Рассказы разных лет — страница 3 из 31

Шамин столкнул Ванюшку с пути, а сам вскинул зеленый флажок, вытянулся в струнку, встречая нежданного гостя.

Быстро окинув тревожным взглядом мелькавшие колеса поезда — не дымят ли где буксы, Шамин долго смотрел вслед, пока не скрылся силуэт экспресса. На задней площадке он заметил какое-то должностное лицо. Довольный, что не прозевал этого дьявола и не нарвался на выговор или на штраф, сторож уже веселым голосом окликнул приунывшего Ванюшу:

— Эх ты, охотник! Что же это с одним зарядом, а? Ну ничего, пойдем к дому… Мне скоро меняться… — И Шамин показал флажком на солнце, единственные часы, которым он, безусловно, доверял. — Уж около четырех… Вот мы сядем с тобой, Ванюша, да и наделаем дроби зарядов на двадцать. И тебе зарядов пять перепадет, а к вечерку тронемся на озеро.

И Шамин, отдав ключ и молоток обрадованному неожиданным исходом Ване, не спеша поплелся к виднеющемуся вдалеке разъезду.

Мальчик торопил утомившегося за день сторожа, а Шамин, тяжело дыша, ворчал:

— Да куда тебя так несет? Потише, босячонок! Но слова сторожа уже не действовали на мальчика. Ваня думал о пяти, о целых пяти настоящих зарядах

к своей любимой берданке и все ускорял шаги по острой гальке полотна.

— Да ты постой, не гони старика. Лучше иди вот рядом да гляди, не лопнул ли рельс где, не отвинтилась ли гайка, костыль не вылез ли… А то прет — глаза на небо. Эх ты, охотник! — И бородатое лицо Ша-мина светилось добротой и лаской.

Ваня пошел рядом, смотря то направо, то налево на бесчисленные костыли и гайки. Но все это не лезло ему в голову сегодня, он не хотел даже спрашивать, что случится, если вытащить болт или костыль или если рельс лопнет.

Он даже не хотел сегодня слушать рассказы, на которые был такой мастер дядя Шамин, о страшных крушениях.

— Дядя, а дядь, ты так и не договорил мне, как же с ружьем быть, когда оно живит?

— А, вспомнил, прохвост ты эдакий! Ну ладно, только не торопись. Уж расскажу все, да уговор помни: никому не говори.

— Истинный бог, дядь, не скажу. Вот те крест! — И точно, это было наивысшей клятвой, Ваня обвел себя размашистым крестом. Он крестился искренно, хотя ровно через минуту забывал о клятве.

Шамин ласково посмотрел на мальчика и начал издалека:

— Ну вот допустим — стоишь ты вечером в камышах. Место себе выбрал сухое, а там напротив тебя плесо небольшое — на выстрел, не шире. Сидишь ты потихоньку, а уток вот нет и нет. Эх, ты думаешь, какая досада, а ружье у тебя наготове — курок даже взведен, только давай уток, да и все! А их нет и нет… Да, думаешь, дай-ка закурю пока, а то, когда солнце сядет, се-рянку зажечь опасно — утка отблеска боится… И только взялся ты за кисет, ¦ как вдруг… с-с-с-с… засвистели крылышками… Ты кисет за пазуху, пригнулся — не дышишь… Эх, думаешь, дурак я, дурак, и черт меня дернул закурить, застали меня утки не в боевой позе, и ты как был боком к плесе, так и замер. Ну, вот слышишь, посвистели крылышками, а потом шшисс-ш-ш-шс-шс… на воду одна, ш-ш-ш-и-сс на воду другая, и еще штук пять! Ну, думаешь, пропало все! Как повернешься, треснет под ногой камышинка и уйдут утки, а тут, как назло, ветра нет и одна тишина всему озеру хозяин. Покричали утки, огляделись и начали себе нырять, чтоб покормиться травкой на дне или какой-нибудь букашкой. Ты только всплески слышишь. Тебя аж в жар всего бросает, но тише, тише: испугаешь птицу и зря просидишь… И вот, Ванюша, совсем по воздуху ты переносишь одну ногу назад, потом другую, встал на колени, ружье в руках и через редкий камыш видишь — бог ты мой, ядрена лапоть! — видишь совсем рядом, и вскакиваешь во весь рост — и бух в самую середину… И сразу опять лег. Рассеялся дым, и видишь ты, мать честная, только одну подбитую утку. А по плесу только один пух. Вот, думаешь, эка досада, живит ружье, живит — и все!..

И Шамин только здесь заметил, что в охотничьем экстазе он проделывал все движения, о которых рассказывал Ване: останавливался, затем лежал в камышах, стоял перед мнимым плесом, теперь вновь очутился на коленях, поглядывая через стебли камыша на подбитую птицу.

Ванюшка, зачарованный, дрожал от переживаний, бессознательно повторял все движения Шамина. Хорошо, что в это время на путях сибирских дорог было тихо и безлюдно, а то посторонний наблюдатель мог бы принять их за сумасшедших или — хуже того — за заговорщиков.

Шамин, опомнившись, поднял за руку Ванюшку и пошел вперед своей сорокалетней походкой.

«Ишь до чего дошло!» — подумал сторож, осматривая костыли и продолжая рассказ:

— И видишь ты, что нечего больше сидеть здесь, а надо брать дичь — да и на другое место. Вылезаешь из камыша, да и в воду, а вода холодная, а дно илистое, так и сосет тебя в тину. Ну, знамо дело, ты плесо раньше на лодке измерил, а так, чтобы не знаючи, не лезь — засосет, право слово, засосет насмерть, таких у нас делов много было. А лучше с шестом ходи, чтобы щупать дно: вдруг яма — обойди.

Ну вот, идешь ты, воды по горло, заряды на шее, а то и в шапке, ружье над головой, кисет и спички тоже в шапке. Дошел ты до утки, она еще живыми глазами так жалостно страшно на тебя смотрит, что оторопь нападает. Думаешь — эх, как жить-то ей хочется! Кровь прямо кругом ее. И она уже только головой ворочает, а чтобы вильнуть куда-нибудь, сил нет. Ну, думаешь ты,

пропади ты пропадом такая охота — уж больно нехорошо птицу убил, ведь она об этом-то и не думала. Но, милый сынок, не время и нам с тобой такой думкой заниматься — мы тоже охотимся по нужде: есть хочем. А ведь нас никто не прокормит, сам знаешь.

И Шамин, глубоко вздохнув, вспомнил большую свою семью и уж более сухо продолжал:

— Берешь ты ее за хвост и, еще живую, убиваешь о приклад своего ружья. Бей головой о приклад так, чтобы он весь в крови был. Да кровь не вытирай, она быстро обсохнет. А ружье-то после этого больше живить не будет: как стукнешь — и наповал. Наповал лучше. И самому как-то легче, — тихо закончил свой рассказ Шамин.

Ваня не проронил ни одного слова.

В нем боролись чувство жалости к утке, которую он обязательно убьет, и суровое чувство охотника за дичью, необходимой для обеда сестренки и маленького братишки, матери и отца.!

Вот и казармы, грубые, неуютные бараки, плохо скроенные из старых шпал все того же железнодорожного пути.

— Ну, ты ко мне? Или зайдешь домой? — спросил Шамин, направляясь к своему крыльцу.

— К тебе, дядя! А то мать еще не пустит.

— Ну, ну, иди ко мне, с ребятами поиграешь, а потом дробь будем катать и заряды делать…

И двое путников скрылись за дверью неприглядного жилья.

Если бы. в ту далекую пору очутиться на путях маленького разъезда, можно было бы встретить часа в два ночи двух путников, усталых, промокших до нитки и веселых от удачи в охотничьем рейде.

Один из них — старший — Шамин, обвешанный со всех сторон птицей, а другой — маленький — Ваня Байков. Он из пяти зарядов промахнул только четыре, а пятым уложил двух небольших жирных чирков. Их было вполне достаточно для супа на целую семью.

Маленький охотник громко пел, подходя к жилью, и нарочно в темноте помахивал двумя птичками. И хорошо, если бы Ване встретился хоть один человек, это был бы единственный свидетель удачной охоты: у паренька была бы возможность назавтра поговорить о своих победах, а то наутро уйдет мальчонка на тяжелую работу, а мать никому не покажет дичи, потихоньку сварит из нее суп, и никто, кроме дяди Шамина, так и не узнает — верно ли Ваня настоящий охотник или нет?

А Шамин завтра будет рассказывать, как он «стукнул» и одним зарядом уложил десять уток, и как с Ванюшкой видел водяного, и как водяной, скрывшись под воду, хохотал и оставил за собой красное пятно крови, и что эту кровь (если кто не верит) любой человек может увидеть ночью в камышах.

1938 г.

ЖИЗНЬ НА РЕЛЬСАХ

Между двумя полустанками на 970-й версте в десяти шагах от железнодорожной насыпи стоит покосившаяся набок маленькая, окрашенная охрой путевая будка. Снежные бураны нанесли вокруг нее так много снега, что ее почти не видно.

Наталья Сергеевна, спуская ночью с цепи Полкана, долго не может открыть наружную дверь — так велики сугробы. Отряхнув метелкой снег с валенок, она еще раз оглядывает простирающуюся, пока хватает глаз, снежную степь и, прикрикнув на окоченевшую собаку, входит в будку.

В единственной квадратной комнате с большим окном в сторону полотна стоит высокий сундук, маленький столик да койка, где ворочается самый маленький обитатель сторожки, двухгодовалый сынишка, остальные спят на полу. Большую часть комнаты занимает русская печь. Горшки и посуда на полках дополняют убранство, а казенные часы-ходики напоминают хозяину время, когда он должен уходить в обход. Часы монотонно тикают, действуя успокаивающе на нервы.

Наталья Сергеевна подвертывает фитиль лампы. Бледно-желтый свет освещает сухое лицо женщины, не по летам морщинистое и задумчивое. Дрожащими от усталости руками Наталья снимает с головы платок и, тяжело дыша, садится на лавку. Возле ее ног на полу, накрывшись армяком, спит Параша, красивая пятнадцатилетняя девочка. У нее смуглое лицо, черная коса и тонкие, как у матери, брови. Мать нагибается к дочери, заботливо поправляет армяк и глядит на часы. Скоро стрелка станет против цифры 2, и тогда, кашляя и переговариваясь с Полканом, войдет в комнату Андрей. А может быть, и Ванюшка тоже освободится на станции и придет домой.

Наталья Сергеевна потерла воспаленные глаза, подошла к печке, налила в чугун воды, засунула его в печь ухватом и закрыла заслонку, чтобы сохранить тепло.

Маленький Саша поднялся в неурочный час с постели и, увидев мать, запищал тоненьким голоском:

— Мам, а мам… есть хотю… моляка…

— Ох, боже праведный! Да спи ты, окаянный… Где я молока тебе возьму? Вот горюшко!

И, тяжело вздохнув, мать подошла к ребенку, который, усиленно посапывая, держал в зубах подол ситцевой рубашонки

«Вот так всю жизнь: то хлеба нет, то молока», — думала Наталья Сергеевна.