Рассказы — страница 1 из 12

Наталия МещаниноваРассказы

Страхи

С самого раннего детства почти все мои страхи были связаны с матерью. То ли от того, что она была «сердечни- ца» (врожденный порок сердца), то ли от того, что в детстве лет до шести я ни разу не видела свою мать счастливой, а только в истерике… Короче, с самых молочных зубов я больше всего боялась, что она умрет. Ее собьет машина. Да, она будет возвращаться с работы и ее собьет машина. Уже сбила. Я смотрю в окно, сидя по-лягушачьи на подоконнике, — она не идет с работы. Вот приехал автобус, вот все идут муравьиной цепочкой от остановки по домам. А мама не идет. Ее точно сбила машина! Или нет. Она выпадет из окна. Просто будет вешать белье или мыть окно и не удержит равновесия. Выпадет. Пятый этаж, трудно выжить, выпав из окна. Или нет. Она умрет от инфаркта. Один инфаркт уже у нее был. Второй не пережить. А если что-нибудь случится со мной? Она умрет от горя. Или от инфаркта, который будет от горя.

Мать нельзя было волновать — я это быстро усвоила. Поэтому я с пеленок научилась искусно врать. Это не избавляло мать от волнений, но создавало иллюзию того, что я ее берегу, и мой страх за ее жизнь немного отступал. Для матери у меня всегда было все хорошо — я училась на пятерки, посещала кружки, писала стихи, убирала в комнате игрушки. Страх расстроить мать был сильнее правды, сильнее эгоизма. Страх потерять мать был парализующим.

Еще я очень боялась войны. Не знаю, откуда это взялось, меня войной никто не пугал, и хотя дедушка был ранен на войне, он ни разу не растревожил мое воображение рассказом о боях. И кино про войну я не смотрела — мне была невыносима даже мысль об этом. Думаю, что страх войны пришел из сна. Он повторялся, почти всегда один и тот же — я мужчина, воин, я мчусь через поле к лесу. За мной летит немецкий вертолет, я чувствую спиной, что автоматная очередь, бегущая по мокрой траве, сейчас настигнет меня. Так и происходит — меня прошивает огромными пулями и мне адски больно. Я слышу торжествующую немецкую речь. Дальше я умираю. Потом просыпаюсь, но не могу пошевелить ни рукой, ни ногой, закричать тоже не могу, лежу мертвым бревном и думаю: вот теперь, когда меня убили на войне, моя мать точно помрет от горя. Сны про войну, шелестя как тараканы, переползали из ночи в ночь. Они чередовались со снами, где мать падала со скалы и с глухим стуком разбивалась о камни.

Подружка сказала — надо написать свой страх на бумажке, как будто это уже случилось, но обязательно шифровкой, и тогда страх пройдет. Я где-то вычитала шифр: пишешь алфавит сперва сверху вниз, потом напротив его же — снизу вверх. Получается такой шифр: А-Я, Б-Ю, В-Э и так далее. Написала этим шифром: Фяфя стсяхя сты фязчун (мама попала под машину). И положила куда-то на полку. Мать нашла, подумала, что я опять лунатила, понесла женщинам на работу показать, что вот, я лунатик, пишу во сне всякую херню. Женщины поудивлялись и бумажку затерли. А потом мама, спустя несколько лет, и вправду попала под машину и еле выжила. Мы, все, кто ее знал, литрами сдавали кровь. Я настаивала, чтобы у меня брали больше крови, больше! Приходила каждую неделю в станцию переливания крови, меня выгоняли, потому что нельзя часто сдавать кровь. Мать долго находилась между жизнью и смертью, я жила в ее больничной палате. Когда она особенно тихо спала, я с ужасом смотрела на ее живот. Нет, фух, он еле-видно приподнимается, она дышит, она жива. Я во всем винила себя. Зачем было писать это, да еще и шифром? Мне казалось, что это подействовало, как заклинание. Что напишешь — то сбывается. Эта теория подтвердилась неоднократно, но была сама по себе не сильно доказательная, никто не верил мне, что нельзя писать плохого — сбудется.

Но это все потом, а тогда, в детстве страх маминой смерти был необоснованным, где-то внутри меня уже существовала эта потеря, стоило о ней подумать, как она отзывалась тягучей болью. Я никогда не говорила маме об этом.

Но было много и реальных страхов! Плохие компании. Плохие кучки прыщавых подростков перед школой, грязные, воняющие табаком руки тянутся к твоей позапрошлогодней, но чистенькой юбочке. Приходилось выжидать на дороге и идти рядом с кем-то из учителей. «Здрааааасьте, Инна Александровна! А я с вами! Ага! Все хорошо! Выучила уроки, как же!»

Весь класс — одна сплошная плохая компания. Девочка мастурбирует на уроках литературы, краснеет лицом. Все, кроме учительницы, понимают, чем она занимается. После урока, в подсобке, что только не творили с этой девочкой. Она от стыда не кричала, а только пыхтела. Страшно, страшно, надо выйти вон из класса, в коридор, на перемену, пусть там отхватишь от кого-то из старших по заднице или по самолюбию, но только не слышать из подсобки эту возню с этой девочкой, эти сдавленные смешки, это странное повизгивание. Почему учителя ничего не замечают? Почему после звонка они сомнамбулически стекаются в учительскую? Почему разрешают им пыхтеть в подсобках?

Мама, я не пойду сегодня в школу. Мама, нога. Нога болит очень. Не надо к врачу, это ревматизм (откуда взяла этот ревматизм?) Мать почему-то верила. Верила любой моей, даже самой нелепой лжи!

Вечер. Мать кричит из коридора: Наташа! К тебе пришли! Я вижу через ее спину в проеме двери ЕГО, самого плохого из самых плохих, я хожу через его пролет каждый день, он со второго этажа. Я пробегаю мимо его двери стрелой, и мне всегда кажется, что он смотрит в глазок и усмехается самой дрянной и испорченной из своих ухмылок.

МАТЬ! Как ты не видишь — ведь он из плохой компании! Мать! Зачем зовешь ты меня к нему! Зачем не сказала ему, что меня нет? Нет и не будет. Зачем не хватаешь его за ухо и не грозишь ему расправой, а вместо этого зовешь меня таким приветливым голосом, будто это пришел мой лучший друг делать оригами??? Выхожу. Он облапал глазами и почему-то пнул ногой между моих ног. Как бы под яйца, если бы они у меня были. «Завтра принесешь мне деньги. Сколько есть. Или я прыгну на тебя с дерева».

Он прыгал на меня с дерева регулярно, потому что денег у меня не было. Их там в плохих компаниях обучали, что ли, с деревьев прыгать, не знаю. Я собрала вещи и кое-что из съестного и пошла по рельсам. В Москву. Выяснив предварительно, что идти надо на север. Но так как я проболталась одной из подружек о своем походе, то меня под вечер свернули. Мама заламывала руки. Я поняла, что не сберегла ее покой, мысли о Москве были недопустимой роскошью. Нужно было как-то выживать здесь. Нужно было самой стать плохой компанией. Потому что хороших компаний в нашем поселке не было, им даже неоткуда было взяться. Все компании были плохие, плохие, отвратительные и очень опасные. Опасные игры в лесополосе вдоль железной дороги. Что только не происходило в этой лесополосе, наполненной трелями соловьев и цветением акации. В пять лет — привязать девочек к дереву и хлестать крапивой, пока они не изойдутся в истерике, пока не покраснеет все их тело. Потом надо врать матери, что упала в крапиву случайно.

В десять — ложиться на шпалы между рельсами и ждать приближающегося поезда, который должен проехать над тобой, а ты должен не обосраться. Заставили всей компанией лечь так одного мальчика — он пролежал. Потом его мать отвезла в город, жить к бабушке, навсегда. Больше мы его не видели. Видимо, мальчик все же обосрался и плохо умел врать. Мальчик был достоин презрения, мы о нем не вспоминали. Я старалась не вспоминать о нем от стыда, но обосравшийся мальчик не давал покоя. Хотелось получить от него письмо. Хотелось, чтобы он написал мне что-то вроде — «я не обосрался, живу с бабушкой, потому что она при смерти и за ней нужен уход. После того, как я пролежал под поездом, я многое понял и стал мужчиной. Передавай привет всем нашим…» и т. д. Но конечно, никаких писем он не слал. И отправили его к бабушке подальше от плохой компании. У меня вот такой бабушки не было. Она была, но отправить меня к ней было нельзя — бабушке казалось, что я слишком много жру, и к тому же она плохо переносила внуков.

Вообще, искать защиты у взрослых было гиблым делом. Им тоже верить было никак нельзя. Я на этом сильно обожглась. Как-то сбежала из продленки и слонялась по поселку с целью убить время. Мать на работе, ключа от квартиры у меня нет. Обедом покормила соседка. Я тусила возле магазина, и ко мне подошел незнакомый дяденька с велосипедом. Я его раньше не видела никогда. Он был приятный. Он сказал, что он друг моего папы. Папа жил уже пару лет как в другой семье, и его друзей я знать не знала. Поэтому вполне могла допустить, что вот у папы может быть такой приятный друг с велосипедом. Мы с ним поехали кататься. Он немного повозил меня по поселку, а потом сказал — поехали в лесопосадку.

Было тепло, апрель или даже май, лесопосадка уже покрылась зеленью и запахла. Мы заехали в нее, как в сказку, — трава была высока и густа. Друг папы ссадил меня с велосипеда и слез сам. «Полежим?» — предложил он и лег в траву. Я тоже легла в траву. Он сказал — знаешь, а хорошо лежать в траве голыми. Я в этом не была уверена, я лежала уже голой в траве, у меня потом все чесалось еще три дня. Но друг папы был уверен и стал снимать с себя штаны.

На мое счастье, друг папы никогда не был в нашей лесопосадке и не знал, что через нее частенько ходят люди с поезда. Она вся испещрена тропинками. Из-за высокой травы друг папы тропинки не приметил. Когда он снял штаны, по тропинкам пошли люди, они появились тихо и внезапно. Друг папы сильно засуетился. А потом случилось страшное — по тропинке зашагала с поезда воспиталка из продленки. Она увидела лежащую меня и друга папы, который с сильной улыбкой застегивал ремень. Она сказала: «Тааааааак.» Она когда говорила это свое — «тааааак», я вжималась в пол. Друг папы тоже вжался в пол. Потом она сказала: «Ну-ка! Вы кто такой?» Он пролепетал, что он друг моего папы. Она сказала: «И как зовут ее папу, интересно?» Он ответил: «Николай. Петрович?» «Нет! — восторжествовала она. — Его зовут Виктор Федорович». Я посмотрела на друга папы с презрением и покачала головой. Эх, ты! — подумала я. Эх! А ведь мы могли бы так здорово дружить!