Рассказы о литературе — страница 8 из 10

Зачем писатели пишут о тяжелом?

ЕСТЬ МУШКЕТЕРЫ!

Представьте себе, что у вас какие-то неприятности или просто плохое настроение. Или еще того проще: вы устали и вам хочется забыться, отключиться от всех забот с какой-нибудь хорошей книгой в руках.

Какую книгу возьмете вы с книжной полки?

У каждого, конечно, свой вкус и свои любимые книги. Но мы уверены, что почти никто не станет с нами спорить, если мы скажем, что для этой цели прекрасно годится прославленный роман Александра Дюма «Три мушкетера».

Откройте его на любой странице:

«— Защищайтесь, сударь! Защищайтесь, или я проткну вас насквозь! — воскликнул д'Артаньян, и восемь шпаг сверкнуло в воздухе...»

И вот вы уже забыли все на свете. Вы участвуете во всех приключениях четырех храбрецов, деретесь на дуэлях, сидите вместе с ними на их дружеских пирушках, спасаетесь от пре следования гнусных клевретов кардинала, совершаете чудеса героизма, ловкости, изобретательности и, наконец, добываете бриллиантовые подвески и спасаете честь королевы Франции.

Какое счастье, что на свете есть такие книги! Недаром в драме Пушкина «Моцарт и Сальери» говорится:


Как мысли черные к тебе придут,

Откупори шампанского бутылку

Иль перечти «Женитьбу Фигаро».


По этой части «Три мушкетера», пожалуй, не уступят знаменитой комедии Бомарше. Каждая страница этого романа и вправду как глоток ледяного, шипучего, бодрящего и слегка кружащего голову напитка.

Между тем о романах Дюма, даже о самых лучших — таких, как те же «Три мушкетера», «Двадцать лет спустя», «Виконт де Бражелон», — многие отзывались весьма пренебрежительно.

Знаменитый французский писатель Эмиль Золя говорил, что даже самые лучшие из романов Дюма служили лишь развлечением для людей своей эпохи. И уверенно предсказывал, что в самом недалеком будущем они будут забыты.

Но вот минуло почти восемьдесят лет с того дня, как Эмиль Золя сделал это мрачное предсказание. И советский писатель Михаил Светлов написал пьесу. Называлась она точно так же, как и один из романов Дюма — «Двадцать лет спустя».

Дело в пьесе происходит на Украине во время гражданской войны. А герои ее — сверстники автора, молодые ребята, комсомольцы двадцатого года. Но рядом с ними в списке действующих лиц значатся Атос, Портос, Арамис и д'Артаньян. Да! Герои старого романа в трудный момент пришли на помощь к комсомольцу Сашке, схваченному белыми и брошенному в тюрьму:

«Д'Артаньян. Затем ты перепилишь решетку окна. Веревочную лестницу в пироге доставит тебе Гримо. Ночью после смены караула ты спустишься с крепостного вала... Вы возьмете на себя часового, Портос!

Портос. О, я это сделаю!

Д'Артаньян. Внизу тебя будет ждать оседланная лошадь и четыре лучшие шпаги Франции.

Портос. Чудесно, чудесно, клянусь Геркулесом!

Арамис. Лучше ничего не придумаешь.

Д'Артаньян. Почему вы молчите, Атос?

Атос. Когда я молчу, — значит, я одобряю. Моя шпага к вашим услугам!

Д'Артаньян. Что скажешь, мальчик?

Сашка. Д'Артаньян! Я знал, что вы придете! Слишком уж много я думал о вас в последнее время. Как вы прошли? Тюрьма усиленно охраняется...»

Но мушкетеры лишь беззаботно хохочут в ответ на этот наивный вопрос. Ведь они — герои Дюма, для которых не существует преград! И, как видим, они не изменились, очутившись в современной пьесе. Мы сразу узнаем смелого и предприимчивого д'Артаньяна, добродушного и простоватого Портоса, сдержанного Арамиса, наконец, Атоса Справедливого, к которому д'Артаньян и тут совсем не случайно обращается за одобрением.

Да, они все те же. Они пришельцы совсем из другого мира, чем Сашка. И даже он, зачитывающийся романами Дюма и бредящий именами славных мушкетеров, говорит им:

— У нас большое преимущество — вас выдумали, а мы существуем!

На что д'Артаньян беспечно отвечает:

— Для гасконца выдумка и действительность одно и то же!

Итак, Сашка уверен, что у него огромное преимущество перед героями Дюма. Но, оказывается, и у них есть свое преимущество. Причем немалое!

Сашка волнуется:

— Мне нужно бежать! У меня нашли список. Ребята могут подумать, что я их предал...

И это безмерно поражает Атоса:

— Разве твои друзья могут о тебе так подумать?

С Атосом и его друзьями ничего подобного произойти не могло.

Эмиль Золя думал, что романы Дюма интересно читать только потому, что в них много увлекательных приключений. Только потому, что нам все время не терпится узнать: что же будет дальше? Чем кончится то или иное приключение? Победят мушкетеры или нет?

Именно поэтому Золя и предсказывал романам Дюма короткую жизнь.

Но ведь тот, кто любит романы Дюма, любит не только читать их впервые. Он их и пeрeчитывает — притом почти с таким же пылом, с каким читал их в самый первый раз. К лучшим романам Дюма вполне применим совет, данный Пушкиным: «Перечти». Не прочти, а перечитай еще раз!

Перечитывая «Трех мушкетеров», вы испытываете наслаждение, потому что вы счастливы ощущать себя — да, да, именно себя самого! — безрассудно храбрым, беспечным, бесшабашным, веселым, остроумным, как они! Вы счастливы испытывать радость верной мужской дружбы! Счастливы сознавать, что вашим друзьям никогда даже в голову не придет, что вы можете их предать! Счастливы снова и снова чувствовать заодно с обладателями этих открытых, благородных сердец.

Нет, в «Трех мушкетерах», в этом классическом произведении приключенческого жанра, нас привлекают не только приключения сами по себе. Нас влечет к этой книге властное обаяние ее героев.

Вот почему смело можно утверждать, что еще не к одному поколению мальчишек в трудный момент придут на выручку четыре храбреца — как пришли они к светловскому Сашке.

В пьесе Светлова мушкетеры поют песню. Вам наверняка приходилось ее слышать:


Трусов плодила

Наша планета,

Все же ей выпала честь —

Есть мушкетеры,

Есть мушкетеры,

Есть мушкетеры.

Есть!


Что ж, люди, подобные д'Артаньяну или Атосу, действительно делают честь нашей планете. И потому не просто веселой, хвастливой шуткой выглядит эта песня. Она могла бы послужить прекрасным — и убедительным — ответом скептическому предсказанию Эмиля Золя, который был уверен в том, что художественные образы Дюма скоро умрут, не выдержав испытания временем:


Смерть подойдет к нам,

Смерть погрозит нам

Острой косой своей —

Мы улыбнемся,

Мы улыбнемся,

Мы улыбнемся

Ей!

Скажем мы смерти,

Вежливо очень,

Скажем такую речь:

«Нам еще рано,

Нам еще рано,

Нам еще рано

Лечь!»


Это чистая правда. Им еще рано лечь! Они вообще — бессмертны.

И все-таки правду сказал и Сашка, герой пьесы Светлова:

— У нас большое преимущество — вас выдумали, а мы существуем...

С еще большим основанием эти слова могли бы обратить к мушкетерам Дюма герои многих других пьес, романов и повестей.

ОДНИМ ШВЕЙЦАРЦЕМ БУДЕТ МЕНЬШЕ!

А теперь еще раз представьте себе, что у вас какие-то неприятности или просто плохое настроение. Или еще того проще: вы устали, и вам хочется забыться, отключиться от всех забот с какой-нибудь хорошей книгой в руках. Но, как назло, ваших любимых «Трех мушкетеров» нет под рукой. Нет и других книг Дюма. И вот кто-нибудь из ваших друзей или библиотекарь говорит вам:

— Возьмите вот эту! Неужели не читали? Ну, если вы любите Дюма, эта вам понравится еще больше! Очень похоже на Дюма, только лучше!

И вот вы впервые в жизни раскрываете роман французского писателя Проспера Мериме «Хроника времен Карла IX».

Первые страницы и в самом деле напоминают вам вашу любимую книгу — «Три мушкетера». Как и там, здесь тоже все начинается с того, что молодой дворянин отправляется из провинции в Париж, в дороге попадает в передрягу, в результате которой оказывается в столице без копейки денег. Совпадает многое. Совпадают даже некоторые подробности: и в «Трех мушкетерах» Дюма и в «Хронике» Мериме завязкой любовного приключения оказывается сцена в церкви, где герой подает незнакомой молодой женщине святую воду, чтобы коснуться ненароком ее руки...

Вы уже с радостным удивлением думаете, что вот, оказывается, есть на свете и другие писатели не хуже, чем ваш любимый Дюма, и заранее предвкушаете веселые дружеские пирушки, дуэли, сражения, дворцовые интриги и — победы, победы, победы, многочисленные и неизменные победы на разных фронтах, которые, без сомнения, будет одерживать так полюбившийся вам молодой дворянин де Мержи.

Но чем дальше вы втягиваетесь в роман Мериме, тем больше ожидает вас разочарований...

У Дюма все весело, просто и ясно.

Вот д'Артаньян и Портос сидят в тюрьме, куда упрятал их кардинал Мазарини, и разрабатывают план побега. Вернее, план обдумывает д'Артаньян. И, продумав наконец все до мельчайших подробностей, он вовсе не собирается объяснять его Портосу.

«— Вы узнаете мой план по мере того, — говорит он, — как мы начнем его осуществлять. Так вам будет даже интереснее.

— Вы правы, черт возьми! — соглашается добродушный Портос. — Так гораздо забавнее... Итак, с чего мне начать?

— Вы сумеете тихо расшатать эту решетку и незаметно вынуть из нее один прут? — спрашивает д'Артаньян.

— Хоть десять!

— Одного будет вполне достаточно... Так, благодарю вас... Сейчас сюда подойдет один из солдат-швейцарцев, охраняющих нас. Я с ним заговорю, а вы быстро протянете руку, схватите его за горло и втащите сюда...

— А если я его задушу? — наивно спрашивает Портос.

— Одним швейцарцем станет меньше, — флегматично отвечает д'Артаньян, и вы сочувственно смеетесь».

В самом деле, какие пустяки, о чем он беспокоится, этот глупый Портос! Что за беда, если одним швейцарцем на свете станет меньше!.. Важно, чтобы все хорошо кончилось для них, для д'Артаньяна и Портоса! Чтобы они обвели вокруг пальца этого негодяя Мазарини! А погибнет при этом один швейцарец или даже десяток-другой швейцарцев, не все ли нам равно?

Предполагаемая смерть этого неведомого швейцарца ни капельки не волнует нас, потому что этот швейцарец для нас отнюдь не живой человек из плоти и крови. Он лишь препятствие на пути д'Артаньяна и Портоса. Препятствие, которое не обходимо устранить.

И так всегда у Дюма.

Д'Артаньян проделал исключительный по трудности путь за бриллиантовыми подвесками, оставив по дороге всех своих друзей. Портоса задержала глупая дуэль. Арамиса ранили в перестрелке. На Атоса напали в трактире переодетые слуги кардинала. Один только д'Артаньян счастливо избежал всех уготованных ему засад и ловушек и добрался до Булони. Остался пустяк: переплыть через Ламанш — и он уже в Англии, вне пределов досягаемости для многочисленных слуг всемогущего кардинала.

И тут вдруг опять неожиданное препятствие. На этот раз, казалось бы, непреодолимое.

Оказывается, ни один человек не может сесть на корабль, покидающий берега Франции, если у него нет специального пропуска, подписанного лично самим кардиналом Ришелье. У д'Артаньяна, разумеется, такого пропуска нет.

Все пропало! Все подвиги, совершенные им и его друзьями по дороге в Булонь, были напрасны!

И вдруг в поле зрения д'Артаньяна попадает молодой дворянин, направляющийся к коменданту порта. Судя по всему, у него есть этот магический пропуск, так необходимый д'Артаньяну.

Не задумываясь, д'Артаньян окликает его:

— Извините, сударь! Я очень спешу. Надеюсь, вы позволите мне пройти к коменданту раньше вас!

— К сожалению, не могу, сударь, — отвечает незнакомец. — Я пришел раньше вас, и войду первым.

— А я, хоть и пришел позднее, не намерен быть вторым! — дерзко парирует д'Артаньян.

— Вы, кажется, ищете ссоры? — вспыхивает молодой дворянин.

— Вы очень догадливы, — насмешливо говорит д'Артаньян. И хладнокровно объясняет: — Дело в том, что у меня нет пропуска. Поэтому мне придется воспользоваться вашим.

Молодой дворянин потрясен такой откровенной наглостью. Он уверен, что д'Артаньян шутит. Но тот и не думает шутить.

И вот уже их шпаги скрестились. Короткий выпад — и незнакомец (как выяснится впоследствии, его зовут граф де Вард) распростерт на земле, а пропуск, подписанный кардиналом Ришелье, в кармане у д'Артаньяна.

Жалко нам с вами бедного графа де Варда?

Разумеется, ничуть!

Ведь если бы де Вард не лежал сейчас на земле, пронзенный шпагой д'Артаньяна, бриллиантовые подвески так и не вернулись бы к королеве! Погибла бы честь королевы Франции, и — что гораздо ужаснее — померкло бы в наших глазах все обаяние д'Артаньяна! Он перестал бы быть победителем!

В романе Проспера Мериме все иначе.

Чтобы убедиться в этом, достаточно сравнить только что описанную нами дуэль д'Артаньяна и графа де Варда с доблестной победой героя «Хроники времен Карла IX» молодого Мержи над знаменитым дуэлянтом графом Коменжем.

Коменж — заправский фехтовальщик, известный бретер и забияка. На его счету десятки человеческих жизней. Не каждый отважится прогневать этого страшного человека. Но Коменж смертельно оскорбил молодого Мержи. И тому ничего не остается, как вызвать его на поединок.

Вот как закончилась эта дуэль.

«Коменж лежал неподвижно. Бевиль его приподнял. Лицо убитого было залито кровью; вытерев ее платком, Бевиль увидел, что кинжал попал в глаз и что друг его убит наповал, так как лезвие, по-видимому, проникло до самого мозга...

— Ого, приятель, какой удар кинжалом! У вас бешеная рука! Черт побери! Что скажут парижские заправские дуэлянты, когда из провинции к нам будут приезжать молодцы вроде вас? Скажите на милость, сколько раз вы дрались на дуэли?

— Увы, — ответил Мержи, — это в первый раз. Но ради бога, окажите помощь вашему другу.

— Черта с два! Вы его так ублаготворили, что никакой помощи ему не надо; клинок вошел в мозг, и удар был таким здоровенным и метким, что... Взгляните на его бровь и щеку — чашка кинжала вдавилась туда, как печать в воск.

Мержи задрожал всем телом, и крупные слезы одна за другой потекли по его щекам...

— Пойдем отсюда... Уведи меня, — произнес Мержи угасшим голосом, беря брата за руку.

— Не огорчайся, — сказал Жорж, помогая брату надеть камзол. — В конце концов, человек, которого ты сейчас убил, не слишком заслуживает сожаления».

Мержи не только не испытывает никакой радости при мысли, что имя его завтра прогремит на весь Париж («Это Мержи, тот самый, что убил на дуэли знаменитого Коменжа!..»). Он потрясен сознанием, что впервые в жизни убил человека. И хотя человек этот, по словам его брата Жоржа, не заслуживал сожаления, он не может внять совету и не огорчаться. Он не просто огорчен: он потрясен случившимся.

Чувство, испытываемое им в этот момент, очевидно, сродни тому душевному состоянию, которое так проникновенно выразил Пушкин, ведя свой рассказ о роковой дуэли, жертвой которой пал Владимир Ленский:


Скажите, вашею душой

Какое чувство овладеет,

Когда недвижим, на земле,

Пред вами с смертью на челе,

Он постепенно костенеет,

Когда он глух и молчалив

На ваш отчаянный призыв?


Обратите внимание: Мериме с точностью почти медицинской отмечает, что кинжал попал в глаз и лезвие проникло до самого мозга. Затем он еще раз повторяет, что чашка кинжала вдавилась в бровь и щеку убитого, как печать в воск.

Дюма никогда не станет задерживать наше внимание такими подробностями. Он напишет просто:

«Д'Артаньян пустил в ход свой излюбленный прием терц, и противник упал замертво...»

Он и не подумает сообщить нам, как именно упал этот злополучный противник д'Артаньяна, в какую часть тела был нанесен удар и какова была рана. И не только потому, что ему некогда. Не только потому, что ему надо спешить за своим героем, уже пришпорившим коня и мчащимся дальше, к новым схваткам и новым победам.

Герои Дюма убивают своих врагов легко и просто, словно снимая с шахматной доски «убитые» фигуры. И мы воспринимаем все эти многочисленные убийства так же просто и легко. Ведь убивают врагов. А враги — не люди...

У Мериме и враги героя — живые люди, из плоти и крови.

Когда их убивают или ранят, у них идет кровь. Им больно. И эта боль отзывается болью и в нашем сердце.

Даже смерть Коменжа, которая вроде бы уж совсем не должна огорчать нас (чего нам огорчаться, если друзья убитого говорят, что его родной брат и тот будет только рад его смерти: ему достанется после Коменжа огромное состояние ), — даже эта, мимоходом описанная в романе смерть, не оставляет нас равнодушными.

А дальше — еще хуже. Чем дальше углубляетесь вы в роман, тем больше томит вас какая-то неясная тревога. И самые мрачные ваши предчувствия сбываются. В конце романа происходит нечто ужасное. Из-за нелепой, трагической случайности от руки младшего Мержи гибнет его любимый старший брат Жорж.

Впрочем, так ли уж она случайна, эта случайность? Ведь младший Мержи — гугенот. А брат его — католик. А роман написан как раз об этом, о смертельной, кровавой, беспощадной братоубийственной войне между гугенотами и католиками...

Но нам с вами сейчас нет никакого дела до того, случайна или не случайна эта смерть. Для нас она неожиданна и нелепа. Ведь мы-то с вами (помните?) раскрыли роман Мериме с единственной целью: забыться, отдохнуть, развлечься. А нас вместо этого растревожили, заставили волноваться, переживать, даже страдать. Мы недовольны. Мы чувствуем себя обманутыми.

Но мало того!

В самом конце романа, когда мы наконец хотим удовлетворить свое законное любопытство и узнать, чем все это кончилось — утешился ли Мержи, убивший своего родного брата, встретился ли он со своей возлюбленной Дианой, — в этот момент, вместо того чтобы ответить на все эти волнующие нас вопросы, автор преподносит нам такую пилюлю:

«Утешился ли Мержи? Завела ли Диана другого любовника? Предоставляю решить это читателю, который, таким образом, сможет закончить роман по своему вкусу».

И больше ни слова. Этой фразой, которую мы вправе воспринять как чистое издевательство, и заканчивается роман.

Признайтесь: вы, наверное, подумали, что тот, кто так расхваливал вам роман Проспера Мериме, просто-напросто обманул вас. Дочитав роман до конца, вы окончательно убедились, что он не выдерживает никакого сравнения с вашим любимым Дюма.

Но, подумав так, вы ошибетесь.

Проза Мериме не только не ниже романов Дюма. Она выше.

Эмиль Золя был неправ, предрекая «Трем мушкетерам» или «Графу Монте-Кристо» короткую жизнь. Но то легкое пренебрежение, с каким относился он к Дюма, возникло не на пустом месте.

У Эмиля Золя есть статья, где он выражал свое возмущение по поводу того, что Париж собирается поставить памятник Александру Дюма. Совсем не в том дело, что он считал Дюма вовсе не заслуживающим благодарности потомков, вовсе нет. Его возмущало другое: то, что хотят поставить памятник Дюма в то время, как в Париже еще нет памятника Бальзаку.

«Мы не отвергаем Александра Дюма, — писал Золя. — Мы только требуем, чтобы первым был Бальзак. Это всего лишь литературная справедливость».

В конце своей статьи Эмиль Золя изъявил готовность внести деньги в фонд строительства памятника Бальзаку:

«Я подписываюсь на тысячу франков.

Я внесу сто франков на памятник Александру Дюма только после того, как подпишусь на тысячу франков для сооружения памятника Бальзаку».

Конечно, в литературе не может быть точного подсчета, какой писатель во сколько раз крупнее другого. Так что не торопитесь делить тысячу на сто. Но как бы мы ни восхищались романами Дюма, нельзя ставить их на одну доску с книгами Стендаля, Бальзака, Флобера, Мериме.

Как сказал Золя, «это всего лишь литературная справедливость».

НЕ ПОНИМАЮ, ЧТО ТУТ ПРЕКРАСНОГО!

Одна из величайших трагедий Шекспира заканчивается строчками, которые всем вам, конечно, хорошо известны:


Нет повести печальнее на свете,

Чем повесть о Ромео и Джульетте.


И правда, трудно вообразить что-нибудь более грустное. Юноша и девушка, а по сути, еще мальчик и девочка, которые пока что только начинают жить, встретили друг друга и полюбили. Сразу и так крепко, что, наверное, на всю жизнь.

Казалось бы, ничего не может быть прекраснее и естественнее. Но, увы, жизнь их оказалась слишком короткой. Все было против них.

И прежде всего мрачная кровная вражда их семейств. Синьору Капулетти и в голову не придет дать согласие на брак своей дочери Джульетты с сыном его врага Монтекки. Безграничная отцовская воля, непререкаемая в средневековой Италии, велит ей быть женой графа Париса.

А тут еще Ромео втянут против своей воли в уличную потасовку, совершает в поединке убийство и изгнан из родной Вероны в ссылку, в Мантую.

Конечно, все вы прекрасно знаете этот сюжет — один из знаменитейших в мировой литературе. И мы кратко пересказываем его вовсе не для того, чтобы напомнить его вам. Нет, мы хотим лишь обратить ваше внимание на то, с какой поразительной, прямо-таки безжалостной неотвратимостью Шекспир ведет своих юных героев к гибели.

Мало того, что Ромео и Джульетте пришлось уже испытать столько страданий. Мало того, что против них весь уклад тогдашней жизни с обычной для средневековья родовой враждой. Против них еще и сама судьба.

Только-только хитроумный монах отец Лоренцо придумал план соединения Ромео и Джульетты, как слепой случай разрушает его замысел. Отец Лоренцо дает Джульетте такое лекарство, благодаря которому она впадает в краткий летаргический сон, настолько глубокий, что все решают, будто Джульетта умерла. Дальнейший план таков: Джульетта очнется в семейном склепе, отец Лоренцо поможет ей бежать оттуда, и тогда она встретится с Ромео.

Однако Ромео не суждено узнать о замысле отца Лоренцо: посланник монаха задержан в дороге. Зато до Ромео доходят слухи о смерти Джульетты. Он тайком возвращается в Верону, пробирается в склеп, чтобы умереть рядом с мертвой, как он думает, возлюбленной.

Вот тут-то бы Шекспиру и протянуть ему руку помощи. Казалось бы, хватит! Ну, пощекотал он нам нервы, провел своих героев через невиданные испытания — теперь впору бы пожалеть их (а заодно и нас с вами).

Пусть бы Ромео только собрался выпить яд, мы бы с вами заволновались, но тут Джульетта очнулась бы и все кончилось бы хорошо...

Но нет. Ромео умирает, и очнувшаяся Джульетта видит его безжизненное тело.


Что он в руке сжимает? Это склянка.

Он, значит, отравился? Ах, злодей,

Все выпил сам, а мне и не оставил!

Но, верно, яд есть на его губах.

Тогда его я в губы поцелую

И в этом подкрепленье смерть найду. (Целует Ромео.)

Какие теплые!.. Я все еще жива...

Пора кончать. Но вот кинжал, по счастью.

Сиди в чехле! (Вонзает в себя кинжал.)

Будь здесь, а я умру...


Да, иначе не скажешь: «нет повести печальнее на свете...».

Недаром вот уже много веков зрители плачут на представлении этой трагедии.

Неужели Шекспиру не жаль своих героев? Этого не может быть. Напротив, он их нежно любит. Они милы ему своей чистотой, силой чувства, душевной красотою. Перечтите хоть этот предсмертный монолог Джульетты: сколько в нем боли!

Есть известная история про Бальзака. Пришедший к нему приятель застал писателя в обмороке. Бальзак почти сполз с кресла, и пульс его прощупывался едва-едва.

— Скорее за доктором! — закричал этот приятель. — Господин Бальзак умирает!

От его крика Бальзак очнулся. Глядя на приятеля глазами, полными самого настоящего горя, он прошептал:

— Ты ничего не понимаешь. Только что умер отец Горио...

Описывая смерть своего любимого героя, каждый настоящий писатель переживает ее как личную, кровную, реальную потерю. По выражению одного литератора, описывать смерть героя — это значит примерять свою собственную смерть.

Мы почти ничего не знаем о жизни Шекспира, но не было бы ничего удивительного, если бы вдруг обнаружилось воспоминание его современника о том, что, описывая смерть Джульетты, или Отелло, или Гамлета, он переживал их гибель так же тяжело, как Бальзак пережил кончину отца Горио.

Но тогда зачем же Шекспир так суров и с Джульеттой, и с ее Ромео? Зачем, в особенности если и ему самому все это давалось очень нелегко? Разве не лучше было бы, если бы судьбы любимых героев сложились совсем иначе, благополучно?

На этот вопрос был однажды дан очень уверенный ответ:

— Разумеется, лучше!

Дело было так.

Один молодой англичанин, некто сэр Оливер Мендвилль, живший чуть позже Шекспира, путешествовал по Италии. И, застигнутый непогодой, был радушно принят в доме сельского священника.

Слово за слово, и речь зашла о городе Вероне, том самом, где и протекли печальные события, описанные в трагедии Шекспира, и откуда, как выяснилось, родом хозяин дома. Англичанин, чтобы сделать приятное гостеприимному священнику, сказал ему, что у них в Англии Верону называют городом Джульетты.

Священник безмерно удивился:

— О какой Джульетте вы говорите?

— О Джульетте Капулетти, — пояснил сэр Оливер. — У нас, видите ли, есть такая пьеса... некоего Шекспира. Превосходная пьеса. Вы ее знаете, падре?

— Нет, но постойте... Джульетта Капулетти... Джульетта Капулетти... — забормотал священник, — ее-то я должен был знать. Я захаживал к Капулетти с отцом Лоренцо...

Теперь пришла очередь удивиться сэру Оливеру:

— Вы знали монаха Лоренцо?

— Еще бы, — самодовольно ответил священник. — Ведь я, синьор, служил при нем министрантом. Погодите, не та ли это Джульетта, что вышла замуж за графа Париса? Эту я знал. Весьма набожная и превосходная была графиня Джульетта. Урожденная Капулетти, из тех Капулетти, что вели крупную торговлю бархатом.

— Это не она, — сказал сэр Оливер. — Та, настоящая Джульетта, умерла девушкой и притом самым прежалостным образом, какой только можно себе представить.

— Ах, так, — отозвался священник. — Значит, не та. Джульетта, которую я знал, вышла замуж за графа Париса и родила ему восемь детей. Примерная и добродетельная супруга, молодой синьор, дай вам бог такую. Правда, говорили, будто до этого она сходила с ума по какому-то юному шалопаю. Эх, синьор, о чем не болтают люди? Молодость, известно, не рассуждает, и все-то у них сгоряча...

Вы, наверное, уже догадались, что «юный шалопай» — не кто иной, как Ромео.

Да, так оно и есть: по словам священника, на самом деле все было совсем иначе, чем в трагедии Шекспира. Оказывается, Ромео вовсе не убил графа Париса, как о том рассказывает Шекспир, а только ранил. И не был сослан в Мантую, а сам бежал туда, спасаясь от гнева мстителей.

Напрасно англичанин уверяет священника, что он сам все видел собственными глазами: ведь он сидел в театре в первом ряду и точно знает, что Ромео принял яд, а Джульетта закололась. Священник и слушать его не хочет.

Он даже рассержен:

— И что вам в голову лезет! Удивляюсь, кто это пустил подобные сплетни. На самом деле Ромео бежал в Мантую, а бедняжка Джульетта от горя чуть не отравилась. Но между ними ничего не было, просто детская привязанность: да что вы хотите, ей и пятнадцати-то не было. Я все знаю от самого Лоренцо, молодой синьор... После этого Джульетту отвезли к тетке в Безенцано, на поправку. И туда к ней приехал граф Парис — рука его еще была на перевязи. А вы знаете, как оно получается в таких случаях: вспыхнула тут между ними самая горячая любовь. Через три месяца они обвенчались... Вот, синьор, как оно в жизни бывает!

Казалось бы, сэр Оливер, который плакал на представлении трагедии «Ромео и Джульетта», должен быть рад, узнав, что на самом деле все кончилось мирно и славно: ведь, по словам священника, и Ромео в конце концов успокоился, влюбившись в Мантуе в другую девушку.

Но англичанин не радуется. Он огорчен.

— Не сердитесь, падре, — говорит он, — но в той английской пьесе все в тысячу раз прекраснее.

Однако священник никак не может с ним согласиться.

— Прекраснее! — сердито фыркает он. — Не понимаю, что тут прекрасного, когда двое молодых людей расстаются с жизнью. Жалко было бы их, молодой синьор! А я вам скажу — гораздо прекраснее, что Джульетта вышла замуж и родила восьмерых детей, да каких детишек, боже мой, словно картинки!

...Как вы уже поняли, разговор, который мы тут привели, отнюдь не документален. Он заимствован нами из рассказа Карела Чапека, который называется так же, как и трагедия Шекспира: «Ромео и Джульетта».

Создавая своих Ромео и Джульетту, Шекспир пересказывал по-своему старинную легенду. Мы с вами так никогда и не узнаем, как все это было «на самом деле» — как у Шекспира или как у Чапека. Да и было ли вообще.

Однако с тем, что говорит старый священник, так и тянет согласиться. Разве и вправду не было бы гораздо прекраснее, если бы Джульетта не умерла в ранней юности, а прожила долгую жизнь и стала матерью восьмерых детей? И вообще, как можно даже сравнивать, что лучше: счастливый финал или трагическая развязка? Долгая жизнь или ранняя смерть?

Великий английский ученый Чарлз Дарвин уже в самом конце своей долгой жизни, в глубокой старости написал автобиографию. Он назвал ее так: «Воспоминания о развитии моего ума и характера». В одной из глав этих «Воспоминаний» Дарвин признается:

«...В школьные годы я с огромным наслаждением читал Шекспира, особенно его исторические драмы... Но вот уже много лет, как я не могу заставить себя прочитать ни одной стихотворной строки; недавно я пробовал читать Шекспира, но это показалось мне невероятно, до отвращения скучным. С другой стороны, романы, которые являются плодом фантазии, хотя и фантазии не очень высокого порядка, в течение уже многих лет служат мне чудесным источником успокоения и удовольствия, и я часто благословляю всех романистов. Мне прочли вслух необычайное количество романов, и все они нравятся мне, если они более или менее хороши и имеют счастливую развязку, — нужно было бы издать закон, запрещающий романы с печальным концом...»

Вот видите! даже такой серьезный человек, как Дарвин, тоже предпочитал читать книги со счастливым концом.

Зачем же тогда Шекспир написал эту свою повесть, печальнее которой нет на свете? Почему он не пощадил своих юных героев? Зачем позволил он своему Отелло задушить ни в чем не повинную Дездемону? Почему дал умереть гениальному Гамлету и благородной Корделии? Зачем вообще авторы разных книг, как часто говорят о них читатели, «пишут о тяжелом»?

АКАКИЙ АКАКИЕВИЧ БАШМАЧКИН И ДЖИММИ ВАЛЕНТАЙН

Давным-давно в городе Петербурге жил бедный чиновник.

Больше всего на свете он любил птичью охоту, и самой сокровенной его мечтой было купить хорошее ружье работы знаменитого парижского мастера Лепажа. Но ружье стоило двести рублей ассигнациями — сумма для нашего чиновника совершенно несметная.

Все-таки он скопил эту сумму. Скопил с колоссальным трудом, отказывая себе в самом необходимом, перегружая себя сверхурочной работой. И, купив ружье, счастливый, отправился в маленькой лодке охотиться на Финский залив. Драгоценное ружье лежал о на носу лодки, а он сам находился в таком самозабвении, что и не заметил, как густой тростник стянул ружье в воду и оно утонуло.

Потеря ружья произвела на чиновника такое страшное действие, что он слег и чуть было не умер. От смерти его спасли товарищи, которые, узнав про его беду, собрали ему двести рублей.

История эта как-то была рассказана в одной компании, и все, слушая ее, дружно смеялись. Не рассмеялся только один из присутствующих.

Это был Николай Васильевич Гоголь.

Спустя некоторое время он написал повесть «Шинель».

Как вы помните, герой этой повести Акакий Акакиевич Башмачкин — тоже бедный чиновник, и он тоже одержим несбыточной при его бедности мечтой. Разница лишь в том, что он мечтает не о дорогом ружье, а о новой шинели. И так же, как счастливый обладатель ружья теряет его в первый же день, Акакий Акакиевич лишается своей шинели в первый же вечер.

Но в жизни все окончилось благополучно, а в повести Гоголя — самым трагическим образом. Потрясенный потерей, Акакий Акакиевич умирает.

А вот совсем другой случай.

В тюрьме маленького американского города Колумбус (штат Огайо) отбывал заключение известный в уголовном мире взломщик сейфов Дик Прайс. Он сидел в тюрьме уже шестнадцать лет, но сидеть ему предстояло еще долго. И вдруг забрезжила надежда на спасение!

Властям понадобилось срочно открыть сейф, в котором хранились важные государственные документы. Сейф отпирался с помощью очень сложного шифра, но шифр этот был потерян.

Взорвать сейф динамитом? Об этом подумывали, но отказались от такого решения: динамит не пощадил бы не только сейф, но и сами документы. И вот Дику Прайсу пообещали свободу, если он сумеет открыть сейф, не повредив документов.

Дик Прайс произвел над собой мучительную операцию. Он спилил ногти на пальцах так, что добрался до самых нервов.

Зато пальцы его стали чувствительными настолько, что он ощущал самое незаметное дрожание механизма сейфа.

Сейф был открыт!

Однако обещанной свободы Прайс так и не получил. Потрясенный обманом, он заболел и умер.

Свидетелем этой истории был товарищ Прайса по заключению, некто Билли Портер. Через несколько лет он стал писателем и прославился под именем О. Генри.

В одном из своих рассказов О. Генри использовал историю Дика Прайса. Герой рассказа, известный в уголовном мире взломщик Джимми Валентайн, выйдя из тюрьмы, влюбился в хорошенькую дочку банкира. Она его тоже полюбила, родители дали согласие на их брак, так как они и не подозревали о профессии своего будущего зятя, а сам он твердо решил с этой профессией навсегда распроститься.

И вот когда Джимми Валентайн (который именовал себя теперь не Джимми Валентайном, а Ральфом Спенсером) перед самой свадьбой нес в элегантном чемоданчике набор инструментов взломщика, чтобы отдать их своему бывшему коллеге (не выбрасывать же такую драгоценность!), в этот самый момент случилась беда.

Маленькая сестренка его невесты, играя, забралась в громадный банковский сейф и захлопнула его изнутри. Семья была в ужасе: девочка вот-вот должна была задохнуться, а открыть сейф не представлялось никакой возможности.

Впрочем, для Джимми это не составило бы большого труда. Но ведь никто не догадывался о его способностях, а сам он, разумеется, меньше всего хотел обнаружить их перед невестой и всей ее родней. К тому же Джимми знал, что его давно разыскивает полиция за прежде совершенные преступления.

На карту были поставлены любовь и свобода.

Но Джимми недолго колебался. Он властно приказал всем отойти в сторону, открыл чемоданчик со своим знаменитым набором инструментов, и через десять минут, побив собственные рекорды, открыл сейф. Девочка была спасена.

Сделав свое дело, Джимми Валентайн надел пиджак, собрал инструменты и, стараясь не глядеть на свою любимую, молча направился к дверям. И, едва выйдя из дома, столкнулся с сыщиком, преградившим ему дорогу...

Как видите, и О. Генри довольно основательно играет на наших нервах. Мы уже начали сочувствовать благородному Джимми, пожертвовавшему своим счастьем ради спасения девочки. И конечно, нам будет жаль, если сыщик сейчас заберет его и все его надежды рухнут.

Но О. Генри великодушно избавляет нас от необходимости переживать за незадачливого жениха.

Увидев сыщика, Джимми грустно усмехается.

— Здравствуй, Бен! Добрался-таки до меня! Ну что ж, пойдем. Теперь, пожалуй, уже все равно.

Но сыщик ведет себя довольно странно.

— Вы, наверное, ошиблись, мистер Спенсер, — говорит он. — По-моему, мы с вами незнакомы. Вас там, кажется, дожидается экипаж...

И, повернувшись, сыщик невозмутимо удаляется...

О. Генри, написав этот рассказ, совершил нечто прямо противоположное тому, что сделал Гоголь. Истории, которая в жизни закончилась трагически, болезнью и смертью Дика Прайса, он придал трогательно-сентиментальный, наиблагополучнейший конец. В жизни восторжествовали обман и жестокость. В рассказе — взаимное благородство. Здесь все словно соревнуются в благородстве, побивая рекорды друг друга.

Только что Джимми, казалось, проявил верх самопожертвования, отказавшись от своего счастья, как сыщик немедленно превосходит его в благородстве, отпуская на свободу преступника и нарушая — может быть, тоже не без риска для себя — свой профессиональный долг. Нет сомнений, что это соревнование еще продолжится, и папаша невесты (не говоря уж о ней самой) простит Джимми Валентайну его прошлое и в их семействе воцарятся любовь, мир и благодать.

О. Генри хотел утешить своего читателя, внушить ему счастливую, хотя — увы! — и ложную веру в благополучный исход едва ли не всех жизненных трагедий.

А Гоголь?

Он, напротив, хотел растревожить читателя, потрясти его душу ужасом перед жестокостью и несправедливостью жизни.

Гоголевский Акакий Акакиевич, если уж слишком невыносимой казалась ему та или иная шутка его сослуживцев, произносил одну и ту же фразу:

— Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?

И фраза эта так пронзила сердце одного из насмешников, что, как пишет Гоголь, «долго потом, среди самых веселых минут, представлялся ему низенький чиновник с лысинкою на лбу, со своими проникающими словами: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» — и в этих проникающих словах звенели другие слова: «Я брат твой». И закрывал себя рукою бедный молодой человек, и много раз содрогался он потом на веку своем, видя, как много в человеке бесчеловечья, как много свирепой грубости в утонченной, образованной светскости, и, боже! даже в том человеке, которого свет признает благородным и честным...»

А ведь то, что сказано здесь о «бедном молодом человеке», имеет самое непосредственное отношение и к нам с вами, к читателям гоголевской «Шинели»!

Переживая драму чиновника Башмачкина, такого далекого от нас и по времени и по своей сущности, мы невольно задумываемся и о себе, о своих отношениях с людьми, о своей вине перед ними.

«Я брат твой» — такие слова звенели для бывшего обидчика Акакия Акакиевича в его несмелой жалобе. Того же Гоголь хотел и от нас. Да и не только Гоголь. Нет, совсем не зря Проспер Мериме заставил своего Мержи совершить страшную оплошность: застрелить своего родного брата Жоржа. Ведь, в сущности, какая разница, кого из католиков убьет Мержи, своего ли брата или кого-то, не состоящего с ним в родстве? Ведь и тот, другой, — тоже чей-нибудь брат, у него так же бьется сердце, как у Жоржа, и о нем так же будут тосковать его родные.

Личная трагедия братоубийцы Мержи открыла для нас трагедию общую: ради фанатических предрассудков гибнут люди, которые могли бы жить в мире, быть братьями друг другу...

Вот какие мысли приходят при чтении Проспера Мериме или Николая Васильевича Гоголя. Мысли нелегкие, неспокойные, будоражащие душу.

Но ведь и Дюма и тем более О. Генри, как мы уже говорили, привлекают нас не только увлекательными приключениями, не только острыми поворотами сюжета. (Хотя эти свойства книг Дюма и О. Генри тоже приманивают к ним читательские сердца.)

Дюма пробуждает в наших сердцах восхищение благородством, бескорыстием, бесшабашной удалью своих героев. Сыщик, позволивший ускользнуть Джимми Валентайну, восхищает нас своим великодушием. Конечно, люди редко так поступают в жизни.

Но разве плохо было бы, если бы они так поступали почаще?

Горький рассказывает в своей повести «В людях» о том, как много он прочел в юности разных французских романов о «красивой жизни, полной безумных подвигов, пурпурового благородства, сказочных удач». И о том, как он на всю жизнь остался благодарен этим книгам:

«Рокамболь учил меня быть стойким, не поддаваться силе обстоятельств, герои Дюма внушали желание отдать себя какому-то важному, великому делу».

Как видите, Горький был благодарен книгам Дюма не только за полученное удовольствие, не только за счастливые минуты отдыха.

Ну, а если бы даже он был им благодарен только за это? Разве этого мало? Вот ведь и Чарлз Дарвин не постеснялся открыто сказать, что ищет в литературе лишь «успокоения и удовольствия».

Так почему же тогда мы так уверенно согласились с Эмилем Золя, который считал, что романы Дюма даже сравнивать нельзя с книгами Мериме, Стендаля, Бальзака? Почему так решительно заявили, что Гоголь выше, чем О. Генри?

Может быть, каждый из этих писателей просто хорош по-своему? И незачем выяснять, кто из них лучше? И незачем обижаться, что Александру Дюма собирались поставить памятник раньше, чем Бальзаку?

ЕСЛИ ЗАВТРА ВОЙНА...

Когда началась Великая Отечественная война, молодой поэт Михаил Кульчицкий, которого многие считали надеждой нашей поэзии, учился на последнем курсе Литературного института. Но слушать лекции о литературе, когда враг подходил к Москве, ему было невмоготу. Кульчицкий бросил институт и поехал корреспондентом во фронтовую газету. Однако и этого ему было мало. Он хотел воевать с оружием в руках и добился того, что его приняли в пехотно-минометное училище.

В середине декабря 1942 года младший лейтенант Кульчицкий уже ждал боевого назначения. Ему дали небольшой отпуск. Он собирался встретить новый, 1943 год вместе с товарищами по институту. Но утром 26 декабря пришел к ним и сказал:


— Сегодня нас отправляют на фронт.

В этот день он написал такие стихи:

Мечтатель, фантазер, лентяй-завистник!

Что? Пули в каску безопасней капель?


И всадники проносятся со свистом вертящихся пропеллерами сабель?

Я раньше думал: «лейтенант» звучит «налейте нам».

И, зная топографию, он топает по гравию...

Ирония этих строк обращена к самому себе. Наивный фантазер, для которого пули были не опаснее капель дождя, — это же он сам, Кульчицкий. Вернее, таким он был еще совсем недавно. А завистником он назвал себя потому, что, как и все его сверстники, сызмала мучительно и страстно завидовал тем, кому выпало счастье воевать в гражданскую.

Ярослав Смеляков, поэт, бывший всего на несколько лет старше Кульчицкого, так вспоминал о своих и его сверстниках:

В то время встречались не только в столице, вздыхали в десятках ячеек страны те юноши, что опоздали родиться к тачанкам и трубам гражданской войны.

Те мальчики храбрые, что не успели пройти — на погибель буржуям всех стран! — в простреленном шлеме, в пробитой шинели, в литавры стуча и гремя в барабан.

Вот таким мальчиком был и Кульчицкий.

Один из его друзей вспоминает:

«Кроме стихотворений Кульчицкого у меня сохранилось характерное для него письмо... В конце письма нарисован — как бы вместо подписи — красноармеец в шлеме времен гражданской войны...»

Этот островерхий шлем был их общим символом веры.

Ровесники Кульчицкого завидовали своим отцам. Но битв хватило и для них, даже с лихвой. И реальная война, в которой им пришлось участвовать, оказалась непохожей на ту, что грезилась в романтических мальчишеских мечтах:

Война ж совсем не фейерверк, а просто — трудная работа, когда — черна от пота — вверх скользит по пахоте пехота.

Марш!

И глина в чавкающем топоте до мозга костей промерзших ног наворачивается на чоботы весом хлеба в месячный паек.

На бойцах и пуговицы вроде чешуи тяжелых орденов.

Не до ордена.

Была бы Родина с ежедневными Бородино.

Так сурово и жестко заканчивалось стихотворение Кульчицкого, написанное всего за месяц до его гибели.

Во все времена мальчишки играют в войну. Во все времена она представляется им чем-то вроде лихих маневров, где блестят клинки и всадники на всем скаку рубят головы безликим и беспомощным врагам.

Да, такое было всегда. Толстовский Петя Ростов тоже наверняка воображал войну вовсе не такой, какой она предстала ему воочию. Но у поколения Кульчицкого для этих романтических фантазий были и свои, особые поводы.

В их детские годы пелась такая песня: «Если завтра война, если завтра в поход...» Грядущие бои рисовались в ней такими радужными красками:


Полетит самолет, застрочит пулемет,

Загрохочут могучие танки,

И линкоры пойдут, и пехота пойдет,

И помчатся лихие тачанки...


Это гремело с киноэкранов, звучало по радио. Это пели ребята, которым спустя всего лишь два или три года пришлось месяцами выходить из окружения и выбивать врага из московских предместий. А песня весело уверяла их, что победа будет легкой, что «на вражьей земле мы врага разгромим малой кровью, могучим ударом».

Дело, однако, было не только в этой песне.

Еще задолго до того, как она родилась на свет, ребята двадцатых годов взахлеб зачитывались книгами о гражданской войне, в которых такие же, как они, мальчишки и девчонки сражались с беляками, окружали и уничтожали целые войсковые соединения, обводили вокруг пальца туповатых и недотепистых офицеров и генералов.

Пожалуй, самой знаменитой книгой этого рода были «Красные дьяволята» Павла Бляхина. По ней был снят кинофильм, пользовавшийся ошеломляющим успехом; между прочим, недавно герои этого фильма пережили свое, как говорится, второе рождение и триумфально проскакали по экранам под именем неуловимых мстителей.

Взрослые пожимали плечами, недоумевая, с чего вдруг именно эти, неправдоподобные, не выдерживавшие никакой критики с точки зрения логики книжки и фильмы завоевали сердца ребят. А загадка объяснялась просто.

Давно замечено, что дети особенно любят такие книги, где самая ответственная роль выпадает на долю их сверстников. Где, скажем, в роковую минуту, когда пасуют отчаянные храбрецы, когда благодушествует, не подозревая об опасности, умудренный опытом капитан, нежданным героем, спасающим всех от гибели, оказывается какой-нибудь корабельный юнга. Джим Гокинс из «Острова сокровищ». Или Роберт из «Детей капитана Гранта». Или Дик Сэнд, знаменитый пятнадцатилетний капитан.

Да и вообще все дети (и не они одни) до смерти любят книги «с хорошим концом». И разве они не правы по-своему? Разве же плохо, что «красные дьяволята» или «неуловимые» из всех передряг выходят не только живыми и невредимыми, но и неизменными победителями?

Конечно, неплохо! Ведь радуемся же мы с вами столь же неизменным победам мушкетеров Александра Дюма!

Но давайте попробуем пойти немного дальше. Давайте зададим себе еще несколько вопросов:

— А разве плохо было бы, если б и в других знаменитых книгах, ну хоть о той же гражданской войне, все кончалось бы благополучно? Например, если бы отряд Левинсона не попал в засаду, а ловко вышел бы из нее и ударил на врага с тыла?

Ведь тогда название фадеевского романа «Разгром» относилось бы уже не к нашим, а к врагам — колчаковцам и японским интервентам. И что, если бы Чапаев не потонул в тяжелых волнах Урала, а продолжал громить беляков? Или если бы в «Школе» Гайдара партизан Чубук не погиб, да еще по вине Бориски Горикова? Если бы тот же Бориска, как какой-нибудь «красный дьяволенок», сумел бы всех перехитрить и вызволить Чубука?

Да еще взорвать вместе с ним белый штаб?..

Спросим себя еще и вот о чем:

— Неужели, если бы все эти книги кончались так, как мы это себе вообразили, случилась бы какая-нибудь беда? Неужели от этого хоть что-нибудь изменилось бы в жизни и судьбе их читателей?

Да. Изменилось бы. И не «хоть что-нибудь», а очень многое.

Не исключено даже, что жизнь кое-кого из этих читателей могла повернуться иначе. Тяжкие испытания, доставшиеся им, могли бы оказаться непосильными для их неокрепших душ.

И кто знает! Может, иная душа сломалась бы под этой тяжестью. С ней произошло бы примерно то же, что случилось с душой Павла Мечика, героя фадеевского «Разгрома». Ведь падение Мечика, если помните, началось как раз с таких «пустяков»:

«В тот же день Мечик стал равноправным членом отряда.

Окружающие люди нисколько не походили на созданных его пылким воображением. Эти были грязнее, вшивей, жестче и непосредственней. Они крали друг у друга патроны, ругались раздраженным матом из-за каждого пустяка и дрались в кровь из-за куска сала. Они издевались над Мечиком по всякому поводу — над его городским пиджаком, над правильной речью, над тем, что он не умеет чистить винтовку, даже над тем, что он съедает меньше фунта хлеба за обедом.

Но зато это были не книжные, а настоящие, живые люди...»

Весь путь Мечика и постыдный конец этого пути говорит о том, какая беда может случиться с человеком, особенно молодым, если слишком глубокой окажется пропасть между его книжными представлениями о жизни и ею самой, суровой, не прикрашенной.

— Да! А как же Кульчицкий? — вполне может возразить нам придирчивый читатель. — Вы же сами говорили: его книжные представления о войне тоже ведь сильно отличались от того, что он увидел своими глазами. Но это же не помешало ему стать настоящим солдатом!

Что ж, это верно. Кульчицкий хорошо воевал и пал смертью храбрых. Но, во-первых, человека воспитывают не только книги, но семья, общество. А во-вторых, Кульчицкий — это видно по его стихам — еще до того, как побывал в бою, уже ясно сознавал, что «война совсем не фейерверк».

Вот что писал Кульчицкий за два года до начала Отечественной войны: «Военный год стучится в двери». И предвидел собственную судьбу: «На двадцать лет я младше века, но он увидит смерть мою».

Не хуже Кульчицкого это знали и его товарищи. Когда читаешь довоенные, часто еще не очень умелые стихи молодых поэтов, павших в боях с фашизмом, то и дело натыкаешься на строчки, исполненные ясного предчувствия своей судьбы:


Мы были высоки, русоволосы,

Вы в книгах прочитаете, как миф,

О людях, что ушли, не долюбив,

Не докурив последней папиросы...


Так сказал о себе товарищ Кульчицкого — Николай Майоров. А вот что писал еще один их сверстник, Павел Коган:


Мы, лобастые мальчики невиданной революции.

В десять лет мечтатели,

В четырнадцать — поэты и урки,

В двадцать пять — внесенные в смертные реляции,

И еще — о «мальчиках невиданной революции»:

Когда-нибудь в пятидесятых

Художники от мук сопреют,

Пока они изобразят их,

Погибших возле речки Шпрее...


Все эти пророчества сбылись. Вот разве что до речки Шпрее дойти удалось не всем. Кто пал на Волге, под Сталинградом. Кто неизвестно где. Как писал тот же Павел Коган:


Нам лечь, где лечь,

И там не встать, где лечь...

И, задохнувшись «Интернационалом»,

Упасть лицом на высохшие травы.

И уж не встать, и не попасть ванналы,

И даже близким славы не сыскать.


Как же вышло, что безусые юнцы, едва вставшие со школьной скамьи, уже прекрасно знали, что ждет их самих и их страну? А главное, чем объяснить, что они не только догадывались о суровых испытаниях, через которые им предстояло пройти, но и оказались к ним готовыми? Этому много серьезнейших причин, и не последняя среди них — книги.

Да, нравственный облик этих юношей был сформирован и теми книгами, которыми они зачитывались в детстве. Они оказались подготовленными к героической борьбе и потому, что в их детстве были не только «Красные дьяволята». Был «Чапаев» Фурманова, «Разгром» Фадеева, «Тихий Дон» Шолохова, «Школа» Гайдара.

Герой гайдаровской «Школы» — подросток примерно того же возраста, что и герои «Красных дьяволят». Как и «дьяволята», он пробирается на фронт, чтобы воевать с белыми.

Доверчиво рассказывает он о своих планах первому попавшемуся встречному. Но тот оказывается не тем, за кого выдавал себя. И Борис Гориков получает первый жизненный удар. Удар в буквальном смысле: дубинкой по голове.

С трудом очнувшись, он видит над собой холодный взгляд спутника и дубинку, которой тот вот-вот его прикончит.

«Тук - тук... — стукнуло сердце. Тук - тук... — настойчиво заколотилось оно обо что-то крепкое и твердое. Я лежал на боку, и правая рука моя была на груди. И тут я почувствовал, как мои пальцы осторожно, помимо моей воли, пробираются за пазуху, в потайной карман, где был спрятан маузер.

Если незнакомец даже и заметил движение моей руки, он не обратил на это внимания, потому что не знал ничего про маузер. Я крепко сжал теплую рукоятку и тихонько сдернул предохранитель. В это время мой враг отошел еще шага на три — то ли затем, чтобы лучше оглядеть меня, а вернее всего, затем, чтобы с разбега еще раз оглушить дубиной. Сжав задергавшиеся губы, точно распрямляя затекшую руку, я вынул маузер и направил его в сторону приготовившегося к прыжку человека.

Я видел, как внезапно перекосилось его лицо, слышал, как он крикнул, бросаясь на меня, и скорее машинально, чем по своей воле, я нажал спуск».

И вот в этот момент, когда действие достигло наибольшей драматической напряженности, когда читатель с лихорадочной поспешностью стремится узнать, кто кого, и мчаться, не задерживаясь, дальше, — именно тут автор, будто назло читателю, прибегает, как говорят в кино, к замедленной съемке. На не сколько страниц разворачивает он описание того, что в действительности заняло какую-то долю секунды.

Враг застывает с дубиной в руке, приготовившись к прыжку, а мы... мы напряженно прислушиваемся к стуку сердца Бориса, мы вместе с ним изо всех сил сжимаем в руке нагретую рукоятку маузера. И странно! Мы вовсе не торопимся. У нас вовсе нет желания поскорее перевернуть страницу и узнать, чем кончилось. Со всей остротой и непосредственностью, на какую мы только способны, мы переживаем душевное состояние героя, впервые ощутившего всю серьезность своих поступков:

«Он лежал в двух шагах от меня со сжатыми кулаками, вы тянутыми в мою сторону. Дубинка валялась рядом.

«Убит», — понял я и уткнул в траву отупевшую голову, гудевшую, как телефонный столб от ветра.

Так, в полузабытьи, пролежал я долго. Жар спал. Кровь отлила от лица, неожиданно стало холодно, и зубы потихоньку выбивали дробь. Я приподнялся, посмотрел на протянутые ко мне руки, и мне стало страшно. Ведь это уже всерьез! Все, что происходило в моей жизни раньше, было, в сущности, похоже на игру, даже побег из дома, даже учеба в боевой дружине со славными сормовцами, даже вчерашнее шатанье по лесу, а это уже всерьез. И страшно стало мне, пятнадцатилетнему мальчугану, в черном лесу рядом с по-настоящему убитым мною человеком».

Помните, как мы сравнивали героев Александра Дюма и Проспера Мериме? Помните, как по-разному относились они — и писатели и их герои — к войне и к убийству?

Тут то же самое. «Красным дьяволятам» не может быть страшно. Они щелкают врагов, как орешки. И вся их стремительная, легкая, сверкающая, как фейерверк, борьба похожа на игру.

У Гайдара — совсем другое дело. «Ведь это уже всерьез!»

Война в этой книге вставала перед читателями суровой и страшной. Как «трудная работа». Трудная не только потому, что требует от человека огромного напряжения физических сил. И даже не только потому, что на войне убивают. Еще и потому, что на ней приходится убивать. Ожесточение, злоба, ненависть, конечно, не проходят бесследно для человеческой души. Они оставляют на ней свои шрамы. Но, как сказал Илья Эренбург, война без ненависти так же безнравственна, как связь между мужчиной и женщиной без любви.

Кто знает? Может быть, когда ребята, сверстники Кульчицкого, Майорова, Когана, зачитывались «Тихим Доном» или «Разгромом», иные взрослые, стремясь оградить их от тяжелых, мучительных переживаний, говорили им:

— Не рано ли? Успеете еще узнать, как сложна жизнь, сколько в ней тяжелого и дурного. И нечего отравлять свою душу этими ядовитыми испарениями. А то еще, того гляди, вырастете скептиками, циниками, пессимистами...

Жизнь показала, что опасения эти были напрасными.

Но, может, то был особый случай? Ведь юность этого поколения была опалена страшной и жестокой войной. А вообще-то, может быть, у подобных опасений есть резон?

Что говорить, все мы от души желаем, чтобы у тех, кто идет нам на смену, жизнь была счастливой и безоблачной. Конечно, жизнь прожить — не поле перейти. У каждого будут свои горести и трудности. Но тогда, может быть, тем более не стоит загодя огорчать человека, да еще подростка, жестокими описаниями того, что было прежде и что, надо надеяться, никогда больше не повторится?

И может, все же не так уж неправы те писатели, которые изо всех сил стараются оградить своих читателей от всяких неприятных и тяжелых переживаний?

РАВНОСИЛЬНО УТРАТЕ СЧАСТЬЯ...

В одном из самых грустных (и самых светлых) своих стихотворений Пушкин говорит о том, что еще связывает его с жизнью. О надежде встретить любовь. О надежде создать новые произведения. Среди этих заветных желаний есть и такое:

Над вымыслом слезами обольюсь...

Этой способности художника плакать над вымыслом поражался и Гамлет, глядя на вдохновенную игру бродячего актера:

Что он Гекубе? Что ему Гекуба?

В самом деле, что ему Гекуба? И что за дело Бальзаку до какого-то бедного, одинокого старика — отца Горио? Он ему не отец, не брат, не родственник. Да и вообще никакого отца Горио никогда не существовало! Его выдумал, «сочинил из головы» сам Бальзак. Почему же, описывая его смерть, Бальзак испытал такое потрясение?

Ну, положим, Бальзак — это другое дело. За то время, что он работал над романом, он так сжился со своим героем, что ощущал его как бы частью самого себя.

Актер, о котором говорит Гамлет, тоже, как говорится, вжился в образ. Таково уж свойство его профессии.

Но нам-то с вами, простым читателям, нам-то зачем все это?

В одной знаменитой книге рассказывается такая история. Дело было во время первой мировой войны. Молодой офицер познакомился на фронте с хорошенькой медсестрой. Когда он увидел ее впервые, он ничего особенного не почувствовал. Просто ему понравилась ее внешность, и сразу мелькнула мысль, что вот, мол, как славно было бы поухаживать за этой милой девушкой, поболтать с ней, посмеяться, хоть ненадолго забыть о грязных буднях и тяготах войны.

Но нежданно-негаданно он влюбился в эту девушку. И не просто влюбился, а полюбил ее. Она стала для него самым близким, самым родным человеком. Он уже даже и представить себе не мог, как раньше жил без нее. Он был так счастлив своей любовью, что вся его прежняя жизнь до знакомства с нею казалась ему пустой и бессмысленной.

Но жить ему стало во сто раз страшнее. Раньше он жил беспечно и весело. Были, конечно, и потери. Каждый день гибли люди, среди них были и его друзья. Ну что ж, на то война. В конце концов, завтра это может случиться и с ним самим.

А теперь он впервые узнал, что такое настоящий страх. Он боялся не за себя — за нее.

Жизнь его стала в миллион раз труднее и мучительней, чем прежде. И все же он ни за что не променял бы эту, до предела изматывающую нервы жизнь, на ту, прежнюю.

А потом его любимая умерла.

Боль этой потери была для него нестерпима. И самое страшное было то, что ни за что на свете нельзя было отыскать средство, которое помогло бы ему хоть на миг заглушить эту невыносимую, разрывающую сердце боль. Но даже и сейчас, если бы он спросил себя, не лучше ли было бы, если б он так никогда и не встретил эту женщину, не полюбил ее, не узнал бы невыносимых мук и страданий, — ответ мог бы быть только один.

Нет, ни за что на свете он не согласился бы вычеркнуть все случившееся из своей жизни. Ведь не случись с ним все это, он так и не узнал бы, что такое настоящее счастье...

Так же бывает порой и с книгой. Вы берете ее в руки, чтобы развлечься, забыться, отключиться от дел, получить удовольствие, в лучшем случае слегка пощекотать нервы опасностями и приключениями героев, ни на секунду не забывая, что все это не взаправду, не всерьез, не на самом деле. И вдруг — вы и сами не заметили, как это произошло, — оказывается, что книга, которую вы начали читать, не из тех, которые можно проглатывать в полусне. С ней нельзя забыться. Наоборот, она заставляет проснуться, она открывает глаза на мир. Она ранит, причиняет нестерпимую боль. Тут все всерьез, все взаправду.

Книга уже вошла в вашу жизнь, стала фактом вашей биографии. Вы сроднились с ней. Хотите вы этого или нет, она уже вас не отпустит. И даже если вы в сердцах захлопнете ее и отбросите в сторону, она не оставит вас в покое. Боль и страдания, пережитые ее героями, будут камнем лежать на вашем сердце. И вам будет так же трудно преодолеть эту боль, как если бы она была вашей собственной.

Вот что это значит: «Над вымыслом слезами обольюсь».

У Александра Твардовского есть горькие и прекрасные стихи, начинающиеся рассказом о том, как в раннем детстве, четырехлетним ребенком, он пережил смерть своего деда. Это было первое его столкновение со смертью.


И словно вдруг за некоей чертой

Осталось детства моего начало.

Я видел смерть, и доля смерти той

Мне на душу мою ребячью пала...

И с той поры в глухую глубь земли,

Как будто путь туда открыт был дедом,

Поодиночке от меня ушли

Уже другие проторенным следом...

В январский холод, в летнюю жару,

В туман и дождь, с оркестром, без оркестра —

Одних моих собратьев по перу

Я стольких проводил уже до места.

И всякий раз, как я кого терял,

Мне годы ближе к сердцу подступали,

И я какой-то частью умирал,

С любым из них как будто числясь в паре...


Так бывает в жизни: каждый близкий человек, навсегда уходящий от нас, как бы уносит с собой частицу нашей души.

Провожая его в последний путь (как говорит поэт, «до места»), мы и вправду словно бы примеряем свою собственную смерть.

И пусть не с такой обнаженной остротой, но с тем же горьким сознанием невозвратимой утраты мы с вами как бы всерьез умирали вместе с Андреем Болконским, вместе с юными Ромео и Джульеттой, вместе с Владимиром Ленским и Евгением Базаровым. Да разве перечислишь их всех, тех «выдуманных» героев, чью смерть вы переживали так горько, что могли бы сказать об этом чувстве словами поэта:


И я какой-то частью умирал,

С любым из них как будто числясь в паре...


Можно, конечно, попытаться как-то оградить себя от таких неприятных переживаний. Отгородиться от них прочной, непробиваемой стеной, построенной из равнодушия и эгоизма.

В романе Веры Пановой «Времена года» мальчик Саша с ужасом смотрит на лицо женщины, сидящей напротив него. Среди своих знакомых эта женщина считается интересной, а Саше ее лицо кажется отталкивающим до отвращения. Оказывается, эта женщина так боится постареть, что запретила себе смеяться и плакать, чтоб не было морщин. И вот ее лицо, некогда прелестное, превратилось в «неподвижную белую маску с подбритыми и начерненными бровями и кроваво-красным ртом».

Запрещая себе мучиться, страдать, переживать, мы рискуем сделать со своей душой то, что эта женщина сделала со своим лицом.

Без сильных переживаний, без сильных душевных потрясений нет и не может быть настоящего искусства. Великое искусство тем и прекрасно, что оно не только доставляет удовольствие, но и ранит, пронзает душу, заставляет нас испытывать горечь и боль. Тем самым оно заставляет нас чужую боль, чужое горе, чужую трагедию ощутить как свою собственную.

Человек, утративший способность воспринимать великое искусство, рискует превратиться в холодного, бесчувственного эгоиста.

— А как же Дарвин? — спросите вы. — Он, что ли, тоже превратился в бездушного эгоиста?

Нет, он не превратился. И доказательством тому могут служить те самые его «Воспоминания», которые мы цитировали.

Рассказав о перемене, которая с ним произошла в пожилом возрасте, Дарвин называет ее «странной и достойной сожаления». Он пишет:

«Кажется, что мой ум стал какой-то машиной, которая перемалывает большие собрания фактов в общие законы, но я не в состоянии понять, почему это должно было привести к атрофии той части моего мозга, от которой зависят эстетические вкусы».

Казалось бы, хоть он и утратил способность воспринимать великую литературу, Дарвин зато оказал человечеству такую огромную услугу, что уж кто-кто, а он мог быть вполне собою доволен. А он вот недоволен. Он прямо говорит, что, если бы ему довелось прожить свою жизнь вторично, он сделал бы все от него зависящее, чтобы такая беда его не постигла. Он заключает эту свою мысль словами, пронизанными поистине трагическим сознанием неправильно прожитой жизни:

«Утрата этих вкусов равносильна утрате счастья».



РАССКАЗ ДЕВЯТЫЙ