Рассказы о литературе — страница 5 из 10

Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда

РАЗГОВОР С ФИЗИКОМ

Написав рассказ «Писатель ставит опыт», в котором мы сравнивали писателя с ученым, мы решили на всякий случай показать его одному нашему знакомому физику. Вдруг мы что-нибудь напутали насчет науки?

— Что касается литературы, — сказали мы ему, — тут мы совершенно спокойны. Тут у нас все правильно. А вот как насчет физики? Прочитайте, пожалуйста, и, если что не так, скажите, мы исправим.

— Ого! — засмеялся наш знакомый. — Оказывается, нынче и литературоведы не могут обойтись без физики! Ну что ж, ладно, прочту. Только, чур, потом не обижайтесь!

Мы, конечно, сказали, что, мол, конечно, о чем речь, какие могут быть обиды! Дескать, наоборот, мы будем ему только благодарны. И с нетерпением стали ждать ответа.

И вот наконец рассказ дочитан до конца. Закрыв последнюю страницу, наш знакомый многозначительно протянул:

— Мда-а...

«Так и есть! — испуганно подумали мы. — Наверняка мы что-нибудь там переврали насчет сверхмагнитных полей или еще каких-нибудь физических премудростей...»

И тут наш знакомый-физик внезапно нас огорошил.

— Насчет физики, — сказал он, — у вас все более или менее правильно. А вот насчет литературы я с вами решительно не согласен! Ученого всегда интересует истина. А у писателей, как мне кажется, бывает и совсем иначе. О «Робинзоне» и «Человеке-невидимке» я с вами спорить не буду. Но что вы скажете, например, о «Носе» Гоголя? как проявился характер гоголевского майора Ковалева благодаря тому, что от него сбежал его собственный нос? Неужели это, по-вашему, тоже эксперимент? Неужели вы всерьез стали бы доказывать, что эта причудливая фантазия имеет какой-то глубокий смысл?

— Значит, по-вашему, гениальный писатель Гоголь написал просто бессмысленную вещь? — спросили мы.

Не скроем, мы рассчитывали этим ехидным вопросом слегка озадачить нашего собеседника. Но он ни капельки не смутился.

— А почему вы не можете допустить, — спокойно спросил он, — что это была просто шутка? Так сказать, шутка гения. Великолепное озорство.

— Вы действительно так думаете? — спросили мы.

— Честно говоря, всерьез я об этом не задумывался. Но недавно мне случилось прочесть очень интересную книгу о Гоголе. И там эта точка зрения высказывалась вполне серьезно. Одну минуточку, кажется, эта книжка у меня где-то здесь...

Наш знакомый встал, подошел к полкам, вытянул из ряда толстых томов тоненькую синюю книжечку и начал листать ее.

— Вот! Слушайте! — сказал он. И медленно прочел вслух: — «Мне лично всегда казалось, что в «Носе» с его нелепейшим и неправдоподобнейшим сюжетом Гоголь просто издевается над серьезным отношением к сюжету. Вот вам маиор Ковалев, вот вам цирюльник Иван Яковлевич с супругой, вот вам весь быт петербургский с его штаб-офицершами Подточиными, квартальными и приемщиками объявлений — хороши? Великолепны! Ну, а не все ли вам тогда равно, какой сюжет будет двигать их поступками? Станут ли они все хоть на йоту типичнее и выпуклее, если сюжет я вам дам самый типичный и правдоподобный?...»

Физик торжествующе поглядел на нас.

— Обратите внимание, — сказал он. — Это пишет не какой-нибудь дилетант, а известный писатель. Викентий Викентьевич Вересаев!

И, очевидно считая дискуссию законченной, физик захлопнул книжку.

— Когда, ставя эксперимент, я искусственно создаю условия, которых нет и не может быть в природе, — сказал он, — я узнаю истину именно благодаря этим условиям. А вот Гоголь, если верить Вересаеву, ставил своих героев в немыслимые, нелепые, неправдоподобные обстоятельства вовсе не для того, чтобы узнать истину. Сюжетные обстоятельства тут, оказывается, могли быть любыми. Сюжет был для Гоголя просто не важен. Так при чем же тут эксперимент?

Физик с усмешкой смотрел на нас, словно бы спрашивая: «Ну? Что вы на это скажете?»

Что мы ему на это сказали, вы узнаете, прочитав вторую главу нашего рассказа, которая называется:

НОС БЫЛ В МУНДИРЕ

В одно прекрасное утро петербургский чиновник Платон Кузьмич Ковалев, проснувшись и поглядев в зеркало, обнаружил, что у него нет носа. Там, где еще вчера вечером красовался его нос, теперь было совершенно гладкое место.

Происшествие уже само по себе было достаточно невероятно. Однако это было только начало. Дальнейшие события разворачивались еще чудовищнее и фантастичнее.

В тот же день Ковалев повстречался на улице со своим собственным носом. За то время, что они не виделись, нос сильно изменился:

«Он был в мундире, шитом золотом, с большим стоячим воротником; на нем были замшевые панталоны; при боку шпага. По шляпе с плюмажем можно было заключить, что он считался в ранге статского советника».

Первая мысль Ковалева была: немедленно подойти к сбежавшему носу и призвать его к порядку. Но, увидев шляпу с плюмажем, Ковалев заробел, ибо сам он, хотя и называл себя маиором, был всего лишь коллежским ассесором, что на целых три чина ниже статского советника. Однако он все-таки сумел побороть свою робость.

«— Милостивый государь... — сказал Ковалев, внутренно принуждая себя ободриться, — милостивый государь...

— Что вам угодно? — отвечал нос, оборотившись...

«Как мне ему объяснить?» — подумал Ковалев и, собравшись с духом, начал:

— Конечно, я... впрочем, я маиор. Мне ходить без носа, согласитесь, это неприлично. Какой-нибудь торговке, которая продает на Воскресенском мосту очищенные апельсины, можно сидеть без носа; но, имея в виду получить... притом будучи во многих домах знаком с дамами: Чехтарева, статская советница, и другие...

— Ничего решительно не понимаю, — отвечал нос. — Изъяснитесь удовлетворительнее.

— Милостивый государь... — сказал Ковалев с чувством собственного достоинства, — я не знаю, как понимать слова ваши... Здесь все дело, кажется, совершенно очевидно... Или вы хотите... Ведь вы мой собственный нос!..»

Так протекал этот странный разговор, в результате которого бедный Ковалев ничего не добился, а только «совершенно смешался, не зная, что делать и что даже подумать».

Казалось бы, тут остается только воскликнуть вместе с героем чеховского рассказа «Письмо к ученому соседу»:

— Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда!

Причем воскликнуть с гораздо большим основанием: невежественный чеховский помещик Василий Семи-Булатов вы сказался так решительно, узнав, что на солнце есть пятна. Но ведь то, что рассказано у Гоголя, несравненно невероятнее! Такого и в самом деле «не может быть никогда!».

Так что же, неужели нам придется согласиться с Вересаевым, что Гоголь «просто издевается над серьезным отношением к сюжету» и нарочно предлагает нам заведомую бессмыслицу?

Сюжет гоголевского «Носа» казался совершенно бессмысленным не только Вересаеву. На этот счет было высказано множество самых разнообразных догадок и предположений. Один ученый-психиатр написал даже книгу, доказывающую, что у Гоголя издавна был какой-то особый, болезненный интерес к носу. Он отметил, что Гоголь любит подробно описывать обряд сморканья и нюханья табаку, что многие его герои носят фамилии, прямо или косвенно связанные с названием этой части тела (Довгочхун, Ноздрев и т. п.). Внимательно изучив все произведения Гоголя, все его письма и дневники, этот ученый пришел к выводу, что причина создания повести «Нос» могла быть только одна: странности гоголевского характера. Он был уверен, что только так можно объяснить, почему это вдруг гениальный писатель написал произведение, до такой степени лишенное логики и здравого смысла.

А между тем смысл в этом произведении есть. И еще какой!

Чтобы докопаться до этого смысла, отвлечемся на минутку от неправдоподобности истории, случившейся с майором Ковалевым, и попытаемся поверить в то, что все случившееся с ним действительно произошло.

Человек лишился носа. Причем лишился таким образом, что вместо носа у него — гладкое место.

Однако озабочен он вовсе не тем, что ему, скажем, стало трудно дышать. Его гнетут совсем другие заботы:

«...Я маиор. Мне ходить без носа, согласитесь, это неприлично...»

То есть, если бы Ковалев не был коллежскимасессором (или, как он сам себя называет, — маиором), с потерей носа еще как-то можно было бы примириться. Он так прямо и говорит:

«Какой-нибудь торговке, которая продает на Воскресенском мосту очищенные апельсины, можно сидеть без носа...»

Ковалеву даже в голову не приходит, что с потерей носа он стал неполноценным человеком. Уродом. Он думает лишь о том, что он стал теперь неполноценным маиором. Ибо то, что он маиор, для него гораздо важнее того, что он — человек.

Нос, не желающий возвращаться к своему хозяину, так отвечает на робкие притязания майора:

«— Я сам по себе. Притом между нами не может быть ни каких тесных отношений. Судя по пуговицам вашего вицмундира, вы должны служить по другому ведомству».

Может ли такой аргумент подействовать на нормального человека? Ведь право же, отношения человека со своим собственным носом настолько тесны, что теснее и не придумаешь.

Однако на Ковалева этот странный аргумент производит самое неотразимое впечатление. Он буквально сражен: действительно, если пуговицы вицмундира другие, то о каких же тесных отношениях теперь может идти речь? Он настолько потрясен неумолимой логикой своего собеседника, что готов сразу же признать его правоту:

«Ковалев совершенно смешался, не зная, что делать...»

То обстоятельство, что он разговаривает со своим собственным носом, имеет для Ковалева неизмеримо меньшее значение, чем то, что он говорит со статским советником, то есть с чиновником, стоящим гораздо выше его на общественной лестнице...

Гоголя мучило неестественное положение вещей, когда люди объединяются не по душевной склонности, не по взаимной симпатии, а в зависимости от чина или ведомства.

Легко представить себе, что другой писатель — не Гоголь, — если бы его взволновала эта мысль, написал бы повесть, ну, скажем, о том, как жили два близких товарища, искренне любившие друг друга. Но потом один из них получил высокое назначение и подчинился общепринятому разделению на чины и ведомства. Он отдалился от своего друга, решив, что тот ему теперь уже не компания.

Может быть, получилась бы неплохая повесть. И в ней довольно убедительно было бы показано, как мешают хорошим людям жить сословные и бюрократические предрассудки.

Но Гоголь хотел совсем другого.

Люди давно привыкли к неестественному, уродливому положению вещей, когда превыше всего в обществе ставится не сам человек, а его чин. Им даже кажется, что все так и должно быть.

Гоголь написал обо всем этом так, чтобы людей ошеломила нелепость, ненормальность, извращенность того, что общепринято. И показал, как эти неестественные отношения мешают вновь соединиться не просто человеку с человеком (это в жизни встречается так часто, что никого уже и не поражает), а человеку с живой частью его тела, с тем, что неразлучно с нами от рождения, по самой природе.

Вересаев уверял, что Гоголь вполне мог бы сказать о героях своей повести:

— Станут ли они все хоть на йоту типичнее и выпуклее, если сюжет я вам дам самый типичный и правдоподобный?

Теперь мы с уверенностью можем сказать, что если бы сюжет «Носа» был более правдоподобен, характеры его героев стали бы гораздо менее типичными и выпуклыми. Неправдоподобные обстоятельства позволили нам увидеть, как чудовищно омертвела душа маиора Ковалева: все-таки одно дело, когда человек признаёт, что из-за разницы в чинах у него не может быть более никаких тесных отношений со своим бывшим другом, и совсем другое дело, если он готов признать, что на том же основании у него больше не может быть тесных отношений со своим собственным носом.

В «Носе» Гоголь испытал не столько самого маиора Ковалева, сколько существующий порядок вещей при сверхъестественных обстоятельствах. И оказалось, что даже в таких обстоятельствах, невозможных и немыслимых, этот порядок действует безотказно. Вот до какой степени он въелся в души людей, разъел их своей мертвечиной, исказил все нормальные человеческие чувства. Привычный, казалось бы, вполне невинный стиль жизни при ближайшем рассмотрении оказался не мелким случайным уродством, но жестокой силой, царящей в мире и ломающей все живое, даже самое природу...

Когда мы высказали все это нашему знакомому физику, он ответил нам, впрочем, довольно снисходительно:

— Любопытно... Но ведь это всё домыслы, догадки! Можно истолковать так, а можно и иначе. Может быть, правы и вы. А может быть, все-таки прав Вересаев. Ведь вы же не можете представить убедительные доказательства своей правоты?

И он снова глянул на нас с той же дразнящей усмешкой, словно повторяя свой прежний вопрос: «Ну? Что вы на это скажете?»

Что мы ему на это сказали и какие доказательства представили, вы можете узнать из следующей главы нашего рассказа, которая называется:

СТРАННЫЕ СЮЖЕТЫ

Маиор Ковалев, как говорится, отделался легким испугом. В один прекрасный день (для Ковалева он на этот раз был и в самом деле прекрасным) «вдруг тот самый нос, который разъезжал в чине статского советника и наделал столько шуму в городе, очутился как ни в чем не бывало вновь на своем месте, то есть именно между двух щек маиора Ковалева».

Гораздо печальнее сложилась судьба другого человека, с которым произошла приблизительно такая же история. Правда, этот человек был совсем не похож на маиора Ковалева:

«Раз вечером, когда он сидел дома, послышался тихий стук в дверь.

— Войдите! — сказал он, но никто не входил; тогда он отворил дверь сам — перед ним стоял невероятно худощавый человек; одет он был, впрочем, очень элегантно, это была, вероятно, важная особа.

— С кем имею честь говорить? — спросил ученый.

— Я так и думал, — сказал элегантный господин, — что вы не узнаете меня! Я обрел телесность, обзавелся плотью и платьем! Вы, конечно, и не предполагали встретить меня когда-нибудь таким благоденствующим. Но неужели вы все еще не узнаете свою бывшую тень? Да вы, пожалуй, думали, что я уже не вернусь больше? Мне очень повезло с тех пор, как я расстался с вами. Я во всех отношениях завоевал себе прочное положение в свете...»

Как видим, между историей маиора Ковалева и историей ученого — героя сказки Андерсена «Тень» — и в самом деле немало общего.

От Ковалева сбежал его собственный нос.

От ученого ушла его собственная тень.

Оба они, и Ковалев и ученый, встречают беглецов, которые «обрели телесность, обзавелись плотью и платьем».

Наконец, и нос в повести Гоголя, и тень в сказке Андерсена «во всех отношениях завоевали себе прочное положение в свете», превратились в «важных особ», сильно обогнав в этом отношении своих бывших хозяев...

Можно было бы согласиться с Вересаевым и считать причудливый сюжет гоголевского «Носа» нелепой прихотью, озорством, гениальной шуткой. Можно было бы даже согласиться с автором той книги, в которой сюжет этой повести Гоголя рассматривался как следствие некоторой ненормальности великого писателя, результат его душевной болезни...

Но вот мы видим, как сходный сюжет, такой же причудливый и странный, родился еще у одного писателя, который не только не был знаком с Гоголем, но вряд ли даже и слышал о нем: в Дании, где жил Андерсен, в ту пору трудно было найти человека, знакомого с русской литературой.

Ну, допустим, одно совпадение — это еще куда ни шло. Это можно объяснить простой случайностью. Однако история о том, как человека покинула его собственная тень, оказывается, была описана в литературе задолго до Андерсена. В 1813 году вышел в свет роман немецкого писателя Адальберта Шамиссо «Удивительная история Петера Шлемиля». В ней рассказывалось о человеке, который волею обстоятельств лишился своей тени.

О гоголевском «Носе» Андерсен, скорее всего, ничего не знал.

Но роман Шамиссо он безусловно читал. Вандерсеновской сказке на этот счет есть даже прямое указание. Когда тень покинула ученого, пишет Андерсен, «он рассердился, но не столько на то, что пропала тень, а потому, что он знал, что существовал рассказ о человеке без тени, хорошо всем известный на его родине, в холодных странах, и если бы ученый рассказал свою историю, все бы сказали, что он подражает...».

А сто лет спустя после того, как была написана сказка Андерсена, советский писатель Евгений Шварц написал замечательную пьесу «Тень», в основу которой был положен тот же сюжет.

Очевидно, была все-таки какая-то серьезная причина, побудившая разных писателей, живших в разных странах и в разные исторические эпохи, обращаться к одному и тому же сюжету. Иначе нам пришлось бы признать, что среди писателей что-то уж чересчур часто встречаются шутники. Или безумцы. Причем и шутки и безумие у них какие-то подозрительно одинаковые.

Из всех произведений Гоголя только повесть «Нос» казалась загадочной. В других гоголевских книгах («Тарасе Бульбе», «Ревизоре», «Женитьбе», «Мертвых душах») нет ничего особенно загадочного. А вот жил в прошлом веке в Германии такой писатель Эрнст Теодор Амадей Гофман, так у него вообще не было ни одной «нормальной» книги. Буквально в каждом его произведении обязательно происходило что-нибудь настолько невероятное, что с тех пор чуть не всякую книгу, в которой фантастика тесно переплелась с реальностью, называют по имени Гофмана «гофманиадой».

В одной из гофмановских историй происходили, например, такие странные вещи. В ней фигурировал маленький уродливый карлик крошка Цахес по прозванию Циннобер. Этот крохотный уродец обладал удивительной способностью. Если в его присутствии кто-нибудь совершал какой-нибудь замечательный поступок, все окружающие считали, что этот поступок совершил не кто иной, как именно он, крошка Цахес.

Молодой красавец студент Балтазар прочел своей невесте влюбленные стихи, и все присутствующие уверены, что стихи сочинил и прочитал крошка Цахес. Даже невеста Балтазара настолько убеждена в этом, что становится отныне невестой Цахеса.

На университетском экзамене студент блестяще сдает экзамен. Но профессор почему-то поздравляет с великолепным ответом не его, а... крошку Цахеса.

Знаменитый скрипач Сбиокка играет концерт Виотти, а маленький уродливый Цахес сидит в публике, в углу зала. Но едва только Сбиокка положил смычок, как весь зал в едином порыве устроил бешеную овацию... кому бы вы думали? Все тому же крошке Цахесу.

Ну что можно сказать о такой странной истории? Неужели в ней тоже есть какой-то смысл?

Многие современники Гофмана даже и слышать не хотели о том, чтобы отнестись к творчеству этого писателя серьезно. Вальтер Скотт заявил, что сочинения Гофмана — результат белой горячки. Он говорил, что вместо критика к Гофману нужно позвать врача, который прописал бы ему кровопускание, здравый образ мыслей и трезвое поведение. К отзыву Вальтера Скотта присоединился величайший из всех немецких писателей — Гете. Наш Белинский назвал Гофмана «гениальным сумасбродом». Знаменитый французский критик, повторив слова Вальтера Скотта о белой горячке, добавил, что, к сожалению, не Гофман управляет своей белой горячкой, а белая горячка управляет им.

Однако были у Гофмана и поклонники. И среди них такие серьезные люди, как, например, Маркс и Энгельс. Особенно высоко они ценили новеллу «Крошка Цахес». И конечно, не зря.

Они знали: это мир устроен так, что трудится один, а похвалы, доходы и слава достаются другому. Труд отделен от награды, талант от успеха, человек от своих поступков.

Философы и экономисты давно уже пытались постичь этот закон. Они назвали его мудреным словом — отчуждение. Слово означало, что в мире, который устроен неправильно, не разумно, несправедливо, человеческие усилия и таланты отчуждаются от человека, то есть становятся как бы чужими для него, начинают жить отдельной, самостоятельной жизнью, а иногда даже получают над своим бывшим владельцем некую странную и необъяснимую власть, начинают господствовать над ним.

Именно это и происходит в «странных» произведениях Гоголя, Гофмана, Андерсена. От маиора Ковалева «отчуждается» его собственный нос. От студента Балтазара — его поэтический талант. От скрипача Сбиокка — его музыкальный гений. От ученого из сказки Андерсена — его тень, то есть все теневые стороны его души. «Отчуждаются» и начинают жить отдельной жизнью, совершенно независимо от жизни своих бывших хозяев.

У Андерсена дело даже дошло до того, что вконец обнаглевшая тень сделала однажды своему бывшему владельцу такое предложение:

«— Не умеете вы жить на свете!.. Вам надо попутешествовать немножко. Я как раз собираюсь летом сделать небольшую поездку — хотите ехать со мной? Мне нужно общество в дороге, так не поедете ли вы... в качестве моей тени?»

Так человек и тень поменялись местами.

А вот как закончилась последняя отчаянная попытка человека вернуть всё на свои места, восстановить справедливость:

«— Нет, это уж из рук вон! — вскричал ученый. — Я скажу всё! Скажу, что я человек, а вы только переодетая тень! Всё, всё скажу!

— Никто не поверит тебе! — сказала тень. — Ну, будь же благоразумен, не то я кликну стражу!

— Я пойду прямо к принцессе!

— Ну, я-то попаду к ней прежде тебя! — сказала тень. — А ты отправишься под арест...»

И бедного ученого казнили.

Объясняя необходимость этой жестокой меры, тень сказала принцессе:

«— Подумай, моя тень сошла с ума, вообразила себя человеком, а меня называет — подумай только — своей тенью!»

В мире теней быть живым человеком — это значит быть тенью, сошедшей с ума.

Ученый из сказки Андерсена погиб именно потому, что пытался остаться человеком.

А для маиора Ковалева все обошлось сравнительно благополучно, потому что он давно уже не человек. Он — тень. Подобно тому как тень повторяет все движения своего хозяина, он послушно, механически повторяет все жесты, слова и понятия, принятые в его обществе.

Художники сумели постичь коренное неблагополучие, коренной порок всего мироустройства.

«Крошка Цахес» Гофмана... «Нос» Гоголя... «Тень» Андерсена... Каждое из этих произведений было своего рода экспериментом. Таким же экспериментом, каким был роман Даниеля Дефо о Робинзоне Крузо. Цель эксперимента была все та же: постижение истины. Только Дефо стремился узнать истину о человеке, а Гофман, Гоголь и Андерсен — о том мире, в котором жили их герои, о законах, управляющих этим неправедно устроенным миром...

— И все-таки вы меня не убедили! — сказал наш знакомый физик, когда мы показали ему главу, которую вы только что прочли. — Разумеется, назвав «Нос» Гоголя просто шуткой, я слегка перегнул палку. Допускаю, что в каждом настоящем произведении искусства есть какой-то свой смысл. Но в главном я с вами решительно не согласен!

— Вот как? А в чем же именно? — спросили мы.

— Сейчас я вам все объясню. Что касается «Носа», тут как раз все ясно. «Нос» — вещь сатирическая. Чтобы высмеять такое ничтожество, как этот маиор Ковалев, — все средства хороши! А вот с Андерсеном у вас все получается уже совсем не так гладко.

— Это почему же?

— Да потому, что этот ученый, он же для Андерсена, как мы бы сказали сегодня, вполне положительная фигура! Автор ему сочувствует! И даже более того: он им восхищается... А скажите на милость, что в нем хорошего, в этом вашем ученом? Недотепа какой-то! Ну, спрашивается, зачем ваш Андерсен выбрал в герои своей сказки такого растяпу?

— Ну как же... — приготовились мы начать длинное объяснение.

Но физик нас перебил:

— Можете не отвечать! Я вам сам скажу зачем! Да если бы вместо этой... размазни был какой-нибудь настоящий человек, он бы сразу поставил свою тень на место. И все! И весь этот ваш странный сюжет просто не состоялся бы! Между нами говоря, меня всегда это удивляло...

— Что именно? — поинтересовались мы.

— А вот этот совершенно необъяснимый, решительно ни на чем не основанный интерес писателей ко всему странному.

К странным сюжетам. К странным героям...

— Позвольте! О каких странных героях вы говорите?

— Как это о каких? Да обо всех этих блаженненьких, юродивых, которыми кишмя кишит вся мировая литература. Хотя бы о знаменитых диккенсовских чудаках, которые вызывали слезы умиления у провинциальных барышень... Только, прошу вас, не делайте большие глаза! Не вздумайте объяснять мне, что Диккенс — великий писатель, а его добряки — милейшие создания. Я это и без вас знаю. Не такое уж я чудовище! На меня, как и на вас, действует и обаяние Диккенса, и его неподражаемый юмор. И даже эти его чудаки мне, если угодно, симпатичны! Только давайте не будем ими умиляться! И уж тем более не будем искать во всем этом какой-то особый, глубокий, видите ли, смысл! Надоело! Ну, чудаки и чудаки. Смешные, нелепые, дурашливые. Посмеемся над ними — и на том спасибо!..

И тут мы поняли, что тема нашего рассказа далеко не исчерпана. Как говорил Маяковский, надо доругаться!

И ЛИШЬ ВЛЮБЛЕННЫЙ МЫСЛИТ ЗДРАВО

Маленький Дэвид, герой романа «Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим», измученный одиночеством, жестокостью и бездушием людей, от которых он полностью зависит, решается на отчаянный поступок. Он самовольно убегает от тех, кто ему ненавистен, пешком покидает Лондон и отправляется на поиски своей бабушки. Бабушка эта — почтенная мисс Бетси Тротвуд — очень рассердилась когда-то на родителей Дэвида и прервала с ними всякие отношения. Причиной ее гнева, собственно, и был сам Дэвид, вернее, его появление на свет. Дело в том, что мисс Тротвуд всю жизнь терпеть не могла мальчишек. Она мечтала о внучке, о девочке. Узнав, что надежды ее обмануты, старая Бетси Тротвуд навсегда покинула не угодивших ей родителей Дэвида и поклялась никогда больше не иметь с ними ничего общего.


Вот к этой-то бабушке и приходит после долгих скитаний бедный, измученный, грязный, оборванный, изголодавшийся Дэвид Копперфилд. Как она его встретит, узнав, что родители его умерли и что он остался один на свете? Неужели прогонит?

И, значит, он теперь уже навсегда останется совсем одиноким в этом страшном, жестоком мире?

По правде сказать, не только Дэвид мучится этими вопросами. И мы с вами, читая книгу, не можем от них избавиться. Потому что появление нежданного внука не обрадовало, а скорее ошеломило старую мисс Тротвуд.

Она настолько не знает, что ей делать с Дэвидом, что решает прибегнуть к чужой помощи.

— Дженет, — обращается она к служанке, — поднимись наверх, передай мой привет мистеру Дику и скажи, что я хочу с ним поговорить...

И вот появляется улыбающийся мистер Дик. Дэвид сразу узнает его: ведь еще подходя к бабушкиному дому, он заметил в окне второго этажа румяного, симпатичного, седовласого джентльмена, который забавно подмигивал мальчику, чем при вел его в немалую растерянность.

«— Мистер Дик, — сказала моя бабушка, — не прикидывайтесь дурачком, потому что никто не может быть более рассудителен, чем вы, стоит вам того пожелать. Все мы это знаем. А стало быть, не прикидывайтесь дурачком.

Джентльмен мгновенно сделал серьезное лицо и, показалось мне, посмотрел на меня так, словно умолял не заикаться об окне.

— Мистер Дик, вы слышали от меня о Дэвиде Копперфилде? — продолжала бабушка. — Не притворяйтесь, будто у вас нет памяти, мы-то с вами знаем, что это не так.

— Дэвид Копперфилд? — переспросил мистер Дик, который, по моему мнению, мало что об этом помнил. — Дэвид Копперфилд? О да, конечно! Дэвид... разумеется...

— Ну так вот это его мальчик, его сын, — сказала бабушка. — Он был бы вылитый отец, если бы не был похож также и на свою мать.

— Его сын? — повторил мистер Дик. — Сын Дэвида? Неужели?

— Да! — подтвердила бабушка. — Здесь вы видите перед собой Дэвида Копперфилда-младшего, и я вам задаю вопрос: что мне с ним делать?

— Что вам с ним делать? — беспомощно повторил мистер Дик, почесывая голову. — О! Что с ним делать?

— Да, — с важной миной подтвердила моя бабушка, подняв указательный палец. — Говорите же! Мне нужен ваш здравый совет.

— Ну, что ж, будь я на вашем месте, — задумчиво начал мистер Дик, устремив на меня рассеянный взгляд, — я бы...

Созерцание моей особы, казалось, внушило ему какую-то мысль, и он бодро добавил:

— Я вымыл бы его!

— Дженет! — произнесла бабушка, обращаясь к служанке с тихим торжеством, которое было мне в ту пору непонятно. — Мистер Дик разрешает все наши сомнения. Согрей воду для ванны...»

Почтенный джентльмен, который так блестяще разрешил все сомнения своенравной мисс Бетси Тротвуд, как впоследствии выяснил маленький Дэвид, был ее дальним родственником. Он был слегка чудаковат, если не сказать больше. Однако чудачества его были весьма невинны. Они состояли в том, что он воображал себя двойником короля Карла Первого, казненного в 1649 году. Он писал об этом книгу — Мемориал, — исписывая в день по нескольку страниц четким и ясным почерком. Затем из этих листков он клеил прекрасного змея, которого с по мощью длинной бечевки запускал высоко в небо, будучи уверен, что распространяет таким образом по всему белому свету правду о несчастном короле, казненном двести лет назад.

Строптивая мисс Тротвуд была искренне убеждена, что впавший в детство, придурковатый мистер Дик самый умный, самый проницательный, самый здравомыслящий человек на свете. Именно поэтому здравый совет мистера Дика по поводу того, как поступить с маленьким Дэвидом, привел ее в такое восторженное состояние.

Дэвида выкупали в ванне. Ужасные лохмотья его сожгли, а его самого облачили в рубашку и панталоны мистера Дика и обмотали сверх того двумя-тремя шалями. Затем снова мистеру Дику был задан тот же вопрос: что бы он еще сделал с маленьким беглецом?

— О! — сказал мистер Дик. — Так... Что бы я с ним... Я уложил бы его спать.

Но дело на этом не кончилось. За Дэвидом приехал его жестокий отчим мистер Мэрдстон, и снова мисс Тротвуд оказалась в плену сомнений. Сомнения были нешуточными. Оставить внука у себя бабушка не имела юридического права. Отчим Дэвида, его законный опекун, напротив, имел на него все права. Он угрожал мисс Тротвуд разными бедами и настоятельно требовал вернуть ему «неблагодарного» мальчишку.

И снова был вызван для совета мистер Дик.

«Когда он появился, бабушка его представила.

— Мистер Дик. Старый и близкий друг. Я всегда полагалась на его здравый ум, — сказала бабушка с особым ударением, чтобы усовестить мистера Дика, который с простодушным видом сосал указательный палец.

При этом намеке мистер Дик вынул палец изо рта и с выражением важным и серьезным стал созерцать присутствующих...

— Мистер Дик! Что мне делать с этим ребенком? — спросила бабушка.

Мистер Дик подумал, помешкал, затем просиял и откликнулся:

— Пусть с него сейчас же снимут мерку для костюма.

— Мистер Дик, дайте мне пожать вашу руку! Ваш здравый ум неоценим! — произнесла бабушка с торжествующим видом.

Пожав от всей души руку мистеру Дику, она притянула меня к себе и обратилась к мистеру Мэрдстону:

— Вы можете уйти, когда вам вздумается. Я беру на себя заботу о мальчике...»

Так участь Дэвида Копперфилда была окончательно решена.

Почему решение этого немаловажного вопроса мисс Бетси Тротвуд предоставила слабоумному мистеру Дику, понять можно. Этот поступок был вполне в духе ее своенравного характера. Кроме того, она вполне искренне считала, что мистер Дик — обладатель на редкость ясного ума, воплощение здравого смысла.

Но ведь Диккенс-то так не считал! Он-то ясно давал нам понять, что мистер Дик впал в детство!

Почему же и он именно ему предоставил право решать судьбу своего героя? как он не побоялся вверить эту судьбу в столь ненадежные руки? Может быть, он сделал это просто забавы ради? как говорится, для юмора?

Нет.

Хотя сцены, в которых так удачно действует мистер Дик, действительно смешны, в них заложен вполне серьезный и очень важный для Диккенса смысл.

Мистер Дик и в самом деле не мудрец. Но ведь он даже и не пытается размышлять о том, что разумно, а что не разумно. Он руководствуется в своих суждениях не знаниями, не размышлениями, не взвешиванием всех «за» и «против». Он просто прислушивается к голосу своего сердца.

Таковы все чудаки, населяющие книги Диккенса. Диккенсовский чудак может носить сюртук джентльмена или фартук кузнеца. Он может быть богат или беден, образован или безграмотен — дело от этого не меняется. Он неизменно обладает по крайней мере одним достоинством, выгодно отличающим его от всех остальных персонажей книги, как бы ни превосходили они его по части хороших манер, ума и образования. Достоинство это — доброе сердце.

И нет для Диккенса других человеческих достоинств, которые могли бы соперничать с этим.

Мы вовсе не хотим сказать, что слабого, беспомощного, придурковатого мистера Дика Диккенс решительно предпочитает всем прочим своим героям. Диккенс с огромной любовью изображал в своих книгах и совсем других людей — умных, сильных, деятельных. Людей, которые активно борются со злом и умудряются побеждать в этой неравной борьбе.

Мистера Дика Диккенс изобразил слабоумным вовсе не для того, чтобы воспеть слабоумие. Просто он хотел сказать, что человеку, обладающему добрым и справедливым сердцем, он готов простить даже отсутствие ума — этого драгоценного человеческого дара. Но не родился еще на свет тот умник, тот мудрец, которому Диккенс простил бы холодное сердце, равнодушное к людским бедам, к страданию, к несправедливости.

Однако есть в этой сцене и другой, еще более глубокий и более общий смысл, имеющий отношение уже не к одному мистеру Дику, а ко всему тому огромному, холодному и бездушному миру, который исследует и изображает Диккенс во всех своих романах.

Когда Дэвид пришел к мистеру Дику на другой день после своего появления у бабушки, тот поделился с ним самой задушевной своей мыслью, самым искренним своим убеждением.

«А! — воскликнул мистер Дик, кладя перо. — Ну, что делается в мире? Я вот что тебе скажу, — он понизил голос, — ты никому этого не говори, но, мой мальчик... — Тут он наклонился ко мне и приблизил губы вплотную к моему уху: — Мир сошел с ума! Это не мир, а бедлам!..»

Забавно, не так ли?

Выживший из ума старик утверждает, что это вовсе не он сам, а весь мир сошел с ума, превратился в бедлам, в сумасшедший дом!.. Но признайтесь: вам не хочется смеяться над этими словами мистера Дика. И вы правы. Потому что его странное соображение в какой-то мере выражает вполне серьезное и совсем не безосновательное мнение самого Чарльза Диккенса.

В самом деле, разве мир не сошел с ума, если сумасшедший оказывается единственным человеком, способным дать разумный и добрый совет? Разве мир не похож на гигантский сумасшедший дом, если по законам этого мира жестокий и тупой человек имеет больше прав на совершенно чужого ему ребенка, чем единственная родственница Дэвида?

Слабоумный мистер Дик знать не знает и ведать не ведает всяких там юридических тонкостей. Он понятия не имеет о законах, об опекунстве, о деньгах, обо всем этом гнусном крючкотворстве, которого побаивается даже мисс Бетси Тротвуд, особа хоть и своенравная, но вполне разумная. Он единственный человек среди всех присутствующих в романе, который видит вещи такими, каковы они есть.

Ребенок грязен — значит, надо его вымыть.

Ребенок устал — значит, надо уложить его спать.

Ребенок одет во все чужое, замотан в женские шали — значит, надо сшить ему костюм.

И не все ли равно, что говорит по этому поводу закон?

Слабоумный мистер Дик действительно оказывается в этой непростой ситуации единственным здравомыслящим человеком.

У французского поэта Франсуа Вийона, жившего давным-давно, еще в XV веке, есть стихотворение, которое называется «Баллада истин наизнанку»:


Дурак нам истину несет,

Труды для нас — одна забава,

Всего на свете горше мед,

И лишь влюбленный мыслит здраво.


Может показаться, что поэт нарочно, из чистого озорства вывернул наизнанку все аксиомы, все привычные, бесспорные, не подлежащие сомнению истины. Всем ведь известно, что мед сладок, а не горек. Что влюбленные испокон веков творят всякие безумства и не способны на благоразумие, потому что подчиняются велениям сердца, а не разума. Труд — это труд, а отнюдь не забава. А дурак — он и есть дурак! Кто же станет всерьез утверждать, что он может открыть нам истину?

И все же, если поразмыслить как следует, окажется, что, вывернув наизнанку все эти ходячие истины, поэт не просто шутил.

Человеку, который по-настоящему любит свою работу, труд может доставить такое наслаждение, какое не даст ему никакой отдых, никакая забава.

И наоборот: легкая, полная излишеств, праздная и пустая, так называемая сладкая жизнь может надоесть хуже горькой редьки. И не только надоесть, но и на самом деле нести в себе горчайшую отраву, разъедающий душу яд.

И безрассудный влюбленный, быть может, мыслит куда более здраво, чем робкий сторонник так называемого здравого смысла, аккуратно взвешивающий все «за» и «против». Недаром один мудрый человек сказал, что так называемый здравый смысл — это мудрость глупцов.

Нет, Вийон не шутил. Он хотел сказать своей балладой, что все представления об истинной ценности вещей в мире сдвинуты, смещены, а иногда и просто перевернуты, поставлены с ног на голову. И вот он захотел вернуть им их первоначальный, истинный, неизмеримо более глубокий и важный смысл...

Только мы написали эту фразу, как в ушах у нас зазвучал раздраженный голос нашего знакомого физика:

— Опять серьезный и важный смысл! Ну, охота вам, ей- богу, во всем искать какой-то особый смысл!

Никакого физика с нами в комнате не было. Но он, видимо, так запугал нас своими ядовитыми возражениями, что у нас даже начались слуховые галлюцинации.

«Что же теперь делать? — подумали мы. — Спорить дальше?»

Но спорить с человеком, который находится сейчас где-то в другом месте, может быть даже уже спит, было как-то глупо. А тащить и эту, новую главу все тому же физику и опять выслушивать его возражения нам, честно говоря, уже не хотелось.

«Ладно! — подумали мы. — Утро вечера мудренее. Завтра видно будет!»

Мы разъехались по домам и легли спать.

В ЭТОМ БЕЗУМИИ ЕСТЬ СВОЯ СИСТЕМА

В эту ночь нам приснился странный сон.

Прочитав эту фразу, вы, наверное, удивитесь:

— Что это значит — нам? Разве так может быть, чтобы один и тот же сон приснился сразу двум разным людям?

Хотите верьте, хотите нет, но дело было именно так.

Собственно говоря, ничего такого уж особенно странного в этом сне не было. Нам приснились люди, которые были нам давным-давно знакомы. Странным было только одно: то, что они сошлись вместе и даже разговаривали друг с другом. Такое действительно могло произойти только во сне.

Молодой красавец во фраке и крахмальной манишке горячо жаловался на что-то низенькому толстому солдату, на котором мешком висел потрепанный мундир 91-го пехотного полка австро-венгерской армии.

Мы прислушались.

— С кем был? Куда меня закинула судьба? Все гонят! Все клянут! Мучителей толпа, дряхлеющих над выдумками, вздором, безумным вы меня прославили всем хором! — темпераментно выкрикивал он.

— Осмелюсь доложить, не стоит так убиваться, — сказал низенький пехотинец, вежливо взяв под козырек. — Вот и меня тоже военные врачи официально объявили идиотом. А я и не спорю! Я всем так прямо и говорю: «Так точно! Я — идиот!»

Человек во фраке, вместо того чтобы обидеться на такое утешение, неожиданно согласился с солдатом.

— Вы правы! — пылко заговорил он. — Из огня тот выйдет невредим, кто с ними день пробыть успеет, подышит воздухом одним, и в ком рассудок уцелеет!

— Согласен с вами, благородный рыцарь! — раздался вдруг еще один голос.

Мы оглянулись и, несмотря на то, что все это происходило во сне, принялись от изумления протирать глаза. Человек, которого мы увидели, был, пожалуй, самым странным из всех троих. Он был непомерно высок и тощ, в руках его было древнее копье, на бедре болтался старый заржавленный меч, а на голове красовался медный тазик.

— Меня они тоже именуют безумцем! — сказал он, положив руку на плечо красавца во фраке. — Но нет! Это они безумцы! Они сошли с ума, ибо околдованы злым волшебником Фрестоном, давним моим врагом. И если бы время от времени не являлись на свет странствующие рыцари, подобные нам с вами, весь мир давно бы сошел с ума!


— Уверяю вас, он уже сошел с ума! — вдруг раздался удивительно знакомый нам голос. И доверительно добавил: — Никому этого не говорите, уважаемый рыцарь, но это не мир, а бедлам!

Знакомый голос принадлежал джентльмену с еще более знакомой внешностью: симпатичному, румяному и седовласому.

«Мистер Дик! — так и ахнули мы во сне. — Он-то здесь откуда взялся?»

Но не успели мы привыкнуть к тому, что диккенсовский мистер Дик оказался в одной компании с бравым солдатом Швейком, Александром Андреевичем Чацким и рыцарем Печального Образа, как раздались звуки балалайки и появилось новое действующее лицо нашего сна — курносый паренек в заплатанном армяке и надетом набекрень малахае.

«Иван-дурак! — подумали мы во сне. — Ну и ну! Вот уж он-то им всем и вовсе не компания! Как бы его отсюда не погнали!»

Но тут к Ивану-дураку подошел юноша в черном плаще и берете. На груди его висела золотая цепь с медальоном. В руке он держал старинную книгу в переплете из телячьей кожи. Бледное его лицо было грустно и задумчиво.

— Добро пожаловать к нам, милый собрат! — сказал он, протягивая Иванушке руку. — Будем знакомы: принц Гамлет.

Это было уже настолько невероятно, что мы решили немедленно проснуться.

— Ну и чертовщина! Видно, мы слишком заработались! — подумали мы. — Мыслимое ли дело, чтобы мудрец и философ Гамлет называл Иванушку-дурачка своим собратом? Чтобы мистер Дик запросто беседовал с самим Дон Кихотом? Нет, нормальному человеку такая несуразица даже и сниться не должна!

Но потом мы поразмыслили и решили, что сон наш был вовсе не таким уж несуразным. Разумеется, как и во всяком сне, кое-какая ерунда в нем попадалась. Например, мы не вполне уверены, что принц Гамлет мог сказать: «Будем знакомы!» А вот в том, что он назвал Иванушку-дурачка своим собратом, как раз нет ничего невозможного. Как нет ничего невозможного и в том, что мистер Дик мог оказаться в обществе Александра Андреевича Чацкого.

Наоборот! Они родственники друг другу.

Да, да, так оно и есть. Мистер Дик и Иван-дурак сродни и умнице Чацкому, и мудрецу Гамлету...

Чацкий презрительно отвечал тем, кто считал его странным, то есть, если договаривать до конца, слабоумным, сумасшедшим:

Я странен? А не странен кто ж?

Тот, кто на всех глупцов похож...

Однако неверно было бы решить на этом основании, что вся странность Чацкого для окружающих только в том и состоит, что он умнее их. Горе Чацкого не только от ума.

Не только от ума и горе принца Гамлета.

Ведь и грибоедовские Фамусов и Молчалин, и шекспировский Полоний тоже далеко не глупы от природы. Скорее они даже умны. Но они служат глупости. Служат такому миропорядку, в котором глупость выгодна, а значит, по их логике, и умна. Служат несправедливости и лжи.

Вот почему, как бы ни была колоссальна разница между ними, Гамлет куда ближе к нашему Иванушке, чем к умному Полонию. А Чацкий ближе к слабоумному мистеру Дику, чем к совсем не глупому Фамусову.

Не зря люди, назвавшие Иванушку дураком, так похожи и на тех, кто назвал Гамлета безумцем, и на тех, кто объявил Чацкого сумасшедшим.

Совпадения тут прямо-таки удивительные.

Вот как ведут себя в сказке Ершова «Конек-горбунок» прислужники царя, по общему мнению, весьма разумные и сообразительные люди:


И посыльные дворяна

Побежали по Ивана,

Но, столкнувшись все в углу,

Растянулись на полу.

Царь тем много любовался

И до колотья смеялся.

А дворяна, усмотря,

Что смешно то для царя,

Меж собой перемигнулись

И вдругорядь растянулись.

Царь тем так доволен был,

Что их шапкой наградил...


А вот как учит уму-разуму «несмышленого» Чацкого «умнейший» Павел Афанасьевич Фамусов, ставя ему в пример своего удачливого родича, покойника дядю:


Когда же надо подслужиться,

И он сгибался в перегиб:

На куртаге ему случилось оступиться;

Упал, да так, что чуть затылка не прошиб;

Старик заохал, голос хлипкой:

Был высочайшею пожалован улыбкой;

Изволили смеяться; как же он?

Привстал, оправился, хотел отдать поклон,

Упал вдругорядь — уж нарочно —

А хохот пуще, он и в третий так же точно,

А? Как по-вашему? По-нашему — смышлен!..


Вот что такое для Фамусова ум. Как, впрочем, и для другого царедворца, человека совсем иной эпохи, жившего совсем в другой стране, — для Полония, героя трагедии Шекспира о принце Гамлете.

Им обоим ум нужен, в конечном счете, только для того, чтобы умно прикидываться дураками. Как говорится, «валять ваньку».

Гамлет обращается к Полонию:


— Видите вы вон то облако в форме верблюда?

Полоний тотчас соглашается:

— Ей-богу, вижу, и действительно, ни дать ни взять — верблюд.


Гамлет делает крутой поворот:


— По-моему, оно смахивает на хорька.


Полоний и тут согласен:


— Правильно: спина хорьковая.


Гамлет уже откровенно издевается над своим собеседником:


— Или как у кита.


Но Полония не так-то легко смутить.


— Совершенно как у кита! — радостно подтверждает он.


И Гамлет не может сдержать горестного восклицания:


— Они сговорились меня с ума свести!


Какую бы чепуху нарочно ни плел Гамлет, Полоний тотчас же угодливо поддакивает. Ведь Гамлет — принц! А по убеждению Полония, во всем соглашаться с тем, кто стоит выше его, это и есть ум. Для Гамлета же это — безумие! Потому-то он и восклицает: «Они сговорились меня с ума свести!»

Тут нам могут возразить:

— Но ведь Полоний соглашается с Гамлетом не потому, что он льстивый, лицемерный царедворец. Он поддакивает Гамлету, потому что не хочет спорить с сумасшедшим. Ну, а в том, что Гамлета все считают сошедшим с ума, разве повинен кто-нибудь, кроме самого Гамлета? Это ведь он сам, по собственной воле, решил прикинуться безумным.

Да, Гамлет притворяется. Но сама мысль притвориться безумным пришла Гамлету в голову именно потому, что в глазах Полония и таких, как Полоний, он и раньше был как бы блаженным, непохожим на других, так называемых «нормальных» людей.

Очень точно сказал об этом великий русский режиссер К. С. Станиславский:

— Для близорукого взгляда маленьких людишек Гамлет, естественно, представляется ненормальным. Он кажется им не похожим на всех, а следовательно — безумным.

Гамлету нетрудно было притвориться безумцем: для этого ему надо было только вслух сказать то, что он на самом дело Думает.

То же и с Чацким.

Стоило Софье со зла пустить слух о его безумии, как все тотчас же этот слух подхватили.

Почему же все сразу поверили, что Чацкий сумасшедший?

Очень просто:


Давно дивлюсь я, как никто его не свяжет!

Попробуй о властях — и невесть что наскажет!

Чуть поклонись, согнись-ка кто кольцом,

Хоть пред монаршиим лицом,

Так назовет он подлецом!..


Так говорит Фамусов. И для всех это звучит более чем убедительно. Слух о сумасшествии Чацкого не просто злобная месть врагов, обиженных его прямотой. Фамусовские гости искренне уверены, что назвать подлеца подлецом может только сумасшедший.

Ну, а Дон Кихот? Ведь он-то безумен на самом деле. Он на читался нелепых рыцарских романов, и все ему теперь представляется в ложном свете: ветряные мельницы кажутся великанами, медный таз цирюльника — заколдованным шлемом Момбрина...

Да, и это так. И все же окружающие считают Дон Кихота безумным не столько потому, что он принимает мельницы за великанов, сколько потому, что он непохож на них в главном: он стремится всюду утвердить справедливость, защитить всех обездоленных, наказать всех злодеев.

Для тех, кто искренне считает Гамлета, Дон Кихота и Чацкого безумцами, не имеет никакого значения то, что Гамлет сам притворился безумным, Чацкого оклеветали, назвав сумасшедшим, а Дон Кихот и в самом деле помешался. Для всех этих «умников» гораздо важнее другое — то, что и Гамлет, и Чацкий, и Дон Кихот ведут себя, по их мнению, в высшей степени нелепо: что думают, то и говорят. Не лгут, не хитрят, не лукавят. Открыто ненавидят зло и во всех случаях жизни, не задумываясь, становятся на сторону добра, даже если это сулит им крупные неприятности.

Так что дело не в уме самом по себе, а в том, для чего служит ум.

В сказке советского писателя Юрия Олеши «Три толстяка» есть такой персонаж — учитель танцев Раздватрис. Этот Раздватрис усердно подличает, хитрит, шпионит — всё, конечно, ради собственной выгоды. Рассказав обо всех его хитроумных проделках, автор заключает:

— как видите, Раздватрис был не глуп по-своему, но по - нашему — глуп...

Все зависит от того, что считать умом и что — глупостью.

Впрочем, скорее всего дело тут вообще не в уме и глупости, а в чем-то совсем другом.

Знаменитый английский драматург Бернард Шоу рассказал однажды забавную историю о том, как он пришел на прием к врачу по глазным болезням:

— Врач осмотрел меня и объявил, что я не представляю для него никакого интереса, так как у меня нормальное зрение. Я, конечно, понял это в том смысле, что у меня такое же зрение, как у всех людей. Но он возразил, что я говорю парадоксы: нормальное зрение, то есть способность видеть точно и ясно, величайшая редкость. Им обладают всего каких-нибудь десять процентов человечества, тогда как остальные девяносто процентов видят ненормально, и я, стало быть, представляю собой не правило, а редкое и счастливое исключение...

Людей, подобных Гамлету, Чацкому, Дон Кихоту, Швейку, Ивану-дураку, мистеру Дику, объединяет то, что их зрение представляет собой именно такую редкость. Только на этот раз надо говорить не о свойствах глаза, а о свойствах души.

Простодушный Иван, может быть, и в самом деле не умнее своих братьев, так же как бравый солдат Швейк далеко не во всем умнее своих начальников. А что уж говорить о диккенсовском мистере Дике? Но все дело в том, что Швейк, мистер Дик и Иванушка-дурачок не утратили самого важного: умения видеть правду, различать, где белое, а где черное. Это и роднит этих трех «простаков» с Чацким и Гамлетом.

Делая главным героем своего произведения человека с таким нормальным зрением, писатель тем самым как бы говорил людям:

— Если только «белая ворона», только странный человек, только безумец умеет видеть правду, если только он один среди так называемых «нормальных» людей сохранил способность различать, где черное, а где белое, значит, и впрямь весь мир сошел с ума.


Зову я смерть. Мне видеть невтерпеж

Достоинство, что просит подаянья,

Над простотой глумящуюся ложь,

Ничтожество в роскошном одеянье...

И прямоту, что глупостью слывет,

И глупость в маске мудреца, пророка,

И вдохновения зажатый рот,

И праведность на службе у порока...


Это знаменитый 66-й сонет Шекспира. Сонет, о котором кто-то метко сказал, что он вполне мог бы стать одним из монологов Гамлета. Ведь Гамлет страдает именно из-за того, что все в окружающем его мире поставлено с ног на голову: мощь находится в плену у немощи, добро прислуживает злу, прямота слывет глупостью...

Обрекая человека с нормальным зрением на странность и одиночество, писатель показывает огромную силу и власть царящих в мире заблуждений. Ведь Полоний, королева или Гильденстерн и Розенкранц, которые были прежде товарищами Гамлета, а потом стали по приказу короля шпионить за ним, — все они не какие-нибудь особенные злодеи. Не чудовища, Не уроды. Они — «как все». Они самые обыкновенные люди. Но мы смотрим на них глазами Гамлета и убеждаемся, что по сути своей они все-таки чудовища. Благодаря Гамлету мы видим их в истинном свете.

Помните сказку Андерсена «Новое платье короля»? Все видели, что король шагает по улице нагишом, но никто не решался сказать это вслух. Ведь ловкачи-портные объявили, что их ткань способны разглядеть только умные люди, а глупцы ее не увидят. Вот все и притворялись. И только маленький ребенок сказал то, что увидел. Он крикнул:

— Король — голый!

Может показаться, что в Дании Гамлета все тоже притворяются, тоже делают вид, что король не убийца, а Полоний не подхалим. Но в том-то и дело, что они даже не притворяются. Они настолько привыкли так думать, что теперь уже совершенно искренне уверены, будто так и есть на самом деле. И только «безумие» Гамлета в этом перевернутом мире возвращает всем вещам и понятиям их истинную цену, ставит их с головы на ноги.

У хитреца Полония хватило ума это понять. Недаром он проницательно заметил:

— В этом безумии есть своя система...



РАССКАЗ ШЕСТОЙ