Рассказы о любви разных авторов — страница 22 из 34

Я рисую дядю Гришу большими, грубыми, шероховатыми штрихами. Линии ломанные, неровные. Это потому что лицо у него такое - скуластое, совсем не городское. Весь он такой, как будто прямо в степи из земли вырос, хоть уже, наверное, лет тридцать живет в городе, водит рефрижератор...

Мой собственный голос как-то странно действует на меня. Наверное, я не могу, как Цезарь, - два дела сразу... Слова звучат глуше и как бы со стороны, будто уже говорю не я, а кто-то другой, а я отвлекаюсь и упускаю линию разговора. Какие-то картины мелькают у меня перед глазами неясно, еле видно, как будто сквозь кальку. Я не успеваю ничего заметить, но, кажется, продолжаю что-то рисовать. Рука сама ведет карандаш, или карандаш ведет руку, а я даже не вижу листа...

Ну вот, в глазах снова посветлело - все прошло. Я смотрю в свой блокнот, но там нет даже лица. То, что задумывалось мной как усы, неожиданно вытянулось в длинные, ровные ряды аккуратных грядок. Глаза потеряли округлость и превратились в окна с отразившимися в них облаками и солнцем, а морщинки вокруг них - вне большие, скромные ставни. Брови и морщины лба стали крепким, но чуть-чуть грубым скатом крыши, потемневшим от ветров и дождей. А волосы неожиданно пегим клочком ковыльной степи - каких уж наверное, нет давно - разнеслись вдаль, где на круглом горизонте показалась речка.

В целом - славная картина, достойная реалиста-деревенщика. Того и гляди, из домика выйдет морщинистая старушка в темном платочке или мордатый голиаф-механизатор. Вот только непонятно, к чему вдруг я нарисовал все это, ведь не видал такого сроду, да и придумать не мог. Вырос я в городе, летом отдыхать ездил только на море - что такое деревня, знаю исключительно по кинофильмам. Странно...

Дядя Гриша внимательно смотрит на лист. Что-то неуловимое меняется в его лице, мелькают искры мгновенных воспоминаний.

- Ой, да это же Светлановка! Ну, точь-в-точь... Такой я ее и запомнил. А ты разве бывал там? Эх-хе-хей, а сколько лет я там не был... Как ты ее только нарисовал? И дом мой... бывший...

- А хотите, я вам подарю, - я вырываю лист из блокнота, протягиваю.

- Спасибо тебе. Родина все же...

Я рисую Зинаиду Петровну. Тетю Зину.

Она сидит на лавочке, у подъезда, и разговаривает с соседками. Их пятеро - кто-то следит за гуляющим внуком, кто-то вяжет шерстяной носок, кто-то просто отдыхает после трудового дня и рад возможности расслабить взгляд и не смотреть никуда.

Они беседуют. Я затрудняюсь сказать, о чем. Даже если бы мне было слышно. Потому что их разговор ни о чем. Вроде бы обо всем - о детях, о зятьях, о молодежи, о пенсии, о цене на картошку, о телевидении, о том, что все плохо, но кое-что все-таки хорошо, иногда даже о летающих тарелках - а в общем, ни о чем. Вечером, на лавочке, с соседями каждому человеку - независимо от пола и возраста - хочется поговорить ни о чем. Это для отдыха. После трудового дня.

Я рисую тетю Зину, потому что она ближе всего, и ее никто не заслоняет. Она сидит ко мне полупрофилем и на меня не обращает никакого внимания. Это хорошо.

Я прижимаю блокнот к пыльному, шершавому стволу дерева, скрывающего меня, и начинаю рисовать.

В лабиринте грязной коры бегают муравьи. Сверху на меня сыплется мелкий птичий шум, иногда разрезаемый гордым и резким криком грача. На другом конце двора слышится лай и детский смех. Эхо теннисным мячиком скачет между домами в прохладном вечернем воздухе.

Тетя Зина - полная, дородная женщина предпенсионного возраста. У нее толстые, красные щеки и три подбородка, маленький, чуть конопатый нос, выцветшие, когда-то давно голубые, глаза, а под ними - отечные мешки и морщины. Крашеные, каштановые волосы собраны в пучок.

Легко касаясь листа карандашом, я рисую округлые формы. Так, как будто леплю снеговика...

Сумерки решительно уплотняются - и вот я уже почти ничего не вижу. Я выхожу из-за дерева и приближаюсь к скамейке, но все равно ничего не разобрать. У меня перед глазами только белые пятна и черные тени, и весь объем двора будто засыпан серым.

Но вот кто-то зажигает лампочку над дверью подъезда, и тетя Зина меня замечает.

- Летаев, ты что там чертишь? Меня что ль рисуешь? Ну-ка, покажи сюда. А-а-а... Это что - шкаф, да? Понятно... Во! Как раз такую стенку я хочу. Помните, я вам говорила, - это она уже соседкам, - Точно-точно. Правда красивая? По-моему, очень изящная...

Мой рисунок ходит по рукам.

- Дай-ка его мне, - просит тетя Зина, - я мужу покажу. Может, купит где-нибудь. А ты себе еще нарисуешь.

- Пожалуйста...

И только когда листок уже готов скрыться в кармане халата тети Зины, я замечаю на нем нарисованный шкаф, тумбочку, столик - в общем, какой-то мебельный гарнитур, видимо импортный. Линии прямые, вытянутые...

Я рисую друга. Мы знакомы уже много лет. Пожалуй, тут уж трудно в чем-нибудь ошибиться. Я знаю каждую черту не только лица его, но, кажется, даже души. Мы знакомы с восьмого класса... Хотя, нет - в восьмом мы уже стали лучшими друзьями. А познакомились намного раньше - в пятом, кажется...

Он сидит на кушетке, скрестив ноги, как тибетский монах в позе лотоса; его босые ступни торчат в разные стороны, и сам он улыбается. Сколько знаю его, всегда он такой - светящийся изнутри; в сероватых глазах - блеск, на губах - улыбка.

Он сидит посреди своей странной, на первый взгляд неудобной комнаты, похожей скорее на маленький провинциальный музей. Так кажется не только потому, что на стенах ее тесно висят плакаты и фотографии, а весь объем заполнен необычными предметами и композициями: череп в темных очках и американской кепке, над ним - собака-марионетка с галстуком и медалью, вместо люстры - корабль... Эта комната похожа на музей еще и тем, что мой друг почти не живет в ней - он учится в Москве, а сюда приезжает только летом. И когда его нет, эта комната - будто он сам, будто музей ему, будто его душа. Мой друг, как и его комната, никогда не скрывает своего внутреннего содержимого - своих чувств. Но это совсем не значит, что в них легко разобраться - сам он даже не пытается. Он говорит:

- Нет ничего хуже выясненных отношений. У них нет возможности для развития. Я люблю двусмысленность ситуаций, дымку, легкий туман, тонкие намеки, едва заметные ощущения... Однако терпеть не могу лжи и скрытности - это совсем другое дело.

Я не знаю, насколько он прав.

Я только пытаюсь нарисовать его лицо, как оно есть - старательно переношу на лист знакомые черты. Вот нос, глаза, длинные волосы... Но все какое-то другое, не его. Нос короче, губы тоньше, глаза большие, выпуклые и явно карие - это заметно даже на карандашном рисунке. Длинные ресницы, совсем другой овал лица, темные волосы чуть вьются... Это девушка, я ее знаю. Друг знакомил нас как-то в Москве...

Друг, как будто заметив мое удивление, слез с кушетки и заглянул ко мне в блокнот. Кажется, он ошарашен больше, чем я. Он долго смотрит на лист, потом нерешительно просит:

- Слушай, подари ее мне, а. Раз уж ты догадался... Тебе зачем, а мне... Ты ведь понимаешь. Подари, пожалуйста...

- Возьми, конечно, - я отдаю лист другу и начинаю действительно что-то понимать.

Я рисую тебя. Ты сидишь у окна, и теплый солнечный свет бабьего лета падает на твои волосы. Он путается в их густом лабиринте и, уже отчаявшись выбраться, вдруг отскакивает на стены, радуясь свободе. И радость последнего света передается нам. Еще секунду назад ты смотрела на меня, улыбаясь, и вдруг задумалась. Твои глаза - похожие на два только что срезанных стебелька травы, блестящих от выступившей изнутри влаги - стали такими глубокими, что непременно хочется в них заглянуть и увидеть свое отражение. Именно свое. Хотя, смею ли я мечтать об этом. Откуда мне знать, кто со дна этих колодцев смотрит на звезды...

Я вдруг понимаю, что совсем не знаю тебя, может быть, даже впервые вижу. Кто ты мне? И что вдруг я делаю в твоем доме?

Кажется, я все-таки видел тебя когда-то раньше - в одной из прошлых жизней. И вдруг встретил сегодня на улице и поздоровался. Ты удивилась, но тоже кивнула - видимо вспомнила. И мы заговорили. Потом мы гуляли по улицам, мостам и скверам - по тем же самым местам, где я когда-то бродил один, бессмысленно и непринужденно.

Я, помню, читал стихи.

Помню, мы пили вино из одного бокала.

И вот я пытаюсь нарисовать тебя. Приглядываюсь, изучаю, стараюсь понять. Я чувствую белую энергию, исходящую от тебя, и не могу оторвать взгляд, а рука сама собой что-то выводит на белом листе.

Когда же я смотрю в блокнот, мое удивление льется через край, как молоко, переполнившее сосуд, в последнем фильме Тарковского. Но теперь я уже все понимаю...

На моем рисунке - я сам.

Я отодвигаю лист в сторону. Ты удивленно смотришь. Я хочу сказать тебе все, как есть. Только я не люблю сказанных слов, ведь далеко не все можно ими сказать - это как раз нельзя.

И я говорю только:

- Попробуй нарисовать меня... И ты все поймешь.

Мы рисуем друг друга. И все становится на свои места.

Мы рисуем друг друга. И вот для нас уже нет тайн. Нет загадок и недосказанности.

Вселенная раскрывается перед нами, как книга. И мы читаемее каждый день. Мы смотрим сквозь пространство и время.

И мы, кажется, что-то видим...

С. Вист

СОН О ЛЮБВИ

Mne prisnilsya son vo vseh podrobnostyah i oschtschuschtscheniyah. Moj

vozljublennyj trahaet menja v zadnitsu, a ya pri etom sosu ego

konchik.

Александра писала: "Мое время обгоняет время объекта. Мне всегда не хватает сигареты, докуренной до половины". Возможно, только люди, которым не хватает удовольствия, еще даже не достигнутого физиологически, могут поверить в бессмертие души. Выпить бутылку красного вина, запить пивом, закурить косяком, поедать мясо и зелень, хлеб и молоко, трахаться, посматривая при этом в экран Феллини, потом - кофе с коньяком и сигариллой. Превратить свою жизнь в придаток переплетения текстов, цитат из архитектуры, живописи, музыки, кино и кулинарии, когда без "помнишь, как