Последний раз качаем мёд. С разнотравья: с донника, с душицы, с переспевших летних цветов. В беседке, где жужжит медогонка, воздух пропитан густым медовым духом. От отца пахнет дымом и вощиной. От переполненных баков тянет лугом.
Девятнадцатого августа — «Спас на горе» Преображение Господне или Яблочный Спас.
Под сучья в саду ставим подпорки. Яровые яблоньки и груши гнутся от созревших плодов. Вороха медовки и белого налива. Пипин-шафран просвечивается насквозь, видны карие семечки. Тряхнёшь яблоком у уха — семечки звенят, понюхаешь — и есть жалко. Яблоки падают, бьются в крошево. Прожорливые осы зундящим скопом наваливаются на переспевшие плоды, выгрызают мясистые дюшесы и дули, оставляя в них глубокие дырочки.
Третий Спас — «полотняный» — следует за днём Успенья, в самом конце августа.
Из раннего детства припоминается в углу горницы огромный стан. Бабушка ткала половики, покрывала и топкие скатёрные-полотенечные ткани. До сих пор стелятся на печку её домотканые постилки, ещё в ходу замашные рушники.
В нашей местности третий Спас называют ещё «ореховым». В эту пору подходит в Горонях и в Плоцком лещина. Весь неработный люд пускается за орехами. Расстилают вокруг куста холстинку и трясут ветки, обивают орехи. Набрав пудовичок, усаживаются на опушке. Чистят лущат, откидывают «молоньёвые». Домой принесут, на печь, на камешки сушить-жарить под постилки рассыплют. В сказке принцесса спать на горошине не могла, а у нас ребятня на орехах год напролёт дрыхнет и хоть бы что. Подсыхают орешки — по хатам щёлк идёт. И пахнет лесом, лещинкой.
А уж в пору Бабьего лета дня не пройдёт, чтобы мы с отцом в лесу не отметились. Руки от грибов чёрные, месяц не отмываются. Опята, маслята, рыжики! Для каждого гриба свой черёд. У каждого свой аромат.
Входишь по утру в Хильмечки и чувствуешь: воздух распирает от терпкого хвойного духа, замешанного на густом грибном запахе. Средь рыжей палой хвои россыпь крупнющих тёмно-коричневых бусин-маслят. Тут же, только наклонись, подними лапник — яркие блюдца молочных рыжиков. По берёзовым да по дубовым пням гранки тонконогих веснушчатых опёнок.
Потянет опавшим листом, спелым грибом. Задышат овраги прелью, дохнёт с огородов костром, печёной картошкой. А там, глядишь: засеменит дробный ситничек, рассопливятся дороги, а вскорости и морозец почуешь.
Пора справлять Покров, Зазимки по-нашему.
На дворе кучи поваленных берёз. Отец и дедушка возят их на Буянке из лесу. Пилят на раскатайки-кругляши. В доме слышны тугие удары колуна, звонкие щелчки лёгонького топорика. Под сараем под самую крышу вырастает белоснежная поленница. Двор затапливает берёзовый аромат. Над трубой поплясывает лёгонький дымок — мама стряпает пироги к празднику. С чем только не придумает! Но вкуснее всех — с капустой. Вчера занесли её с улицы. Дозревала на дворе. Пощипали морозцы, забелела, подоспела. Целый день рубил её отец в деревянном корыте. Всем хватило работы: тёрли морковку, резали яблоки, грызли сахарные кочерыжки. В середину бочонка целиком уложили дробные кочанчики. Посыпали душистым тмином. От бочонка ещё не пахнет, как зимой, кислым, а капустно-морковно-яблочный сок, в котором утонул гнёт-голышек, кажется самым вкусным напитком на свете.
В другой кадушке, перестлав ржаной соломой, залив ключевой водой, замачиваем антоновку. Целый месяц стояли под моей кроватью ящики с яблоками. Проснусь ночью — как пахнет! — не удержусь, опущу руку, нащупаю самое лучшее и схрумкаю.
Бабушка входит в кухню, придерживает передник, наполненный полосатым штрифелем. Надкусываю яблочко — хрусткий запах поздней осени. Штрифелина гладкая, блестящая, внутри — розовая-прерозовая.
Бабушка усаживается перед окном передохнуть, размышляет.
Журавлей не слыхать, спровадились до Покрова. Знать, зима ляжет ранняя да студёная…
А мама накрывает на стол. Покров последний большой праздник в году. Сытный, вкусный. По первому снежку закололи кабанчика — тушится печёнка, пощипывают зажаристые шкварки. Грузди, источая ароматы укропа, зарылись в листья смородины и хрена, разлеглись на блюде, словно недельные поросята. А рядом — лупастые пельмени. Мама любит пошутить над домашними и в один из них вместо мяса заворачивает какой-нибудь сюрприз: школьный ластик или кусочек морковки. И я с нетерпением ожидаю, кому же на этот раз посчастливится. На вид все пельмешки одинаковы: перепачканы чуть кисловатой сметаной, пахнут молотым перчиком, посыпаны какими-то бабушкиными духовитыми травками. Из чулана дедушка приносит бутылочку калиновки. С прошлого года. Нынешняя ещё не готовилась.
Ляжет потвёрже наст, ударят покрепче морозы — поедем в Плоцкий за ягодой-калиной. На Святках настряпаем с нею пирогов-ватрушек, наварим душистого варенья, наготовим вкуснющего квасу-морсу. Как же без калины? Без неё, без терпкого её вкуса-запаха и год не завершится.
Повяжем пучками, подвесим за наличник снегирей приманивать. И станем дожидаться Рождества: смолистой сосны, душистого маминого печенья, аромата переспелых синапок.
Одолень-трава
Весь июнь полоскали дожди. Трава вымахала в человеческий рост. Стёжка к роднику поросла анисом. Белые шляпки его укрыли днище оврага, словно снегом завалили-заметелили крутые скаты Мишкина бугра.
Сняв вёдра с коромысла, Катька сдавливала ладоныо с воды белых мушек и сердилась.
— С анисом-то вкуснее, оставь, — подшучивал отец.
— Ты бы лучше стёжку обкосил. Сил нет пробираться.
Василь Петрович проходил ручку, другую, сбивал разбушевавшуюся траву. Но от тёплых ли дождей, от нашей ли благодатной землицы она пёрла, как на дрожжах.
…Пробившиеся сквозь разрывы облаков лучи заштопали прохудившееся небо лишь в августе, через неделю после Ильина дня, когда лето пошло на убыль. Дожди прекратились. Прояснело. Грозовые облака похохатывали где-то за Богачевым урочищем. Небо, отяжелевшее от беспросветных туч, вдруг очистилось и взмыло на такую высоту, что жаворонки затерялись в его бездонности.
Солнце, соскучившись за густыми облаками, обрушило на хутор нескончаемые потоки тепла и ласки. Над Жёлтым зависла шафрановая радуга. Один её конец опускался в Сидоров сад, второй, густо окрашенный, напитался рыжевато-коричневой болотной водой, упал в торфяниках на Ломинке.
Отец загорелся: «Теперь уж устоится. Долгожданный нынче сенокос. Завтра с утречка и начнём. Не сгниёт сенцо, подсушим, подворошим». И застучал, затюкал, отбивая под сараем косу. Вскорости и у Меркуловых послышалось: «Дон-дон-дон», и у Стёпиных подхватили: «Дилинь-дон, дилинь-дон».
Завидя, что мать готовится закатить постирушку, отец упредил: «Все дела в сторону, едем на сенокос, в Ярочкин. Делянку нынче там отвели».
Раным-ранёшенько, ещё и кочет не в полную силу голосил, а так, подкукарекивал только, отец запряг Буяна. Не заходя в дом, приоткрыл окно, окликнул Катьку. Мать заспешила с подойником из сарая. Плеснула через край в кошачью миску на крылечке, направилась к телеге, накинув на плечи белокрайку и прихватив стоящую на лавке у крыльца корзинку.
Отец привязал вожжи к гороже, постучал кнутом в двери соседской хаты:
— Шур, пусти Лёньку с нами, пусть пособит на косовице.
— Заглянь на сеновал, дрыхнет ещё без задних ног, — откликнулась, не отворяя, тётка Шура.
— Боец, подъём! — и отец забарабанил по перевёрнутому вверх дном корыту.
Катька сидела на телеге, свесив ноги меж лесинок. Рядом пристроилась мать с корзинкой. Из-под рушника торчали хвостики лука, пахло гусятиной. В узелке ещё теплились лепёшки со шкварками. Россыпью на дне плетушки белел недоспелый налив. Сбоку телеги болтался закопченный чайник — спутник всех сенокосов. Под траву уложили пару граблей, косы.
Заспанный Лёнька с сенной трухой в смоляных волосах уселся на задке. Длиннющие ноги почти коснулись земли. Он поёжился и стал натягивать впихнутый тёткой Шурой свитер. Отец прикрикнул на Буянку.
Дорога заметно подсохла. Лишь иногда в лощинах попадались лужи. Лёнька соскакивал, подталкивал телегу, упираясь жилистыми руками в лесенки, а потом на полном ходу ловко запрыгивал на своё место. Ехали молча, досыпали. Увязавшийся следом Дружок шлындрал по росе, стряхивал мокрую пыльцу с кремовых свечей подорожника и заливисто лаял. На Глиняной дороге из овса прямо перед мордой Буянки выпорхнула какая-то птичка. Замельтешила, засеменила маленькими ножками, не уступая дорогу и подсмеиваясь: «Не догонишь! Не догонишь!»
Тонкий утренний холодок бодрил и мешал Катьке дремать. Ленька пристроился к ней калачиком, прикрылся охапкой травы и тут же затих.
На верхушки Плоцкого березняка опустилось, задрожало на утреннем ветерке розовое пёрышко. Присмотревшись, Катька увидела чуть поодаль ещё одно, а потом ещё, и ещё. Казалось, какая-то розовокрылая птица, пролетая, обронила в перелесок, в курящийся Ближний лог подёрнутые перламутром перья. А через мгновенье явилась и сама. Распластала чудесные крылья, закрыла собою восток и полетела навстречу Буянке, навстречу улыбающемуся во сне Лёньке, навстречу завороженной рассветной красой Катьке.
Вот высветился Филькин овраг, очнулся Жёлтый, засверкал, зажурчал, убегая за Савин лог. Отступила в чащу Закамней ночная мгла, и ясное августовское утро засияло алмазами-изумрудами в зонтиках придорожной сныти, вспыхнуло рубинами в иван-чае, янтарём да редкими аметистами заиграло в иван-да-марье. Брызнули и потекли вдоль откосов кукушкины слёзки.
И вот уже слышно: вжикнула первая пчела, возвращаясь из разведки, а чуть позже замелькали, понеслись с хутора на гречишное поле, что пенится па Мершине, её товарки.
Косить по росе — самое время. Потому заторопился отец, встал во весь рост, закрутил над головой вожжами, засвистел. Буянка заметно прибавил, и косари въехали в Ярочкин лог.
…В стародавние времена, когда предки ещё не обустроили на Жёлтом хутор (а может, когда их и самих-то ещё не было), столкнулись два богатыря, упёрлись лбами, не уступая друг другу ни пяди земли. Заупрямились, замерли, да так и остались стоять в противоборстве на столетия. Лбы их — крутые горки — состарились, поросли мхом, травою-муравою, засеялись перелесками. А теперь шумит лес — стволы не обхватишь. Раскатился на километры, упираясь на юго-западе в Крому-реку. Разросся дальше по горкам, развеивая осенью крупою манной семена на приле