только числился шакирдом, чтоб иметь возможность ночевать в медресе, а целый день работал в доме у муллы.

Но зато у муллы он кормился. А где раздобыть еду Вахиту и мне? Продуктов, которые мне дали добрые старики, хватило на неделю.

И, по примеру Вахита, я нанялся к богатым шакирдам. Я был мальчик на побегушках, который обязан делать всё, что прикажут. Я носил воду для умывания, варил обед, кипятил чай. Денег мне за это не платили, но я мог доедать объедки, допивать остывший чай.

Мы с Вахитом прекрасно понимали, что, если богатые шакирды будут нами недовольны и откажутся от наших услуг, нам не прожить. Поэтому мы старались изо всех сил, вставали задолго до восхода солнца, чтобы успеть до утренней молитвы сбегать за водой и поставить самовар.

Но случалось, мы не успевали. Тут приходилось выбирать: пойдёшь молиться — не поставишь самовар для тех, к кому нанялся, не пойдёшь на молитву — дежурный запишет тебя в список. И получается: кому чай, а кому розги.

Я расскажу об одном из таких дней.

Вернувшись из мечети, наставник позвал дежурного:

— Кто сегодня пропустил намаз?

Дежурный услужливо подал список:

1. Басир.

2. Гали.

3. Вахит.

Наставник посадил нас перед собой, и начался допрос:

— Басир! Ты почему пропустил намаз?

Басир весь трясётся от страха.

— Я не могу, у меня болела голова.

Басир хитрит. Он придумал про головную боль. Но казый не придирается к нему.

— А тебя почему не было в мечети на утренней молитве, Гали?

Я не Басир, я не умею врать.

— Я… я ставил самовар…

Тишина. А затем возмущённый голос наставника:

— Нечестивец! Ты забыл о боге ради самовара?!

Разве я могу сказать, что меня кормит не бог, а самовар?

— Ты будешь наказан. Ложись!

Я покорно ложусь на живот.

— Снимай чекмень!

Снимаю чекмень и, оставшись в одной рубашке, снова ложусь.

Краем глаза я доглядываю на Вахита. Может, ему повезёт, о нём забудут?

Но нет, не забыли.

— А ты чего бельма выкатил? Почему пропустил намаз? Может быть, тоже ставил самовар?

— Ставил! — честно признаётся Вахит.

И вот мой друг, тоже в одной рубашке, ложится на пол рядом со мной.

А вокруг толпятся богатые шакирды. Им ничего не угрожает. Они были на молитве, а теперь будут пить чай, который мы им приготовили. А сейчас им очень интересно посмотреть, как нас будут пороть.

Из связки ивовых прутьев наставник выбирает самый длинный гибкий прут. Такой прут бьёт очень больно.

Я чувствую это своей голой спиной, которую обжигает первый удар.

— Будешь ещё пропускать намаз!

— Не буду! Не буду!

Второй удар. Гибкий ивовый прут обвивает тело. От боли слёзы выступают на глазах. Руки невольно тянутся к спине.

— Убрать руки!

Третий удар. Очень больно, но мы вздыхаем с облегчением потому, что знаем, третий удар — последний.

Но мы ещё должны выслушать напутствие:

— Идите! И больше не смейте пропускать намаз!

Мы с Вахитом поднимаемся с пола. Одной рукой я поглаживаю спину, другой вытираю слёзы. Вахит тоже плачет от боли и обиды.

— Да они полосатые! — слышится позади чей-то смех.

Это правда. Уйдя в свой угол за печку, мы с Вахитом осматриваем наши спины. На них багровые полосы от ударов ивовым прутом.

Мы не знаем, как отвечать на насмешки богатых шакирдов, и сидим молча, дожидаясь, пока не утихнет боль.

Боль понемногу проходит, но не проходит обида.

— Басир соврал, — говорит Вахит, — прикинулся больным. Голова у него не болела. Ты знаешь, почему его не пороли?

— Знаю! — отвечаю я. — Потому что у Басира отец богатый, а мы с тобой сироты и бедняки.

И потом нам часто приходилось пропускать намаз и ходить с исполосованными спинами, но зато самовар бывал поставлен вовремя.

Долго-долго тянулась первая школьная зима. Большая часть времени у нас уходила на обслугу богатых шакирдов, занимались мы с Вахитом мало, но арабскую грамматику всё же осилили.

Весной занятия в медресе кончились. Шакирды разъехались до домам. Только мы, сироты, как заблудившиеся утята, топтались на одном месте.

Что толку из того, что мы выучили арабскую грамматику? У нас была одна дорога — в батраки.

Надо было заработать на хлеб и на одежду. От моего чекменя остались одни лохмотья. Рубашка так вылиняла, что не поймёшь, какого цвета на ней заплатки, и от ветхости расползалась на плечах.

И мы — три товарища — разошлись в разные стороны.

Салим, как и в прошлом году, пошёл батрачить к мулле.

Вахита взял в подпаски местный пастух.

А я за пять пудов ржи и пять рублей деньгами нанялся на всё лето к богатому старику Шакир-баю, который жил напротив мечети.

Теперь у школьников есть летние каникулы, когда они могут отдохнуть. Но какие каникулы у батрака? Всё лето я работал наравне со взрослыми работниками Шакир-бая: пахал, полол, жал, возил снопы, скирдовал солому, молотил.

Руки мои загрубели, лицо почернело от ветра и солнца. Я потерял своё имя. Никто не называл меня: Гали.

В деревне, где я работал, за мной укрепилась кличка: «батрак Шакир-бая».

Эта кличка осталась за мной и осенью, когда я вернулся в медресе.

Прошёл год, с тех пор как я покинул родную деревню, трудный, безрадостный год. И я знал, что таким же будет и второй, и третий, и четвёртый — все последующие годы.

Горьким было моё детство, и не только потому, что я остался круглым сиротой. В прежние времена в нужде и унижении жили все дети рабочих и крестьян-бедняков.

Вот почему я и сказал: теперь легко, а раньше было трудно…

Так закончил рассказ о своём детстве Гали-агай.

1927 г.

Актырнак