Те, кто знает американские отели, должно быть, помнят удобство теневых штор и студеную мощь кондиционеров. К утру я продрог до костей и, взглянув вверх, увидел полоску света, тишком пробившегося к нам из окна. Лили сжимала меня в объятьях, что было кстати, она вся горела и твердила, что любит меня. Не хотела брать денег. Умоляла найти ее или дать ей мой телефон. Ее кудряшки опять растрепались - внизу и на голове. Я сказал, что хочу спать. Одел ее (так и забыв навек под матрацем ее трусы), сунул деньги ей в руки и выставил за дверь. Сквозь сон, мне кажется, я слыхал ее всхлипы. Но возможно, что это был сон.
Повторяю, я не люблю тайн. Вс°, что я сделал, я сделал нарочно (и очень устал). Но, надо думать, все-таки изменил - в ту или другую сторону, не важно - ее взгляд на ее жизнь. Больше этого никто никому ничего не может дать. Что до меня, то я равнодушен к ней - при всей дивной неге ее тела, которой не отрицаю. Я вовсе не уважаю ее. Мне не нужна подружка-проститутка. И мне все равно, что с ней будет дальше. Это касается всех их, таких, как она. У меня на родине их более чем достаточно. А я не терплю нюни. В этом есть справедливость. Будь я другой, мы бы вовсе не встретились. Где бы я взял деньги на Америку и на нее? Это я подарил ей эту ночь. Впрочем, я не хочу оправданий. Каждый волен думать обо мне что угодно. Мне же пора спать. Мне очень хочется спать. Черт возьми! Во Флориде утро.
ПРИХОДИ КО МНЕ
Пpиходи ко мне, мне так одиноко, веpнее двуоко, и четыpехстенно (или четыpехстонно), я хотел сказать: четыpех - стpемно и восьмипядейpастно, я хотел сказать - во лбу, или пpавильнее "выебу"? Это я к тому, что мне шестнадцатилестно, то есть шестнадцатилетно, хотя скоpее шестнадцатибледно, потому что шестнадцатиблядно. Мне очень тpидцатидвухзубно, точнее, тpидцатидвухзудно, потому что на тpидцати-тpоих не pазлито и не pаспито, точнее не pаспято, а тpотуаp подо мной такой костный, я хотел сказать: "кpестный", а кpесты все больше нашейные, то есть нательные, или недельные, в смысле невтемные. Но пока что пpиходится pаспинаться (или pазминаться ) в этой области, в смысле потности и подлости.
Так что пpиходи. Я тебя поставлю пеpед факом, как пеpед pоком, или после - pаком, до звона колокольчиков (в смысле, мальчиков) в ушах, до долива после отстоя (вместо отлива после пpостоя). Я буду стоpожить твою девственность до утpа, в смысле, до "уpа" или до нутpа, я тебе все комедии пеpеломаю, я выpву тебе яйца, котоpые хотя куpиц ничему не учат, но весьма волнуют и впечатляют. Я выpву тебе много pазного, все выпитое вчеpа и все съеденное и пpоглоченное непpожеванными кусками. Я выpву тебе матку из пpавды, тебе давно поpа увидеть их поотдельности и понять, что каждый убиpает в одиночку, упиpается в одну ночку и убиpается в одну стpочку.
Так что не вздумай сюда являться, не пpилетай на кpыльях либиви. И не так уж мне одиноко, скоpее даже двуного и двуpуко, немного четыpехстpанно, зато шестистpунно, и мне шестнадцатилично не так уж 32-зубово, как кожится, но холится.
В галерее таинственного доктора Купсера, магистра Игры, висели вдоль стен... - о ужас! - юные, одаренные поэтессы. Такие очаровательные в своих платьецах, невинные, живущие по ту сторону добра и зла, они были уже развращены почестями и наградами. На их лицах блуждали блудливые улыбки. Мне стало не по себе, и потому я не сразу расслышал вопрос, с которым ко мне обратились - хором - поэтессы. Кроме того, совсем слабые после долгих ночей, проведенных в веселом обществе пера и чернильницы, бледные и изможденные, они не могли достаточно ясно сформулировать вопрос. Одна из них догадалась наконец воспользоваться языком жестов. Доктор Купсер, появившийся как раз вовремя, перевел:
- А кто вы по профессии? Чем занимаетесь?
- Конструктор. Генеральный. - Сухо отвечал я. - Конструирую для себя приемлимое мироздание.
- О! - Воскликнул доктор. - Какое счастливое совпадение! Мы как раз разыскиваем лицо на пост Бога!
- С ног, вероятно, уже сбились?
- Да, и все глаза, между прочим, выплакали.
- В таком случае ничем не могу вам помочь. Ибо чужд...
- Состраданию! - Догадались поэтессы. От восхищения они обрели дар речи.
- И страданию тоже. - Сказал я, и в тот же миг одна из висящих обрела знакомые очертания. Как знаменитый физиогномист, я не мог не заинтересоваться, и подошел. - Как вас зовут, дорогая моя?
- По имени, - сконфузилась художница, - или по отчеству?
- По псевдониму. - Я снял бедняжку со стены и жестом указал ей на стул.
Она двусмысленно хихикнула и села.
- Виктория.
- А! - Я изумился, - а я то думал... Вероятно, я ошибся.
- Вам не нравится мое имя?
- Я этого не говорил. Просто я ожидал кое-чего другого.
- Чего именно?
- Видите ли, милая моя, я вас уже однажды встречал. Так сказать, в другом мире.
- Ах! - Юная пианистка всплеснула руками. - Так вы космонавт!
- Вы снились мне раза два или три, не больше.
- Признаться, и вы мне снились, но я тогда еще не знала, что это именно вы.
- Но тогда вас звали не совсем так, - продолжал я, словно вовсе не слушая, что она там лепечет, - вернее, совсем не так.
- Барбареллой? Или, может быть, Чезуальдиной? - Попыталась угадать композиторша.
Я улыбнулся и покачал головой:
- Нет! Я знаю ваше имя, но я вам его не скажу.
- Какая жалость.
- Да, согласен, какая жалость. Кстати, я сегодня буду ночевать у вас. Надеюсь, вы не против.
- Как я могу?! - Зарделась дева.
- Если бы вы могли! Если бы вы пожелали! Ха!
- Говорите мне ты. - Предложила она.
- Непременно. Но ты, Викторианна, будешь обращаться ко мне на вы. Не терплю фамильярности. Это понятно?
- Да. Это разумеется само собой.
- Ну хорошо. А теперь пойдем, ты еще должна приготовить мне ужин и немного приласкать перед сном. Нецелесообразно терять время.
И мы отправились по городу в сумерки. Упругая ночь, тихая гудь, золотые очи. Юная, смешная, счастливая спутница неожиданно показалась мне пчелой. Я прислушался. Действительно, в ней что-то гудело.
- Викторианна! - Я остановился и заставил остановиться ее, потом положил руки на плечи и заглянул в глаза. - Признайся, ты не человек?!
- Ах! - Беззаботно махнула она рукой, смущенно дернулась, сникла. Скрывать не стану. Я действительно пчела. Я - милая, беззащитная пчелка.
- Я так и думал. - Сказал я и принюхался.
От поэтессы заманчиво пахло ульем. Теперь, когда все открылось, мы могли продолжать путь. Вот и все. Остается только добавить, что с тех пор мы больше не покидали леса.
Андрей Щербак-Жуков
Сказка про Любовь, навсегда вошедшую в историю
Эта Любовь вошла в историю.
О ней писали в песнях, в романах и в энциклопедиях.
О ней будут помнить вечно. Даже когда забудут о делах Дафниса и Хлои, Тристана и Изольды, Ромео и Джульетты... Все°, что было между Ланселотом и Гиневер, - пустяки перед этой Любовью. А терзания леди Макбет и Анны Карениной - так просто блажь и детские игрушки.
Люди никогда не забудут ее, и даже через многие тысячи лет будут вспоминать с чувством щемящей нежности как что-то вечное, но безвозвратно ушедшее. Эту Любовь будут помнить даже тогда, когда забудут, кто собственно был влюблен и в кого, забудут была ли эта Любовь взаимной, забудут была ли она счастливой или была несчастной... Потому что теперь это все° не важно.
Потому что именно эта Любовь вошла в историю, и, какой она была, теперь уже все равно.
Потому что любовь эта была Последней. Такой она и вошла в историю Самой Последней В Мире Любовью.
С тех пор в мире любви больше не было.
-------------------------------------
Я РИСУЮ...
(стихотворение в прозе)
Чтобы забыть о жаре, Нарисую-ка я, пожалуй, Хоть снег на Фудзи. Кисоку
Просто люблю в свободное время разбросать по клочку бумаги штрихи и линии, выстроить из них какое-нибудь странное, диковинное существо и только потом осмыслить его двумерное существование. Неожиданно и приятно рисовать, не задумываясь заранее о том, что возникнет на листе. Самому интересно. Карандаш, как бесшабашный прохожий в большом и незнакомом городе, совершает движения туда, куда хочется прямо сейчас, в этот самый миг. Я сам люблю так гулять по Москве - вычерчивать неповторимые кривые на асфальте бульваров, улиц и переулков. Свобода...
Неплохо получаются у меня пейзажи с натуры. Люблю природу. Иногда удается почувствовать, чем живет она; слиться с ней - войти в нее и впустить ее в себя. Это жизнь, это всегда радость.
Натюрморт интересен по-своему. Мертвая природа. Долгое путешествие в лабиринте неживых, холодных предметов. Плутание, поиск чего-то теплого, светлого и - наконец - выход!
Словом, рисую я в свое удовольствие. В живописи я дилетант и вполне удовлетворен этим. Вот только одно кажется мне обидным - никак не выходят у меня портреты. Изображать кого-то по памяти не удается вообще, как будто черты лица не живут отдельно от человека. А если пытаюсь рисовать с натуры, получается что-то и вовсе странное, ни на кого не похожее...
Я рисую дядю Гришу. Он только из рейса - пыль и масло на его сапогах.
Прямо из коридора, не разуваясь, будто забыв, он уверенно и твердо прошел на кухню - его любимое место. Пригласил и меня следом. Я сел на стул у окна, спиной к оранжевому заходящему солнцу. Дядя Гриша хлебнул воды из-под крана, отер рукавом сигаретно-рыжие усы и сел на табурет, старый и ободранный. На стене рядом нарисовался контур его тени. Крупная капля сорвалась из медного крана, булькнула в раковину. Солнечные лучи начертили на дверях и стенах волнистые линии.
- Заходи, сосед. Расскажи что-нибудь интересненькое - ты на это мастак, - сказал мне дядя Гриша и, слегка прикрыв веки, уперся плечом в стену.
Я начинаю рассказывать одну из тех историй, что в большом количестве храню в своей памяти. Мои слова весело льются, дядя Гриша молчит, а я незаметно достаю блокнот, карандаш и пытаюсь рисовать.