Только к вечеру он вернулся на пароход.
Никто ему не рассказывал, как Тихон с женой вошли в клетку, — будто все сговорились, — и про обезьян больше никто не говорил во весь этот рейс.
Кенгура
На парусном судне «Зазноба» служил матросом один литвин, Заторский. Пудов на шесть дядя. Силы медвежьей.
Бывает, тянут хлопцы брас; [2] пятеро их стоит, тужатся, жилятся; Заторский подойдет, упрется — те только за ним слабину подбирают да на кнехт крепят.
Он откудова-то из лесов был и мужицкой повадки своей не бросал: хоть за мокрое берется, а непременно вперед в руки поплюет. Ноги узловатые, как коренья, и ходит, будто за землю хватается, так и гребет.
Бить он никогда никого не бил. Возятся с ним ребята, иной раз — в штиль ведь делать-то нечего — бросаются, как собаки на медведя, а он только смеется. Потом поплюет в руки, сгребет троих, что хвороста охапку, и положит не торопясь на палубу. Добрый был и неразговорчивый. Это уж когда с полчаса все молчат, он, бывало, вдруг хриплым басом заведет: «А у нас в зиму — самая охота…» Смешно: штиль, жара, море, как масло, а он про снег, про берлоги. Только это редко с ним бывало.
На берег идешь, там в случае скандальчик или что — за ним, как за каменной горой: в обиду не даст.
Вот как-то раз сидим мы на берегу в пивной, и Заторский с нами. Денег мало, так что выпиваем потихоньку. Молчат все.
Заторский уж начал объяснять, как у них там на волка капканы ставят, и Простынев вдруг перебивает:
— Идем в цирк!
Идем да идем — и так пристал; болтает, ломается. И ведь черт его знает, как он у нас на судне завелся: в каком-то порту подобрали. Жиденький весь какой-то, скользкий, дрыгается. Ну, слякоть одна.
И вечно врет. То говорит, что из Москвы, то он саратовский. А может быть, он и не Простынев вовсе? То у него мать — вдова, то он у тетки жил. Так его и звали: теткин сын.
Выпил он на грош, а орет на весь кабак: в цирк да в цирк! А по нему, шельме, видно, что это он неспроста. И все около Заторского пляшет, за рукав тянет: ничего, мол, стоить не будет, так пустят, без денег, у него там знакомые. И крестится и ругается — это все у него вместе.
Пошли мы — так он надоел. Знали, что врал. Так и оказалось: заплатили. С разговором, правда, а все-таки заплатили. Сели.
Смотрим представленье. Ну, как обыкновенно: лошади, клоуны. Наверху человек двух на зубах держит. Заторский посмотрел.
— Ну, — говорит, — ежели этот кусит. — И головой только помотал.
Под конец музыка остановилась, выходит человек в вязаной фуфайке, и с ним кенгура. В рост человека зверь, серой масти. На задних ногах, как на лыжах, стоит; передние лапки короткие, как ручки. И на всех четырех лапах у него рукавицы шарами и крепко к лапам примотаны ремешками.
У этого, что ее вывел, такие же шары на руках. Вышел распорядитель на середину и говорит:
— Сейчас почтеннейшей публике австралийский зверь кенгура покажет упражнение в боксе. Редкий случай искусства.
И вот этот человек в вязанке давай наступать на свою кенгуру с кулаками.
Она живо заработала ручками — трах-трах! — лап не видно. Хозяин отбивается, но, видать, она его не очень-то садит — ученая.
Всем смешно, все хлопают. Тут снова музыка ударила, и кенгура перестала драться.
Опять выходит распорядитель, поднял руку: музыка остановилась.
— Вот, — говорит, — публика убедилась наглядно, как работает австралийский зверь кенгура! Желающие испытать свои силы могут выступить в бой без перчаток. Кенгура работает в перчатках. Если кто победит зверя, получает немедленно тут же сто рублей деньгами.
Весь цирк молчит — слышно, как фонари жужжат.
Вдруг слышу:
— Есть желающий! Здесь!
Гляжу — это Простынев орет. Подплясывает тянет Заторского за рукав. Заторский застыдился, покраснел, отмахивается. Весь цирк на него пялится, орут все:
— На арену! Га! А!
Такой содом поднялся. Заторский в ноги глядит, а Простынев, «теткин сын», вскочил на сиденье, на Заторского руками тычет: «Вот! Вот!» — да вдруг как сорвет с него фуражку и швырнул на арену. Заторский вскочил — в проход, вниз, через барьер, за фуражкой.
Только он на арену — кенгура прыг! И загородила фуражку. Головка у нее маленькая, собачья, стоит и кулачками пошевеливает — и около самой фуражки. Тут распорядитель махнул рукой, и барабан в оркестре ударил дробь.
Заторский что-то кричит на кенгуру — ничего за барабаном не слыхать, а кенгура на него хитро так и зло глядит и все кулачками шевелит. Дразнит. Уперлась хвостом в песок, хвост у нее мясистый, упористый — твердо стоит, проклятая.
Заторский на нее рукой, как на теленка, по-деревенски — видно, отпугнуть хотел.
Вдруг кенгура задней ногой, как лыжей, бах ему в живот. Да здорово! Заторский так и сел, глаза выпучил. Вдруг, вижу, озверело лицо, побагровел весь, вскочил да как заревет быком — куда твой барабан! Как рванется на кенгуру — раз! раз! Сбил с ног и с хвоста с этого насел. Весь цирк на ноги встал, и барабан оборвался.
А Заторский и себя не помнит: где и что.
Сидит на кенгуре и молотит, морду ей в песок вколачивает.
Хозяин к нему — куда тут!.. И распорядитель и циркачи все вскочили — еле оторвали. Поставили Заторского на ноги.
Он огляделся, вспомнил, где это он, и бегом в проход, вон из цирка, как был — без шапки. Мы — за ним.
Нагнали его на углу. А он отдышаться, отплеваться не может.
Я ему:
— Чего ты озверел-то?
— Тьфу, — говорит, — обидно… зверь ведь… а с подлостью.
А тут Простынев нагоняет.
— Получил? — говорит. — Половина мне, потому без меня ты и не пошел бы!
Смотрю, Заторский снова озверел, как зарычит:
— Иди ты к…
Простынева и след простыл. Больше мы его и не видели.
А кенгуры три недели в афишах не было, так мы и в море ушли.
«Сию минуту-c!..»
Это было в царское время.
Провожали пароход на Дальний Восток. Стояла июльская жара, и смола, которой залиты пазы в палубе, выступила и надулась черными блестящими жгутами меж узких тиковых досок. Поп сиял на солнце, как луженый, в своем блестящем облаченье. Он кропил святой водой компас, штурвал. Он пошел с капитаном вниз кропить трехцилиндровую машину в три тысячи пятьсот лошадиных сил святой водою. Поп неловко топал и скользил каблуками по намасленному железному трапу.
— Хорошо, что не качает! — хихикнул мичман Березин своей даме.
Дама для проводов была в шелках, в страусовых перьях. На золотой цепочке играл на солнце лорнет в золотой оправе.
— Ах, страшно, не правда ли, когда буря и ветер воет: вв-вв-ву! — завыла дама и закачала перьями на шляпке.
Но мичман Березин — не простак:
— А знаете, если нам бояться бурь…
— Неужели никаких не боитесь?
— Нам бояться некогда. — И мичман браво тряхнул головой. — Моряк, сударыня, всегда глядит в глаза смерти. Что может быть страшнее океана? Зверь? Тигр? Леопард? Пожалуйста! Извольте — леопард для нас, моряков, это что для вас, сударыня, кошка. Простая домашняя киска.
Он повернулся к юту, туда, где в кормовой части парохода был шикарный салон, где сейчас буфетчик Степан со всей стариковской прыти готовил закуску и завтрак из одиннадцати блюд.
— Степан! А Степан! — крикнул мичман Березин; он взял свою даму под локоток. — Степан!
— Сию минуту-с! — Старик перешагнул высокий пароходный порог и засеменил к мичману.
— Покажи Ваську, — вполголоса приказал Березин.
— Сию минуту-с! — И старик буфетчик зашаркал начищенными для парада штиблетами в кают-компанию.
В кают-компании он крикнул на лакеев:
— Не вороти всю селедку в ряд! Торговать, что ли, выставили! Охломоты!
Лакеи во фраках бросились к столу, а буфетчик с дивана в своей буфетной уж звал Ваську.
Мичман Березин стоял с дамой, опершись о борт.
— Вы спрашиваете: к тигру в клетку? Родная моя! Но волна Индийского океана рычит громче! злее! свирепей! Этот тигр в десять этажей ростом. Поверьте…
Но буфетчик уже повалил перед трюмным люком плетеное кресло-кабину японской работы — целый дом из прутьев. Степан — новгородский старик с бритыми усами — держал в руках большой кусок сырого мяса.
— Готово? — спросил мичман. — Пускай!
— Сию минуту-с!
Двери кают-компании раскрылись. В двери высунулась морда. Это была аккуратная голова леопарда с большими круглыми глазами, настороженными, со злым вниманием в косых зрачках. Он высоко поднял уши и глянул на Березина. Дама прижалась к мичману. Березин браво хмыкнул и затянулся сигарой.
— Пошел! — скомандовал Березин, подхватив даму за талию.
— Сию минуту-с! — отозвался буфетчик.
Он поднял мясо, чтоб его увидал леопард, и бросил его на трюмный люк, на туго натянутый брезентовый чехол, который прикрывал деревянные створки.
И в то же мгновение леопард сделал скачок. Нет, это не скачок — это полет в воздухе огромной кошки, блестящей, сверкающей на солнце. Леопард высоко перемахнул через поваленное кресло-кабину и точно и мягко лег на брезент. Мясо было уж в клыках. Он зло урчал, встряхивая мордой, хвост — пушистая змея — резко бился из стороны в сторону. Он на миг замер, только ворочал глазами по сторонам. И вдруг поднялся и воровской побежкой улепетнул. Он исчез бесшумно, неприметно.
Дама трепетно держалась за кавалера. Кавалер, осклабясь, жевал конец сигары.
— Полюбуйтесь, — не торопясь произнес мичман; он подвел даму к трапу. — Вот!
Там на палубе, на крепких тиковых досках, остались следы когтей — здесь оттолкнул свое упругое тело Васька.
— Вот как прыгают наши кошечки! Кись-кись! — позвал и щелкнул пальцами.
Дама вздрогнула и схватилась за белоснежный рукав крахмального кителя. Васька деловитой неспешной походкой прошел по палубе. Он облизывался.
— Кись-кись! — осторожно пропел Березин.
Васька не повел ухом. Он ловко зацепил лапой дверь и ленивой волной перемахнул через высокий порог кают-компании.