Кровавый финал
Tim Curran, "Bloody Finish", 2000
Как мотылек на пламя, Белачек проехал двести миль, чтобы повидать старую женщину.
И это в пургу. Он едва успел — из-за неё дорожная полиция закрыла все дороги. Белые заносы были уже футовой величины, и еще один фут прибывал. Для Белачека всё это не имело значения: ради дела он пополз бы голым по осколкам стекла и бритвенным лезвиям. Оно того стоило. И самым лучшим было то, что в этой давно уже перенасыщенной области никто ещё не заполучил рассказ этой старухи. Она уже была в годах. Возможно, это был последний шанс для всех.
Белачек был писателем. Автором документальных детективов. Его специальностью были серийные и массовые убийцы. Насильники, каннибалы, вампиры, садисты, душители, расчленители — да, мрачно и ужасно, но это был его хлеб с маслом. Предмет его изучения — монстры среди нас — некоторых отвращал, но Белачек оправдывался, рассказывая критикам, что изучая их, монстров, он гораздо лучше понимает всё остальное. Человек по своей природе убийца. Современные тенденции в насилии и социопатии лишь подтверждают это. Кроме того, черт возьми, деньги, которые приносили его книги, никому не вредили.
Нисколечко, мать его, не вредили.
Её история не была рассказана… и именно поэтому старуха так важна… по крайней мере, это была одна из причин. И в самом деле, сколько книг об Эде Гейне, Джефри Даммере и Генри Ли Лукасе сможет проглотить публика? Новый убийца, новый список преступлений — вот что, в итоге, жаждут издатели.
Белачек донесет это до читателя в целости и сохранности.
Снежные завалы были выше кабин пикапов. На кончиках автомобильных антенн — оранжевые пенопластовые шарики, чтобы вы могли видеть, как машины выезжают из-за угла. А снегопад не прекращался; мело и вьюжило, взбивая белые одеяла поперек дороги. Через несколько таких часов, всё заметет снегом и н2
аступит ночь.
Белачек решил, что к тому времени он уже будет далеко отсюда.
Дом нашелся без особых затруднений. Большой, в викторианском стиле. Ветхий, сутулый, траченный непогодой. Очень похожий на динозавра, кем, по сути, и являлся. В городе было много древних домов вроде этого. В былые дни, когда шахты и железные дороги еще работали, в этой части страны водилось много денег. В двадцатых годах здесь проживало более ста тысяч человек. Сейчас же — не более пяти. Большая часть города была заброшенной и бесхозной; целые кварталы — пустыми и заколоченными.
Засунув в парку блокнот и диктофон, Белачек вышел наружу. Гонимый ветром снег вонзился в него как шторм из иголок. Писатель стоял перед воротами — ржавыми, разваливающимися — и смотрел, просто смотрел, проникаясь атмосферой этого болезненного городишки верхнего Мичигана.
— Да, — сказал Белачек под нос, — в самый раз.
Дорожка была нерасчищена и, как полярному исследователю, ему пришлось пробиваться сквозь заносы; снежные вихри порой полностью застили глаза так, что он не видел дальше трех футов перед собой. Белачек взобрался по прогибающимся, обледенелым ступенькам, громко постучал в дверь. Та живо открылась.
Высокая женщина, длинное лицо с острыми чертами. Убийственный взгляд.
— Да? — сказала она, воплощая собой весь город: мрачный, потрёпанный и безнадёжный.
— Я приехал чтобы повидать Иду Свонсон, — ответил писатель. — Она меня ожидает.
— Мистер Белачек? — её глаза сузились.
Он кивнул.
Женщина впустила его. Ветер втолкнул Белачека в двери. Он выскользнул из парки, отряхнул ботинки на потертом восточном коврике.
— Господи, ну и хреново снаружи… — Но Белачек оказался один, его хозяйка исчезла.
Ну и ладно.
Он стоял ожидая, наблюдая, впитывая всё, как сухая губка. Над дверью — светильник с вентилятором; стекло запачкано. Грязный и пыльный. Отбрасывающий пятна неяркого, тусклого света. Белачек находился в холле. Тот был огромный, продуваемый, пахнущий плесенью. Дорогое и красивое ковровое покрытие было изношенным и истертым бесчисленными ногами. Центральным элементом всего была лестница ведущая на второй этаж. Балюстрада с закруглениями, резные балясины похожие на цветущие лианы изогнутые ветром. Дубовые перила отполированные поколениями рук.
— Мистер Белачек.
Он повернулся. Там стояла высокая женщина.
— Мистер Белачек. — произнесла она, словно раскусила паука. — Мисс Свонсон сейчас вас примет.
По затененному коридору он последовал за ней. Белачек был почти уверен, что пожилая леди Свонсон едва сводит концы с концами. Судя по виду этого места, этого гребаного мавзолея, деньги здесь не водились. И всё же, у неё был наемный работник, служанка. Интересно. Сквозь двойные двери туда, где в старые добрые времена мог быть зимний сад. Длинная узкая комната с высокими потолками, сырая как открытая могила. Еще больше грязных стекол.
— Мистер Белачек.
Ида Свонсон сидела в кресле-качалке, её колени покрывал вязаный шерстяной плед. Она была тощей и хрупкой, костей больше чем кожи. Глаза затянуты белизной. Старуха была слепая как летучая мышь, но, тем не менее, точно знала, где в комнате он находится.
— Здравствуйте, мисс Свонсон, — сказал Белачек. — Спасибо за возможность встретится.
Старуха кивнула:
— Давайте приступим. — Она позвонила в колокольчик и появилась высокая женщина. — Лана, ты не могла бы принести нам кофе? Спасибо.
Высокая женщина вновь исчезла.
Белачек приземлился на небольшой, пухлый диван.
Пожилая леди держала руки под пледом. «Должно быть, ад кромешный, стареть в доме вроде этого», подумал Белачек. «Столько лестниц, столько коридоров. Холодно, сыро. Не лучшее место для кого-то вроде Иды Свонсон».
— Я полагаю, вы хотите разузнать об Андрее.
— Да. Все что вы сможете мне рассказать. — Белачек уже достал блокнот и включил диктофон. Его пальцы дрожали, глаза пристально вглядывались. — Это должно быть рассказано.
— Очень хорошо. Мой сын Андрей. — Воспоминания были утомительными. Казалось, что морщины на её лице углубились, разрослись, как перышки инея на окне. — Может быть расскажете то, что, в общем, известно вам, а потом я расскажу то, что знаю.
Белачек полистал блокнот:
— Ладно. Андрей Свонсон. Ваш сын. Признан убийцей четырёх женщин. Шесть лет назад сбежал из тюрьмы, но считается, что он всё еще жив. Это общеизвестная информация о нём. Я могу углубиться в детали…
— Не стоит, — скупо улыбнулась женщина. — Я сказала: в общем.
Подробности? Андрей изнасиловал и убил четырёх женщин, расчленил их в Энн-Арбор. Жертвами выбирал студенток. Похищал их, приковывал в подвале, насиловал и пытал, прежде чем расправиться с ними с помощью опасной бритвы: он резал и кромсал их часами. Едва ли это было лёгкой смертью. А Андрей Свонсон едва ли был человеком — он был чудовищем. Сексуальным садистом. Когда его арестовала полиция, Свонсон со злорадством рассказывал отвратительные подробности того, что он совершил. Лишь отмена смертных приговоров спасла его от казни.
Но всё это общественность уже знала.
Прежде чем предпринять эту поездку Белачек всё исследовал и задокументировал. Знать факты было недостаточно: то, чего он хотел (то, чего читатели хотели) — узнать: что сделало Андрея Свонсона чудовищем; в какой канаве родился бешеный выродок вроде него.
Принесли кофе. Лана посмотрела на Белачека так, словно хотела вытащить его глаза через задницу щипцами для салата. Белачек вежливо улыбнулся. Кофе был чуть тёплым: безвкусная, тёмная жидкость с консистенцией туши. Белачек изредка делал глоток.
— Во-первых, вам следует знать о моём муже. Отце Андрея. Мои отношения с ним были довольно недолгими и, в тоже время, весьма отвратительными. — Её белые глаза смотрели вдаль. — Его отец, Чарльз, был садистом. Хотя, тогда я этого не знала. У нас было несколько свиданий. Он был настоящим джентльменом и замечательным собеседником. На Рождественском балу, проводившемся тогда ежегодно, на том, что оказалось нашим последним свиданием, Чарльз взял меня силой, на заднем сиденье своей машины. Насиловал меня в течение нескольких часов. Он отрезал мне три пальца с левой руки и вырезал похабные слова у меня на коже.
У Белачека перехватило дыхание.
— Вы не будете возражать, если я спрошу: какие слова?
Её незрячий взгляд остановился на нём.
— О, я буду возражать. Большего я вам не расскажу, лишь покажу руку и обрубки пальцев.
— Смогу ли я уговорить вас…
— Нет. — Мисс Свонсон отпила кофе. Сразу же вернула руку, правую руку, под плед. Белачек видел, что она массирует ей левую руку. — Чарльз оставил меня в живых. Почему? Я не знаю: возможно, для того, чтобы я смогла выносить его ядовитое семя. Полиция его арестовала но, как и его сын, Чарльз сбежал. Сбежал на пути в тюрьму. Он изнасиловал и убил двух девочек, в течение двух недель. Когда его поймали — в цепях отправили в тюрьму. Вскоре после этого — повесили.
Белачек строчил в блокноте. Всё было гораздо лучше, чем он надеялся:
— А потом…
— А потом, девять месяцев спустя на свет явился Андрей. Милый, прекрасный ребенок. Зачатый в ужасе, да, в ужасе но, тем не менее, отмеченный прикосновением ангелов. Я любила своего ребёнка, мистер Белачек. Он был замечательным мальчиком, очень умным, очень ласковым, очень общительным. Но потом всё изменилось. — Её лицо стало вялым и обвисшим, желтым словно маска. — Это сотворил переходный возраст. До той поры, Андрей был нормальным ребёнком во всех отношениях. Тогда, в пятидесятые, никто понятия не имел, что превращает мужчину в монстра, какие признаки могут предупредить об этом. Не как сейчас, когда это целая наука.
Белачек облизнул губы.
— Но вы начали замечать… странности?
— Да. Он убивал животных. Сначала исчезли домашние любимцы, затем, достаточно скоро, соседские животные. Он вешал их в лесу, наслаждался их маленькими, трогательными смертями. Да, натиск пубертата превратил моего милого малыша в чудовище.
— Чудовище? — Белачек казался оскорбленным. — Проблемный ребенок — наверняка, но чудовище?
— Да! — Слова Иды Свонсон были как пистолетные выстрелы. — Чудовище, мистер Белачек. Люди, которые боятся выходить на улицу, или которые разговаривают с невидимыми друзьями — эти люди проблемные. Мой сын был сущим дьяволом. Видите ли, это было наследие его отца; генетическое проклятье, высвобожденное переходным возрастом. Неужели вы не понимаете? До этого он был нормальным здоровым ребенком. Ничего не предвещало испорченного, уродливого извращенца, в которого он превратился.
Белачек уже не писал. Он казался обеспокоенным этими словами.
— Продолжайте.
Пожилая леди медленно покачивалась:
— Затем случилась череда происшествий. Андрей обнажался в школе, подговаривал девочек к непристойным действиям. И, естественно, продолжал убивать животных. Он напал на одну из наших служанок, пытаясь её изнасиловать. С очевидными намерениями, увел с игровой площадки двенадцатилетнюю девочку, но, слава богу, пришёл её отец и дал Андрею хорошую взбучку. Но это его не остановило. Вовсе нет. Всё стало ещё хуже…
— Вот как? — Блокнот Белачека лежал открытый на коленях. В нём — ничего, кроме каракуль.
— Да, намного хуже. Отвратительные происшествия.
— Так-так, отвратительные, вы говорите? — спросил Белачек уже возбуждённый, весьма возбуждённый. Он вспотел, его сердце колотилось, пока старая леди рассказывала ему шокирующие подробности. У него появилась эрекция, но он об этом не подозревал, зная лишь, что у него влажные ладони, что кожа кажется слишком тесной для вспухшего, насыщенного кровью органа внизу. В животе был грубый нечеловеческий голод. С губ стекали слова: — Продолжайте, да, продолжайте…
Если Ида Свонсон и насторожилась, то никак этого не показала. Плоским безжизненным голосом она продолжала:
— … слава богу, никто не пострадал. Пока еще. Дело дошло до голов, понимаете. Я обнаружила, что на задах, в заброшенном сарае, Андрей коллекционирует головы животных. Некоторые были свежими, другие почти мумифицированными. Этот дикий зверь внутри него, он вышел из-под контроля. Он был голодным и с каждым днем требовал всё больше и больше. — Сейчас было видно, что миссис Свонсон трясёт. Белачек был на краю сиденья. — Я загнала его в угол, сказав что он болен, что его отправят в лечебницу.
— И что… что случилось потом? — спросил Белачек. Он даже не заметил, как диктофон скатился и упал на деревянный пол. — Скажите, что случилось потом! Я должен знать, что случилось…
— Да, конечно должны. Андрей накинулся на меня с опасной бритвой. Видимо, даже тогда она была его излюбленным орудием. Он беспощадно изрезал меня, уделяя особое внимание глазам. Затем убежал. Из-за его жестокости я ослепла. С того ужасного дня я не видела дневного света. — Ида Свонсон остановилась, тяжело дыша и заставляя себя успокоиться. — Нет, с тех пор я не его видела, мистер Белачек. Но он жив. Я знаю это. Даже после побега из тюрьмы он убивал. Постоянно. Он ничего не может с этим поделать. С того дня я не видела это злобное, порочное чудовище: своего сына… до сих пор.
Белачек замер с бритвой в руках.
— Ты знала, — прошипел он. — Всё это время ты знала!
— Конечно, знала. Ты думал, мать не узнает своего собственного сына? Ты думал, использование имени твоего отца не предупредит меня? — Ида не была испугана, просто утвердилась в убийственных намерениях. — И теперь ты вернулся… закончить то, что начал?
Белачек хихикал, пуская слюни. Он приближался с бритвой, на остро заточенном лезвии сверкали блики света.
— Ради книги, ради себя, ради тебя, мамочка…
Ида Свонсон — вспоминая милого, дорогого мальчика, который был у неё когда-то, прежде чем тьма поглотила его и отрыгнула этого демона — позволила пледу упасть с колен. В одной — правой — артритной клешне был револьвер. Маленький, блестящий, калибра 0.38. Андрей Белачек замер, затем ринулся вперед. Револьвер выплюнул в него пулю. Она поразила его в живот, отбросила назад на диван, и красные реки затопили его сиденье. Следующая пуля ударила в грудь. Третья — в горло. Четвертая и пятая — в голову. Белачек, всё еще выглядевший ошеломленным и потрясенным случившимся, упал на подушки и замер.
В комнату вошла Лана.
— Всё кончено?
— Да, — ответила слепая женщина. — Да.
— Очень хорошо. — Лана взяла у старухи револьвер, начала заворачивать тело Белачека. — Боюсь, диван ремонту не подлежит. Полагаю, оно того стоило.
Ида Свонсон выглядела древней.
— Теперь все кончено. То, что следовало сделать сорок лет назад случилось сегодня, — сказала она и больше не произнесла ни слова.
Лана, аккуратно завернув Белачека так, чтобы не протек, утащила свою ношу прочь. Её конечным пунктом была печь в подвале, где она кусок за куском скормит никчёмные останки Андрея Белачека огню.
Перевод: Шамиль Галиев
Машина Христова
Tim Curran, "The Christ Machine", 2003
«Когда тебя выпустят, Морячок, когда в замке повернется ключ, и больничная пташка упорхнет на свободу, берегись, смотри в оба, потому что эти места кишат убийцами. Ты с ними встретишься, так и знай, ты увидишь под темным покровом ночи злобные ухмылки конченых наркоманов и оскалы помойных псов. И тебя увидят, даже не сомневайся, львы сбегаются на свежатину, глаза-сигареты пылают, ноздри вдыхают аммиак и выдыхают серу, а ты… ну, для них ты лишь буйный влажный лес, полный гнили и разложения, и они придут в тебя с топорами, пустят вонь из твоих вен. Не оставят ни деревца».
«Уж поберегусь», — осклабился во все тридцать два Морячок.
«Осторожней там. Они учуют тебя по запаху и явятся все исколотые, в отметинах, похожих на глазки в сыром тесте… Боже, нет… тяжелое дыхание, ухмылки до ушей, пасти, полные клинков, и языки, острые, как бритвы».
«Меня таким не проймешь, — пожал плечами Морячок, — буду спокоен, как труп в морозилке».
Итак, Морячка отпустили на все четыре стороны, и он, осторожно нащупывая, куда поставить ногу, стал спускаться по обгаженной бетонной лестнице, где в океанах собственной мочи и блевотины валялись скрюченные, будто вчерашний мусор, алко- и нарконавты — кто вцепился в бумажный пакет из-под бутылки, кто в шприц со ржавой, погнутой о кость иглой. Одни его окликали, вторые просто кашляли, третьи харкали, четвертые, с шарфами и бородами из роя мух, лишь таращились в небо выжженными пустыней глазами — и все они были бешеными псами, грызущими собственное пустое брюхо.
— Свобода, — прошептал Морячок. Еще никогда это слово не звучало так сладко.
Стояла теплынь. Порой налетали жаркие, как из печки, порывы ветра, даже пот со лба ручьями катился. Он ни к чему такому не привык. Все тут было настоящим и грубым, и чем дальше, тем больше. За долгие месяцы стерильная вода и фильтрованный воздух, пресная еда и пресные лица стали обычным делом. Но здесь — о боже! — все кипело жизнью, бродило и не поддавалось контролю.
В воздухе висела приторная вонь: мусор, грязные тела, гниющие фрукты и тухлое мясо. Там — ни запаха, ни звука, лишь белые стены с мягкой обивкой без швов. Здесь — шум, смрад, буйство цвета и ни одной прямой линии, сплошные углы, углы и снова углы. Полнокровная жизнь, перегрузка для органов чувств. От каждого нового душка, звука, текстуры кружилась голова, ощущения опьяняли.
Надо остановиться. Дыши. Дыши. Вот так. Медленней, медленней.
Семнадцать месяцев на “Исцелении”, а затем тебя выбрасывают из стерильной утробы в это безумие, где все — буквально все! — гудит.
Морячок шел и улыбался, терзаясь мыслями о том, как выглядит со стороны. Как я? Нормально иду? Не заметили, что я другой? Может, шагаю широко или улыбаюсь виновато?
В памяти всплывали лица давних знакомых и близких друзей. Где они теперь, неизвестно, да и к чему это знать? Наверняка мертвы или при смерти. Ну и пусть умирают, пусть сгниют и удобрят эту губительную почву.
— Мы теперь из разных миров. Я не нужен им, а они мне, — буркнул под нос Морячок.
И тут же себя одернул: «Тихо!» В реальном мире никто сам с собой не разговаривает, в этом попросту нет нужды. Здесь всегда есть, кому выслушать и над кем поглумиться. С собой болтают лишь пациенты лечебницы.
А ты больше не один из них.
Всего в двух кварталах от больницы он увидел обещанную толпу. Да, это были убийцы. Мясники с могильными лицами, покрытыми замысловатой сетью шрамов от самолечения и биопсии. Со сломанными и снова сросшимися шеями — результатом слишком частых свиданий с висельной пеньковой веревкой и ножами вивисекторов. Заметив Морячка, толпа бросила рвать на части бедного наркомана и пошла навстречу — глаза стеклянные, губы в трещинах, изо всех пор сочится ненависть, стальным шипастым шаром раздирающая желудки.
Морячок — в отутюженном костюмчике, белозубый, с маникюром и аккуратной стрижкой — замер, но ненадолго. Миг — и он рванул прочь, перескакивая облепленные насекомыми тела и блюющих уличных оборванцев. По боковой улочке, по зловонному проспекту, по проулку меж разрушающихся домов, петляя в лабиринте, где он ориентировался так же плохо, как и его преследователи. В конце концов шум ног стих, и Морячок остановился отдохнуть у покрытой граффити стены, возле кучи обгаженных мухами костей.
— Эй, паря, слыхал об этой девушке? — спросил чей-то голос. — Слыхал про Нэтрон Роуз?
Морячок крутанулся на грязном бетоне. Неподалеку валялся дряхлый старик в лохмотьях. У его ног поблескивала разбитая бутылка какой-то дешевой отравы для организма.
— Нет, никогда о такой не слышал.
— Что-то я тебе, паря, не верю. Нет, не верю.
Лицо старика, сморщенное и серое, напоминало птичье гнездо. Зубов нет, нос ввалился, глаза — кровоточащие язвы.
— Нэтрон Роуз, — продолжал старик. — Я, паря, произношу это имя по тыще раз на день, и с каждым разом оно нравится мне все меньше. Блевать уже от него хочется. Да, не то слово. Если не могу выпить, я говорю, но никогда толком не знаю, то ли я один, то ли вокруг толпа слушателей, то ли на Земле вообще все передохли и остался только я. Что скажешь, паря? Ты как, настоящий или глюк?
— Настоящий.
— Странно как-то выглядишь, паря… весь такой отутюженный, накрахмаленный, аккуратненько сложенный, постиранный и отжатый в стиралке. Совсем не правильный…
Старик харкнул на асфальт и принялся изучать мокроту, критичным взглядом оценивая выделения собственного тела.
— Я, паря, просто старый никчемный пропойца, но ты-то чем лучше меня и других? Нет, молчи, ты, жалкий заносчивый ублюдок, я сам знаю. Ты побывал на “Исцелении”, да?
Морячок заколебался. Может, соврать? Но с губ сорвалось предательское «да», хотя он уже склонялся к обману.
— Так я и знал, так и знал. Теперь они с тебя не слезут. Я про этих язычников из Братства…
— Ну, Братство вряд ли, зато другие…
Старик поскребся облупленными пальцами без ногтей.
— М-да, ты прав. Я временами путаюсь. Первые тебя за это “Исцеление” сожгли бы, но вторые, медикаментозные вампиры с вишневыми глазами, вскипят, отыщут церковь, подвесят тебя за ноги и сцедят твою жизнь в общий котел. — Старик покачал головой. — Жалко. Ты вроде славный парень. А скажи-ка мне, скажи вот что: как ты попал на “Исцеление”? Кому дал на лапу?
Морячок, вздохнув, тоже покачал головой.
— Никому. Меня выбрали лотереей, вот и все, старик. На всех лекарств не хватает, так что счастливчиков выбирают случайно, через лотерею.
— Неужто правда?
— Правда.
— Вот черт, а я-то думал, эта ерунда с лотереей — хрень собачья.
Небо, сотканное из дождя и смога, постепенно темнело.
— Тихо… за тобой идут. Слышишь?.. Тащатся сюда.
— Да ты бредишь старик, у тебя белая горячка.
Прислушаться…
Старик был прав. Сюда действительно шли. Морячок теперь тоже различил эти звуки.
Шарк, шорк, шлеп… подтягиваются на худосочных ногах больные отчаявшиеся туши. Еще мгновение и они появятся из-за угла. Лунорожие вороны-падальщики со зловещими улыбками и голодно урчащими животами. Ворчащие, алчущие “Исцеления” ямы желудков; чумные язвы, зияющие в окисленной бронзе кожи, глаза, будто падающие звезды, спрятавшиеся вены и одеревеневшие мышцы, молящие об игле, все воняет гнилью вперемешку с микстурой от кашля.
— Беги, паря, пока можешь. Беги…
Но Морячок не побежал. Бежать было некуда. Его взгляд упал на большую груду костей в нескольких шагах и, словно пес в поисках сахарного мосла, Морячок нырнул в нее головой и, помогая себе руками, забурился вглубь этого сугроба из бедер, черепов и лопаток. На виду остались только глаза — две дырочки от мочи в грязном снегу.
Серокожие фанатики приближались. Казалось, это не отдельные личности, а лишь детали огромной машины возмездия, составленной из качающихся голов и костлявых конечностей.
— Парень…
— Ты, — начал один из рваных ртов монстра, — ты — тот, кто побывал на “Исцелении”!
Старик, похоже, готов был под землю провалиться.
— Я? Боже упаси! Какое еще “Исцеление”? Неужто по мне не видно? — Сбросив пальто, он обнажил предплечья и грудь. — Глядите, у меня есть отметины, болячки! Я тоже умираю…
Вокруг него бесновалась машина: больше никакой раскачки, полная мощь. Старика рвали полчища крючковатых пальцев, лица-черепа и головы Медузы с несметными шевелящимися щупальцами кивали и плотоядно смотрели, с наркоманской страстью вожделея лихорадочной крови.
— Пожалуйста, — проскулил старик, и ему в рот сунули кусок заплесневелой ткани, — ради любви Христовой не меня, его, того парня!
— Христовой? — повторил хор голосов. — Христовой? Он действительно так сказал? Да никакой он не христианин, и отметины его поддельные! Не настоящие стигматы! Он не нашей веры!
— Пожалуйста, — сквозь обслюнявленный кляп прохрипел старик. — Меня крестили в крови Христовой! Я вашей веры! Я не язычник! Я не получал Исцеления!
Машина не слушала. Она превратилась в видавший виды манекен с тысячью движущихся рук и ног, каменными глазами, кожей, как у сороконожки, и грохочущим в крови, сводящим с ума, воняющим мочой и лекарствами аппетитом.
Морячок наблюдал за всем этим через пожелтевшие прутья разбитой грудной клетки. Перед глазами у него плыло. Он видел и не хотел видеть, был здесь и мечтал оказаться где-то еще.
— Пустить ему кровь! — скандировали рты. — Кровь — это жизнь.
Несколько частей машины исчезло. Старика затянуло под море оборванных насекомьих ног и завшивленных тел. Его крики были едва слышны из-под толщи кожи и плоти. Затем пропавшие части машины вернулись, выдвигая деревянную конструкцию из вертикалей и поперечин. Старика растянули на ней буквой «Т», перевернули, его ладони и лодыжки крепко прибили гвоздями, горло перерезали, и реки красного раскаяния хлынули в котел.
— Сие есть тело и кровь Сына Господня, — певуче начала машина. — Когда мы ее выпьем, Он станет нами, и Мы станем им. Так это было вначале и так пребудет во веки вечные.
Морячок смотрел, как толпа пьет, накачиваясь исцелением, и распевает псалмы, и радовался, что так и не был крещен, что он не такой как эти кровопийцы и пожиратели плоти, что он не христианин.
Перевод: Анастасия Вий
Личинки
Tim Curran, "Maggots", 2009
Несколько пылающих палок в неглубокой яме мало помогали развеять холодный ветер, завывающий в зимнем мертвом лесу. Деревья представляли собой снежные скульптуры, а пейзаж был белым от снежных заносов. Франсуа Джарни сидел здесь, дрожа, стуча зубами и прижимая к себе свой плащ. Его рюкзак был пуст уже несколько дней, но он все равно рылся в нем обмороженными пальцами, надеясь найти шальную крошку печенья, которую он мог пропустить.
Но ничего не было.
Джарни голодал, казалось, уже несколько недель, по крайней мере, с тех пор, как Великая Армия отступила от Смоленска, преследуемая казаками и грязными крестьянами на всем пути. Смоленск был чумным городом, тысячи людей были поражены тифом. Умерших было так много, что местные жители выбрасывали трупы на улицы.
Так давно? — удивился Джарни. — Неужели я так давно не ел нормальной еды?
Изучая свой изгрызенный кожаный пояс, он понял, что это правда. С тех пор было несколько крошек черствого хлеба, жидкий суп из гниющих верхушек репы на ферме и, ах да, прекрасное блюдо из жареной собаки в Дорогобуше. Изголодавшаяся, худая гончая — они лакомились ее соками и мясом, грызли кости, высасывали костный мозг, варили суп из крови бедняги.
Попробовать мясо. Поесть его.
Вокруг него, сгрудившись у маленьких мерцающих костров, Джарни слышал стоны и крики людей, многие из которых умирали от инфицированных ран, полученных на поле боя, многие — от лихорадки и голода. С каждым днем тех, кто шел дальше, становилось все меньше. Меньше солдат. Меньше отставших. Замерзшие трупы были приморожены к деревьям, стоящиe вертикально.
Шаги хрустели по снегу.
— Друг Джарни… какое ужасное зрелище ты являешь собой, — произнес голос.
Это был Анри Булиль, его шинель висела распахнутой, синяя гимнастёрка под ней была заляпана грязью и засохшей кровью. Он ухмылялся желтыми зубами. Джарни проигнорировал его, зная, кто и что это был.
Булиль сидел на корточках у огня, грея пальцы, пока снег падал холодным слоем.
— Почему, друг Джарни, ты дрожишь от холода и голода, когда есть еда? Когда есть мясо, которое насытит тебя и придаст сил.
Джарни уставился на него узкими глазами.
— Меня не интересует твое мясо.
Булиль рассмеялся.
— О… цк, цк, Джарни… ты хочешь умереть русской зимой? Ты хочешь никогда больше не увидеть теплые зеленые холмы Франции? Как ужасно. Очень ужасно.
Он огляделся. У костра сидели еще два солдата. Один свалился, замерзая до смерти. Другой был в бреду и долго разговаривал со своей матерью.
Булиль приблизил к нему свое грязное, покрытое шрамами лицо.
— Что, по-твоему, я ем, Франсуа? Думаешь, я жую трупы на снегу? Что я грызу их кожистую плоть? О, как ты ошибаешься! Как ужасно ошибаешься!
Но Джарни не думал, что он ошибается. Ведь он слышал рассказы Булиля и других. Он видел, как они вытаскивали из сугробов замерзшие трупы. И когда он зажмуривал глаза и делал вид, что не слышит, он слышал звуки ножей и штыков, обрабатывающих человеческие туши. Было слово, обозначающее то, чем были Булиль и остальные, но Джарни не позволял себе думать об этом.
Булиль продолжал говорить, но Джарни не слушал. Он чувствовал запах смерти на своем дыхании.
Попробовать мясо. Поесть его.
Он был так голоден, так ужасно голоден.
Прошло всего шесть недель… шесть недель с тех пор, как Великая Aрмия Наполеона вошла в Москву после доблестной победы при Бородино. 100 000 человек. Они вошли в город без сопротивления, но обнаружили, что русские бежали. Город горел. Даже за много миль от города, в степи, небо было затянуто черной дымкой. Русские намеренно подожгли свой любимый город, а затем массово эвакуировались. Те, кто остался, были либо безумны, либо заражены тифом и дизентерией, лихорадкой от укусов крыс. В городе не было еды. Вода была заражена. Две трети Москвы пылали, воздух был забит дымом и пеплом.
Но даже там, в полуразрушенном, тлеющем трупе города, Булиль показал себя умелым выживальщиком. Войска голодали, и сам Наполеон приказал немедленно отступить. По дороге Булиль собрал вокруг себя истощенных людей и привел их в развалины медицинской школы. Единственное мясо в городе находилось в банках с образцами в кабинетах для препарирования. Булиль, к тому времени уже не чуждый поеданию людей, устроил пир. Мужчины ели все, что находили маринованное в банках. Органы, конечности, больные куски тканей. Они вылавливали мясо из чанов. Они пировали, наедаясь белой, раздутой трухой.
В течение нескольких дней большинство из них умерло от отравления формальдегидом.
Но не Булиль. Он был в форме. Он был силен. Упырь с оскаленными желтыми зубами, заточенными на кости, его глаза — черные блестящие пуговицы ботинок, выдающие пустоту кипящего безумия в его мозгу.
И вот теперь он здесь, непристойно предлагая Джарни мясо. Он — полный, толстый и розовощекий; в то время, как Джарни, вдвое моложе его, был худым, дрожащим существом с безумными глазами и впалыми щеками, кожа с губ содрана, кожаный ремень хорошо прогрызен, ребра торчат из-под кишащей вшами гимнастёрки, которая висела на нем, как намотанная простыня.
Он был ужасно голоден.
Но один раз попробовать… один раз попробовать, и ты уже никогда не будешь мужчиной. Ты станешь вещью для могил и виселиц.
Но попробовать мясо. Поесть его.
Как это произошло, Джарни не мог сказать. Но следующее, что он осознал, было спотыкание по снегу на концах метлы, Булиль поддерживал его, держась за него, как отец за любимое дитя. Они двигались среди мертвых и умирающих. Люди кричали. Люди, кипящие от тифа, от них поднимался пар в тумане язвы. Трупы, торчащие из снега, мертвенно-белые лица, сверкающие от мороза. Мясо, вырванное из горла и вырванное из живота.
— Пойдем, друг Джарни, — сказал Булиль, усмехаясь смерти, окружавшей его здесь, на этой прекрасной адской кухне с изобилием продуктов, разложенных на разделочных досках изо льда. — Иди со мной. Скоро ты познаешь силу… и мудрость.
У Джарни было какое-то бредовое полувоспоминание о том, как его положили на снег перед пылающим костром. Его зрение было затуманено от голода. Он едва мог пошевелить конечностями или связно мыслить. Вокруг него были люди. Солдаты, которых он знал. Храбрецы. Трусы. Офицеры. Солдатский сброд. Да, они кружили вокруг него, все ухмылялись, как выточенные в пустыне черепа, лица покрыты грязью, глаза огромные, черные и пустые, на подбородках блестел жир, изо рта свисала кровь.
— Ешь, друг Джарни, добрый друг Франсуа Джарни, — говорили они. — Наполни себя.
Джарни, болтаясь где-то между сном и бодрствованием, кошмаром и суровой реальностью, вспоминал Дорогобуш. Великая Армия, истерзанная от недоедания, болезней и облучения, сражалась в арьергарде за пределами города, когда русские отвоевали его. Улицы были завалены изуродованными тушами лошадей и человеческими трупами, застывшими в жестких белых кучах; и те, и другие были до смерти растерзаны озверевшими бандами каннибалов, которые преследовали кости города. Повсюду дым и пламя от обстрелянных зданий, горящие повозки с порохом. Голые крестьяне, сгрудившиеся вокруг костров, желтолицые и покрытые пятнами от тифа и крысиных укусов, безумно танцевали, пока не падали и не оказывались под ногами своих товарищей. А охотники за людьми скрывались в подвалах и руинах, ожидая, когда можно будет выскочить и забрать раненых. Чтобы поджарить их на грубых вертелах. И это не было басней, потому что Джарни видел это. Видел их костры. Видел их гладкие белые лица и блестящие голодные глаза, выглядывающие из теней.
Булиль неплохо питался в Дорогобуше.
Но даже тогда, голодая, Джарни не мог даже подумать об этом.
Но попробовать мясо. Поесть его.
Да, сквозь туман лихорадки он помнил, помнил, как перед ним на снегу лежал свежий труп солдата, обугленный и хрустящий от пламени. И именно штык в его руках расколол "свинью", пока перед ним не поднялся красный, голодный запах прекрасного, сочного мяса, жаренного на вертеле, окутывая его горячим, соленым облаком аппетита.
После этого… они все пировали. Взмах ножей и штыков. Куски дымящегося, капающего мяса запихивали в жадные рты. Лица, блестящие от жира и желтого сала, ухмылялись на луну. Лунатики, светящиеся нецензурным восторгом. Набитые животы. Облизывающие пальцы. Кишки разделены. Oбгрызали кости и высасывали костный мозг. Потом на снегу не осталось ничего, кроме почерневшей, изъеденной туши, изломанной и разбросанной во все стороны.
Джарни никогда не чувствовал себя таким сильным и таким безжизненным.
Месяцы спустя, Париж.
Теплый, знойный.
Джарни, скорее мертвый, чем живой, ищет еду. Для мертвых.
К тому времени в Париже было уже мало кладбищ, большинство из них было запрещено из-за неприятного запаха и гниения, которые стали загрязнять воздух, улицы и подвалы близлежащих кварталов. К концу XVIII века миазматическая вонь гниения ощущалась по всему городу, где она висела в язвенной дымке и считалась причиной одной эпидемии за другой. Кладбища были закрыты. Самое большое из них, "Cimetiere des Innocents", было закрыто в 1786 году.
Когда-то "Cimetiere des Innocents" былo центральным местом захоронения Парижа. Расположенное рядом с Les Halles, центральным парижским рынком, на углу улиц Сен-Дени и Берже, оно было местом захоронения мертвых еще с галло-римских времен. В 1786 году, когда это кладбище было закрыто вместе с другими небольшими кладбищами, умерших стали свозить в недавно открытые катакомбы в Денферт-Рошеро, далеко на юге города. Джарни хорошо знал об этом, ведь его отец был одним из рабочих. Ночь за ночью мрачная процессия переносила задрапированные останки с парижских кладбищ в катакомбы.
Оставались только Сен-Парнас, Северный Монмартр и кладбище Пере-Лашез. Именно туда и отправился Джарни. В свои любимые охотничьи угодья на пересечении улицы Рондо и проспекта Пере-Лашез. Стоя у кладбищенских ворот, с колотящимся от странного желания сердцем, подгоняемый развратными силами, которые уже давно свели его с ума от абсолютного ужаса, он прислушивался, нет ли сторожей. Его зубы стучали. Но это было не от прохладного вечернего воздуха, а от голода.
Тише, ты должен быть тихим, — сказал он себе.
Да, то, что предстояло сделать, было тайной. Как ловко он поступил этой ночью, как и каждой ночью. Весь Париж в ярости от того, что какой-то скрытный упырь попирает могилы их мертвых, а он, Франсуа Джарни, выскользнул из спящего барака с лопатой в руке, прямо мимо охранников с примкнутыми штыками и винтовками. Теперь он стоял перед воротами кладбища, задыхаясь и бредя, холодный и кисловатый пот покрывал его лицо. Он стоял, обхватив руками стойки ограды, и пытался бороться с тем, что было внутри него, с тем, что скользило и шевелилось в его животе, заставляя неутолимый голод накатывать на него тошнотворными волнами.
Какая-то израненная частица человечности в нем не позволяла этого. Только не снова. На этот раз он не поддастся. На этот раз он будет хозяином своей плоти. Он не ослабнет, не потеряет контроль.
— Я убью себя, если придется, — сказал он себе под нос. — Я сделаю все, что потребуется… ты слышишь меня? Ты не заставишь меня сделать это, ты не… не заставишь меня сделать это…
И тогда пришла боль. Она поставила его на колени, выдавливая слезы из глаз и заставляя его сознание кружиться, пока он не мог делать ничего, кроме как стонать и биться на бетоне. Боль была подобна бритвам, вонзающимся в его живот, иглам, разрывающим его желудок, гвоздям и скобам, заполняющим его внутренности, пока он не взмолился, чтобы это прекратилось. Боже, что угодно, что угодно, только сделайте так, чтобы это прекратилось, только, пожалуйста, сделайте так, чтобы это прекратилось…
А потом это случилось.
Джарни лежал, мокрый от пота, агония медленно утихала, пока он снова не смог дышать, а сердце не перестало колотиться. Ему преподали урок, и он знал это. Просто урок. Он должен был научиться не игнорировать голод, не бороться с ним.
Он выкашлял черную, маслянистую массу мокроты, а затем почувствовал себя лучше.
Опираясь на стойки, он поднялся на ноги и прижался влажным, лихорадочным лицом к ограде. Кованое железо было прохладным. Как смерть.
Подхватив лопату, он взобрался на стену и, задыхаясь, спустился на другую сторону. Не от напряжения. Не совсем. Что-то другое. Пере-Лашез: извилистый лабиринт склепов, нагроможденных один на другой, словно какие-то нездоровые наросты на кладбищенском камне. Голод расцвел внутри него, как похоронные орхидеи. Он хотел, он нуждался, он желал. Джарни двинулся вперед сквозь батальоны склонившихся надгробий и омытых луной могил. Кладбище представляло собой исследование тишины, мраморный лес, затаивший дыхание. Над головой скрипели сучья деревьев, в темноте скреблись крысы.
Как всегда, он обманывал себя. Это было единственное, что позволяло ему оставаться в здравом уме.
Он пытался убедить себя, что если будет долго бродить кругами, то, возможно, запутается и не сможет найти могилу. Это была хорошая уловка, но она не сработала: голод знал, где находится могила. Он чувствовал запах черной земли и дубового ящика, в котором покоился. Он уловил запах и, как ищейка, натягивающая поводок, привел его туда. Маленькое, консервативное надгробие цвета побледневшего черепа. Джарни посмотрел сквозь переплетенные ветви деревьев на угрюмый глаз луны, но там не было утешения.
В животе у него что-то сжалось.
Шипы были вбиты в стенку его живота.
— Да, да, — сказал он. — Хватит быть таким жадным.
Он прикоснулся к камню и беззвучно прочитал написанное там имя: ЭЛИЗАБЕТ ДЮПРИ. Она утонула в Сене. Ей было пятнадцать лет, и она пролежала в земле почти неделю. Голод усилился в его животе. Да, она будет приправлена должным образом.
Прости меня, — подумал он. — Прости меня.
Он взял лопату и срезал дерн. Это было достаточно легко; у растения еще не было времени, чтобы как следует укорениться. Он откинул его и начал копать. Сначала он копал почти вяло, словно планировал никогда не найти то, что было погребено под землей. Но боль то нарастала, то спадала, и он начал всерьез копаться в черной, червивой земле, засыпая ее фут за футом и выравнивая раскоп по мере продвижения. Три фута, четыре, пять…
От голода, охватившего его, у него практически кружилась голова.
Он продолжал копать, его куча грязи становилась все больше, пока луна скользила по небу. И тут… лопата ударилась о дерево. Тяжело дыша, обливаясь потом и чернея от земли, он начал отгребать землю от полированной шкатулки. Когда все было чисто и блестело в грязном лунном свете, он поднял лопату над головой и издал израненный, мучительный крик, ломая улов один за другим.
Джарни надеялся, Боже, как он надеялся, что кто-нибудь услышит его, что шум, который он нарочно поднял, и его крик отвращения приведут кого-нибудь. Ворота широко распахнутся, люди с винтовками бросятся через траву. Найдут его, увидят его таким, какой он есть.
Да, да, да, видя то, что я есть, и убивая меня, стреляя, пока их ружья не опустеют и…
Снова боль. Не полноценное нападение, не прямое нарушение, а скорее ощупывание грязными, нежеланными руками, непристойный поцелуй в темноте. Он дрожал, по щекам текли слезы, он схватился за крышку гроба и открыл ее.
Вонь.
О, как из него воняет.
Вонь выкатилась из гроба в мерзком облаке, зеленом, влажном и тошнотворном. Джарни привалился спиной к краю могилы, а его желудок забурчал и забулькал. Густая, шумная и совершенно отвратительная, она была еще и… вкусной.
Он лежал, тряся головой, полностью отрицая последующие извращения. Желчь подбиралась к его горлу, выплевываясь на язык горячей и кислой слюной. Он не мог этого сделать. Господи, он не мог сделать это снова.
Но голод был живым существом внутри него, огромным, серебристозубым и громоздким. Он был настолько непреодолим, что перечеркнул его сущность, превратил его в хозяина, в сосуд с крючковатыми пальцами, зубами и ненасытными желаниями.
Труп Элизабет Дюпри, после почти недельного пребывания в сырой земле, выглядел не очень красиво. Ее белое кружевное погребальное платье было в крапинку и покрыто пятнами от воды, а на шее и щеках, как борода, разрослась темная плесень. Ее сложенные руки были покрыты болезненными грибками. Ее лицо было впалым, губы отвисли от зубов так, что казалось, будто она ухмыляется.
Пожалуйста, не заставляй меня делать это, не заставляй меня трогать… это…
Но потом, как всегда, воля Джарни перестала быть его собственной.
Такие вещи, как неповиновение, самообладание и решимость, больше не существовали. Они были раздавлены под суровой и мерзкой безмерностью голода и нужды того, что жило внутри него. Он был лишь средством передвижения, машиной, не обладающей собственным сознательным волеизъявлением. И именно это заставило его прыгнуть в гроб, на труп, ощутить его на ощупь и почувствовать его запах, испытывая неземное отвращение. Он прижимал свое лицо к лицу мертвой девушки, пока ее гниение не заполнило его, и голод не сошел с ума внутри него. Его язык высунулся и облизал ее почерневшие губы, ощущая вкус порошков и химикатов, которые использовал гробовщик, и что-то под всем этим, что-то отталкивающее и тошнотворное.
Он вытащил тело на лунный свет и бросил его на влажную траву.
И то, что было внутри него, сказало: наполни нас… мы голодны…
Ждать больше не пришлось.
Джарни впился зубами в желеобразную плоть ее горла, выдергивая влажные лоскуты прелого мяса, жуя и пробуя, сходя с ума от текстуры и отвратительного вкуса на языке. Он сорвал с нее платье, вгрызаясь в зеленеющее мясо бедер и живота, разрывая холодные груди и обгладывая крапчатую ягодицу. Он лизал, сосал и рвал. Он использовал зубы и руки, кромсая, пожирая и выплевывая струйки черного сока, вытекавшего у него изо рта. Вкус был отвратительным, ощущение гниющего мяса в горле вызывало лихорадку и дезориентацию. А когда он насытился, удовлетворился своей угольной трапезой из мякоти, костей и седеющего мяса, он закричал и изуродовал то, что осталось, разрывая труп на части и катаясь в его обрывках, пока его ощущения не стали его ощущениями, а его вонь — его собственными мерзкими духами.
И тогда все было сделано.
Джарни медленно приходил в себя, изо рта свисали ленты разлагающейся ткани, мундир был забрызган дренажом и сочился черным ихором. Тошнотворно-сладкая вонь гнилого мяса прилипла к нему жутким букетом. Его первым побуждением было закричать, а вторым — вызвать рвоту. Выбросить наружу свои кишки и все, что в них было: эту теплую и слякотную массу, покоящуюся в его животе. Но он не осмелился. Ибо они не позволили бы этого. Они никогда не допустят этого, никогда не допустят, чтобы он отказался от их пиршества с могильным мясом.
Покажи нам, — сказали они. — Покажи нам.
Поэтому Джарни встал, расстегнул свою грязную гимнастёрку, обнажив зияющую впадину в боку, которая была изъедена и заселена корчащейся массой белых личинок. Это были не обычные могильные черви, а невероятно толстые, бледные и похожие на слизняков, свернувшиеся в клубок, но уже удлинившиеся, утолщенные и лопнувшие от яиц с пиршества, которое он им устроил.
Этого было достаточно.
Они были счастливы.
Скуля, Джарни отступал от разграбленной могилы, а черви внутри него становились все толще, ленивее и мучительнее. Когда они уснули, он побежал с кладбища, в его голове гулял горячий ветер слабоумия.
К моменту вступления в Вильно, Великая Aрмия Наполеона сократилась со 100 000 до 7 000 человек. Ослабленные до плачевного состояния лихорадкой, чумой и голодом; лютый холод сделал все остальное, и это за несколько недель. Джарни, который теперь питался человеческим мясом, был не похож на остальных. Сильный, жизнелюбивый, полнокровный, он сражался с русскими и крестьянами на стороне Булиля. В то время, как другие падали мертвыми у его ног от облучения или трусили по деревьям, Джарни сражался как животное, получая дикое удовольствие от убитых им людей. Когда патроны винтовки кончались, он выхватывал саблю и бросался на русских, рубя и рубя, наслаждаясь криками врагов и смеясь с безжалостным сардоническим юмором над их мольбами о пощаде.
Его сабля обрушилась на лес людей, оставляя под ногами ковер из извивающихся туш. Конечности были разбросаны, головы валялись на свободе, кишки вываливались на снег. В убийстве была чистота и леденящая радость, которых он никогда прежде не испытывал. Нет ничего прекраснее, чем жестокий удар саблей, когда враги расчленяются и окрашивают снег в красный цвет. И не было более сладкой радости, чем когда их кровь брызжет на тебя удушливыми струями, забрызгивая лицо, и ты чувствуешь вкус отнятой жизни, знаешь ее, чувствуешь ее, наполняешься ее горячим вином.
Вот как это было для Джарни.
Он воспринимал своих врагов как скот, который нужно забить, подставить под удар пяты и лезвия, свиней, которых нужно разделать и испепелить на жарком огне. И в то время, как другие умирали, сгибаясь от лихорадки и голода, его живот был полон. И кто может знать о тайной радости, которую испытывал Джарни, врываясь в жалкие лачуги крестьян вместе с другими людьми с такими же аппетитами? Крики, резня, пьянящий аромат пролитой крови? Куски сочного мяса, жаренные на вертелах, внутренности, сваренные на палочках на жарком огне? Он жил для того, чтобы убивать, питаться, и его добыча была в изобилии.
Затем, прямо под Вильно, русское возмездие. В воздухе свистели мушкеты, рвались снаряды, люди кричали, когда их рубили на снегу. Воздух был влажным от тонкого тумана крови. Повсюду валялись тела и их части, разбросанные в жутком беспорядке. Джарни ранило шрапнелью, когда он перепрыгивал через раздробленные анатомии своих товарищей в тщетной попытке спастись. Шрапнель почти оторвала ему правую ногу, вспорола живот и наполнила кишки горящими осколками металла. Не желая умирать, он полз по снегу, волоча за собой в ледяных петлях свои внутренности. Он оставлял за собой след из крови и слизи.
После этого его разум погрузился в туман.
Он и десятки других людей были пригнаны в Вильно в поисках пищи, крова и медицинской помощи. Но ее не было. Вильно был разграблен крестьянскими бунтами и боями. Чума тифа охватила город, и трупы лежали неопрятными штабелями прямо на улицах. Население голодало, болело и было грязным. Они теснились в маленьких вонючих хижинах, кишащих тараканами.
Джарни, вместе с остальными больными и ранеными, бросили в полевой госпиталь в Сен-Базиле. Это было ужасное место даже по стандартам того времени. Переполненные, дымящиеся, вонючие, кишащие вшами, люди лежали в палатах плечом к плечу, иногда прямо друг на друге на полах, которые представляли собой кипящий бассейн человеческих отходов, зараженных микробами болезней. Свирепствовал тиф, грипп и дизентерия. Раненые и больные буквально тонули в собственной рвоте, крови, желчи и экскрементах. Коридоры были завалены тысячами трупов. Их было так много, что через них приходилось прокладывать грубый лабиринт. Крысы питались мертвыми и умирающими. Разбитые окна и проломленные стены были забиты туловищами и конечностями, чтобы загрязненный воздух не заражал живых.
Джарни бросили в тесную комнату с сотнями других людей, которые бредили от голода и лихорадки. Пол был покрыт гниющей соломой, испачканной мочой, желчью и фекалиями. Повсюду валялись трупы, многие сгнили до состояния кашицы. Его бросили на червивую, губчатую массу вздувшегося трупа. Трупа, зараженного… личинками. И это были не обычные личинки, как он вскоре узнал. Это была раса могильных червей с извращенным коммунальным интеллектом, с одной-единственной главенствующей потребностью — заражать и питаться. Джарни приземлился на тело их предыдущего хозяина, который к тому времени был уже слишком стар и загрязнен, чтобы быть им полезным.
Так они вошли в Джарни.
Они проникали в него через глаза, ноздри и рот, в задницу и через многочисленные отверстия в шкуре, где торчали заостренные костяные посохи. Они заполнили его, заражая и размножаясь.
Ты не умрешь, — сказали они ему. — Мы тебе не позволим.
Так все и началось. Он не умер: они не допустили этого. Они починили его, восстановили, и вскоре он снова был здоров… настолько, насколько может быть здоров человек, который является не более, чем носителем сотен и сотен червей.
На улицах Вильно чума переполнила каждый дом, каждый сарай, каждый импровизированный морг и выплеснулась на улицы, пока их можно было перейти, перешагивая через тела, это тоже был ужас. Постоянно преследуемый казаками и обезумевшими крестьянами, Наполеон продвигался вперед, пока русские вступали в бой, оставляя больных и умирающих на произвол судьбы. К концу декабря в Вильно насчитывалось 25 000 человек, почти все они были больны сыпным тифом. К июню в живых оставалось только 7 000.
Джарни был одним из них.
Но к этому моменту, будучи колонизированным, он уже не мог называть себя человеком. То, что дали ему черви, было тайной, и то, что он должен был сделать для них, было не менее тайной.
И всегда было одно и то же: Накорми нас.
На следующее утро об этом написали на улицах и во всех парижских газетах: Ужасный вурдалак снова нанес удар. На этот раз он разрыл могилу молодой девушки. Тело было аккуратно откопано, затем зверски изуродовано, разорвано на куски в безумном исступлении. Ее части были разбросаны по дорожкам и болтались на деревьях.
Он узнал об этом, как и все, и, услышав, вспомнил, что когда-то он был человеком по имени Франсуа Джарни. Человеком.
Когда он очнулся в бараке, несколько дней спустя после очередной ужасной ночи мании, потея и дрожа, черви были заняты. Они сплели кокон из новой розовой плоти над зияющей впадиной в его боку. Это был их подарок ему, чтобы он не смотрел на их извивающиеся, трудолюбивые массы.
Да, дар, и это наполняло его абсолютной ненавистью.
Его вырвало желчью в таз, затем, вытерев рот, он упал на ванну, трясясь и хныча. Он все еще чувствовал запах могильной жижи на своих руках и дыхании.
Когда слезы окончательно высохли, а безумие перестало царапаться в черепе, Джарни встал и позволил себе посмотреть на розовый участок кожи чуть ниже ребер. Она была очень блестящей, почти восковой. И теплая. Очень теплая, почти горячая. Как ребенок, которого заинтриговал струп, он прижал пальцы к этому участку кожи. Новая плоть была хлюпкая, вялая. Когда он надавил на нее, кончики пальцев погрузились в нее, словно это была не человеческая кожа, а мякоть мягкого гниющего персика.
Он отдернул руку, пальцы были испачканы грязно-коричневой жидкостью. Запах был отвратительным, как от газообразных трупов. Из отверстий, пробитых его пальцами в боку, вытекали маленькие струйки жидкости.
Конечно, было отвращение, глубокое физическое отвращение, которое стало для Джарни почти обычным явлением, естественным ритмом, как счастье и горе. Он ежедневно питался этим. Зная, что он был для них хозяином. Что он принадлежит им. Что они заставят его выкопать еще больше могил, питаться гнилью, набивать себя ею, как обжора на шведском столе. Он был заражен могильными червями, и выхода не было.
Они были маленькими, а он был большим.
Они были слабыми, а он был сильным.
Но он был один, а их было множество, вечно голодных. Вечно требующих пищи.
Они чувствовали то, что чувствовал он. Пробовали то, что пробовал он. Знали то, что знал он. И, о да, они могли видеть то, что видел он. Они могли смотреть его глазами и заставлять его переживать то же, что и они. И для Джарни в этом мире не было большего ужаса, чем само пиршество. Смотреть его глазами, ощущая их похоть и разврат и зная их холодный, режущий, металлический голод. Стать трупным червем, рассматривающим кусок зеленеющего мяса, и чувствовать не отвращение, а радость и удовольствие, почти сексуальное. Ядовитый голод, непреодолимое химическое желание ползать по предлагаемой гнилостной массе, вгрызаться в нее, жевать и сосать могильную щедрость, и, да, встретить других себе подобных в этих влажных, испорченных глубинах, спариваться, размножаться, откладывать яйца в горячие жемчужные массы внутри.
Это был ужас… делать такие вещи и любить это.
Он даже не мог убить себя, потому что они не позволили бы этого. Они исправили бы все повреждения, которые он получил, и заставили бы его снова ходить — бездумный и безумный труп, оболочка, существующая только для того, чтобы найти и съесть вожделенную падаль. Не то чтобы он не пытался. Снова и снова. Но они всегда латали его и латали, пока он не загрязнялся их личинками и отходами настолько, что больше не был им нужен… разве что в качестве пищи.
Он чувствовал, как они извиваются в его боку, восстанавливая нанесенный им ущерб. Они не наказывали его. Ощущение того, как они скользят и извиваются внутри него, было достаточным наказанием.
Они уже были голодны, и ему пришлось бы их кормить. Таково наказание за воскрешение и болезненный симбиоз.
Джарни думал, что прошло уже несколько месяцев, но, возможно, это были годы. Было трудно вспомнить. Да, на боку у него была новая тонкая розовая кожа… но что с остальным? Он был костлявым и бледным, по всему телу расплывались крошечные красные комочки инфекции. Они были мягкими на ощупь, наполненными обесцвеченным гноем. Он гнил изнутри, а личинки поддерживали в нем жизнь, не давали ему покоя, даже когда он тонул в их собственной больной грязи и отравленных отходах. Ведь он был их домом. Домом, который нуждался в постоянном уходе. Но они были амбициозны, старательны, они не позволили ему прийти в упадок.
Не сейчас.
Газета "La Gazette" сообщила, что упырь снова проявил активность. На этот раз на кладбище Сен-Парнас. Сторожа Королевской жандармерии открыли огонь по этому существу, но оно убежало через стену. Они утверждали, что у него была морда волка или, возможно, гиены.
Джарни рассмеялся над этим.
Смеялся, вспоминал Анри Булиля… и ненавидел его.
Он стоял перед зеркалом и смотрел на трупное существо, которым он был. Впалые глазницы, бледный, десны оттягивают желтые зубы, заточенные на трупах и серых костях. Черви двигались внутри него, роясь, прокладывая тоннели и вечно зарываясь в землю. Он видел, как их пухлые формы двигались под его кожей. Внизу его рук и на груди, как горошины, вдавленные под плоть его лица и в постоянном, напряженном движении пробивающиеся сквозь ячеистую ткань.
Да, он посмотрел на себя в зеркало.
Но то, что показалось в ответ, было чудовищем.
Ужасное уничтожение Великой Aрмии в России стало последним свидетельством уязвимости наполеоновских войск. Когда потрепанные, оборванные остатки отступали через Польшу, русские продолжали преследовать их, обходя разрозненные армии живых мертвецов и проводя политику выжженной земли. Они сжигали деревни и фермы, резали животных и заваливали колодцы и пруды тушами людей и скота. Еды не хватало. Вода была загрязнена. Крестьяне начали присоединяться к остаткам Великой Армии, образуя блуждающий парадный строй беженцев, который, спотыкаясь, двигался на расстоянии за разбитым, зигзагообразным маршем солдат, стремящихся во Францию. И пока они двигались, они распространяли тиф и грипп по своим следам.
Во многих раздробленных, тлеющих деревнях, куда они попадали, крестьяне сжигали своих мертвецов в больших кострах, уже зараженных передовыми отрядами Великой Армии. Они сгрудились вокруг костров, сжигая навоз, чтобы сдержать язвенные испарения. Это принесло им мало пользы.
Джарни часто ходил один.
Другие мужчины уже знали, кто он такой: сообщник Булиля, пожирателя трупов. Они избегали его общества. Часто он слышал их разговоры:
— Посмотрите на него, это Джарни, друг Булиля. Он питается трупами людей, наполняет свое брюхо падалью.
Да, они были правы. Он был другом Булиля, и он действительно ел трупы людей и набивал себе брюхо. Как они были правы.
Покрытый вшами и язвами, в испачканном нитяном плаще, в гимнастёрке, покрытой коркой из мочи и экскрементов, пятен крови, жира от ночных кормлений, он был сгорбленным гоблином со впалыми щеками. Лицо грязное, зубы оскалены, каталептические глаза смотрят, вечно смотрят, а разум за ними болен и запятнан тем, что он видел, что сделал и что еще сделает.
Джарни был безумен, заражен. Джарни был упырем.
Однажды, бродя в одиночестве вдали от других, он наткнулся на маленькую грязную деревушку. Женщина в лохмотьях помешивала на огне котелок. Ее глаза были как мокрое стекло на желтом изрытом лице, а гнилые зубы торчали из осклизлых десен. Она была безумна, и Джарни знал это. Она пригласила его к себе, и он выпил из ее грязного колодца. После этого она предложила ему жестяную чашку супа. Он был неплох, хотя мясо было приправлено неприятно сладким. И слишком знакомым на вкус.
Она хихикала, пока он ел, царапая снег, как животное, до грязи и корней под ним. Наконец, на безупречном французском она сказала:
— Ах! Я вас слушаю, дружище Джарни! Кто-то другой сказал, что вы приедете! Вот… мой муж и дети умерли от чумы, и я сварила из их плоти и костей прекрасный вересковый суп!
Но она искала не корни, а хотела показать ему хорошо проваренные кости своей семьи. Ее мужа и детей, из которых она сварила особый сытный суп в преддверии его приезда. Да, Булиль был там.
Сказав сумасшедшей женщине, чтобы она ожидала другoгo с такими же аппетитами.
Колонна, так сказать, шла вперед, и суровая зима уступила место промозглой, влажной весне. В тепле и сырости свирепствовал сыпной тиф, который ежедневно уносил десятки людей. Дизентерия обострилась, как и грипп. Заболевшие люди прижимались друг к другу, чтобы пройти еще одну милю, еще несколько футов. По Восточной Европе проносился горячий ветер чумы. Вши были невыносимы, размножаясь в тепле и сырости. Потрепанная одежда солдат действительно шевелилась, настолько они были заражены. Джарни кишел ими. Когда он пытался заснуть ночью у своего жалкого костра, они кусали его, заставляя дрожать и потеть на влажной земле.
Однажды ночью солдат по имени Бетран вскочил в безумном бешенстве, сорвал с себя одежду и бросил ее в огонь. Она горела с жутким звуком, похожим на шум сжигаемых сотен вшей. Прыгая по грязи голым, он в бреду шлепал и царапал свое истощенное, искусанное вшами тело, выкрикивая:
— Греле против Франции! Греле против Наполеона!
Другой человек поднял свой мушкет и застрелил его, чтобы остальные могли поспать. Его тело лежало недолго, пока солдаты и крестьяне не выскользнули из тени и не утащили его, чтобы заколоть штыками и зажарить. Вот, во что они превратились. Они больше не были Великой Армией. Теперь они были нищими, преступниками и падальщиками, затаившимися тварями, меньше людьми. Грязные от собственных отходов, человеческие крысы, распространяющие болезни, паразиты, питающиеся друг другом.
Измученные жаждой и голодом, отставшие бойцы шли вперед под дождями, которые превратили поля и дороги в изрытые грязевые ямы. Лужи стоячей воды были пропитаны гнилью трупов людей и животных. Только безумцы пили из них. Именно к этим водоемам с трупами Джарни привело то, что зародилось у него внутри. По ночам, когда остальные разбредались в разные стороны, он искал особенно глубокие лужи с грязной водой, в которых кипели и клубились десятки трупов и туш, зеленеющих и разлетающихся по маслянистой поверхности в гнилостные клубки и посохи из белых костей. Он нырял среди них, счищая слизистую плоть с покрытых грибками скелетов, грызя желеобразные шкуры и кипящие от гниения внутренности. В этих водоемах он плавал, купался и наполнял себя.
И это, в конце концов, и было то отвратительное существо по имени Франсуа Джарни, которое вернулось во Францию.
После нескольких дней набивания себя всем, что попадалось под руку — нахальными крысами и мухоморными собаками, найденными в переулках, — личинки привели Джарни в дикую погоню в канализацию, где они учуяли что-то вкусное, что-то дьявольски манящее. Под металлической решеткой было место застойных вод и засасывающей черной грязи, сточных вод, крыс и гниющих вещей.
Среди всего этого туманного разложения и тошнотворной вони они учуяли нечто, что им было нужно.
Они толкали Джарни все дальше и дальше. Он пробирался сквозь пахучую грязь этих извилистых, гулких туннелей, разбрасывая паразитов, его руки были испещрены укусами насекомых и диковинными высыпаниями. Далеко за полночь, в заваленном листьями отхожем месте, где пиявки жирно цеплялись за его ноги, они нашли то, что хотели.
Труп маленького мальчика.
Джарни видел его нарисованное лицо в газетах. Все видели. Он исчез, и никто не мог найти его следов. Но они не могли чувствовать запах, как личинки. Когда он стал мягким, мясистым и ароматным, черви легко учуяли его. Джарни вытащил раздувшееся от газов тело мальчика из грязной воды и положил его на бетонную насыпь. При свете луны ребенок представлял собой зверство. Он так сильно раздулся, что пуговицы его маленькой рубашки оторвались.
Он выглядит прекрасно, — сказали личинки.
Джарни спугнул крыс, которые его обгладывали, и сделал то, что должен был сделать.
В слабом свете проказливой луны, проглядывающей сквозь канализационную решетку, он лизал посиневшее лицо мальчика, взбунтовавшегося и обезумевшего, трогал его и сжимал его объемистую массу, как мясник тонкий кусок говядины. Личинки взбесились в нем, кусаясь, пульсируя и роясь в суглинке его кишечника. А Джарни, как всегда, толкали в высшие сферы разврата. Он вскрыл зубами живот мальчика, застонав от тошнотворно-сладкого облака трупного газа, вырвавшегося ему в лицо. Потом он кусал и рвал, кричал в ночь, вонзая зубы в мясистую плоть. Он зарылся лицом в гнилостную кашицу живота мальчика, выдергивая зубами мягкие внутренности, высасывая реки трупной слизи, разрывая, кусая и раздирая, пока его челюсти не разжались, а лицо не стало сочиться трупным желе.
Пыхтя и отплевываясь в грязной воде, Джарни гоготал как сумасшедший. А личинки сказали: Покажи нам… дай нам посмотреть.
Содрогаясь и конвульсируя, со сгустками крови, капающей изо рта, он стоял и позволял им смотреть в его глаза, и их восторг был почти галлюциногенным: плотским и горячечным. Мальчик представлял собой лишь искореженную серо-зеленую кучу заплесневелого мяса, высосанных до мозга костей и раздробленных, изгрызенных обломков.
Теперь заканчивай, Джарни, — сказали они. — Сладкое мясо, не забудь про сладкое мясо.
С помощью расшатанного кирпича он вскрыл череп, грызя и облизывая желеобразное серое вещество внутри, выплевывая жуков и червей, посмевших осквернить эту редчайшую из котлет. Сначала он нежно лакомился сладким мясом, но вскоре хищные упыри внутри подтолкнули его к новым вершинам неистового обжорства. Он выхватывал прогорклыми горстями маслянисто-мягкое мясо, жадно запихивал его в рот, разгрызал и чувствовал, как оно превращается в сладкую, сочную пасту под его зубами. Он размазывал ее по лицу и безумно танцевал в лунном свете. В конце концов, задыхаясь от ужаса, он вылизал череп дочиста, как суповую миску.
А затем, удовлетворенные, личинки легли спать.
Джарни выкарабкался из канализации и выплеснул свой ужас в истерическом крике.
В ту ночь он лежал без сна.
Едва дыша.
Из его пор, как пот, вытекал мерзко пахнущий сок. От него воняло трупами, могилами и разложением. Внутри он был заражен. Пока черви отсыпались после своей отвратительной трапезы, Джарни лежал, дрожа и загрязненный их отходами и стоками.
Это не могло продолжаться долго.
На следующий день его вызвали к капитану Леклерку. Это был суровый седовласый мужчина, который абсолютно не терпел никого. Но к Джарни он относился с нежностью. Они оба пережили вторжение Наполеона в Россию и вместе переправились через Нейман — русские уничтожили то, что осталось от Великой Армии, когда они переправлялись через замерзшую реку, сотни были убиты, еще сотни утонули, но большинство переправлялось на плоту по трупам. За свои доблестные действия они оба были награждены орденами Почетного легиона.
— Сержант Джарни, — сказал ЛеКлерк, не отрываясь от своих ежедневных отчетов. — Вы, без сомнения, слышали об этом упыре, преследующем наши кладбища, и о мерзких вещах, которые он или оно творит.
— Да, сэр.
Джарни ждал с полным вниманием, личинки петляли в его желудке.
— Весь Париж возмущен. Крики раздаются из самых высоких кабинетов.
Да, Джарни был уверен в этом. Он мог только представить себе громкие крики осуждения, доносящиеся из роскошных салонов аристократической и социальной верхушки буржуазии. Были ли они действительно оскорблены? Искренне возмущены? Скорее всего, нет. Декаденты до мозга костей, эти люди вели праздную жизнь, в то время, как массы голодали на улицах. Они часто посещали свои салоны и кафе на Елисейских полях, вели долгие беседы о поэзии, искусстве и политике. О многих предметах они были одинаково невежественны. Но, когда происходило что-то подобное… они притворялись возмущенными… но втайне радовались этому. Все, что угодно, лишь бы вырваться из навязанной им самим скучной одинаковости их царственных тюрем.
Продавцы овощей, тряпичники, ловцы крыс и обычные торговцы из Les Halles и Rue de Venise, вероятно, были теми, кто был действительно возмущен. И проститутки, которые продавали себя по ночам за пятьдесят сантимов или за головку капусты, чтобы поесть. Да, возможно, они были возмущены, но не удивлены. Не в этом городе.
— Полагаю, они разгневаны, — сказал Джарни.
Леклерк снял очки.
— Ну же, Джарни. Давайте говорить открыто.
Джарни вздохнул.
— Эти… сэр… Интересно, эти люди действительно возмущены или втайне наслаждаются ужасными подробностями.
— Ах! Вы говорите о культурной элите? О привилегированных? Об эстетах? Хорошо, что у вас нет политических амбиций, Джарни. Но я, как и вы, предпочитаю думать, что служу всем, а не немногим. Важно помнить об этом.
— Да, сэр.
— Но это дело сейчас… это самое… — он сделал паузу, изучая Джарни через свои очки в проволочной оправе. — Вы здоровы, Джарни?
— Да, сэр. Я просто плохо спал прошлой ночью.
Леклерк просто кивнул… хотя на одно трепетное мгновение Джарни был уверен, что этот человек подозревает его, вот-вот встанет и закричит, чтобы Джарни признался в своих грехах, признался в том, кем он был. Но он не сделал этого.
— Месье Бетро был здесь, Джарни, — сказал ЛеКлерк с некоторой серьезностью в словах. — Бетро — комиссар полиции этого квартала, как вы, вероятно, знаете. То, что он мне рассказал, было очень тревожным. Вы не прочтете об этом в газетах или скандальных листовках. Его люди на кладбище Сен-Парнас… они утверждают, что человек, в которого они стреляли, был солдатом.
Джарни почувствовал дурноту, его голова закружилась, а зрение, казалось, помутилось.
— Но… но… — заикался он, — …это невозможно…
— Да, Джарни. Я тоже так думал. Пока мне не дали вот это, — Леклерк положил на стол маленький латунный диск. — Вы узнаете его?
Джарни попытался облизать губы, но на это ушли бы реки. Он сглотнул, пытаясь устоять на ногах, пока мир вокруг него бешено вращался, а личинки голодно грызли подкладку его желудка. Конечно, он понял, что это за диск: пуговица. Пуговица с кителя пехотинца. А что, у его кителя были такие же пуговицы…
— Внимательно следите за своими людьми, Джарни. Я сказал Бетро, что лично проверю каждую гимнастёрку в казармах. Но я не буду. Я нахожу эту идею отвратительной. Кроме того, это вызовет определенные подозрения, не так ли? Так что, это сделаете вы и другие мои сержанты. Проверьте свой взвод, Джарни. Проверь их кители.
Посмотри на меня, дурак! Разве ты не видишь вину, ужас, безумие в этих глазах?
— Да, сэр.
Джарни отдал честь и повернулся к двери, удивляясь, что смог устоять на ногах, удивляясь, что не упал на колени и не стал кричать о своих непристойных преступлениях. Если бы только у него хватило сил.
— Джарни.
— Сэр?
Леклерк изучал его с типичным ровным безразличием.
— Внимательно следите за своими людьми.
— Да, сэр.
— Этот изверг должен быть найден и уничтожен.
Его глаза наполнились слезами, Джарни сказал:
— Я не могу не согласиться, капитан…
В те мрачные дни популярным развлечением было посещение парижского морга. Прохожие и болезненно любопытные входили в это грозное каменное здание и сразу же направлялись в выставочный зал. Здесь, за большим смотровым стеклом, на плитах лежали невостребованные трупы, разложенные, как мясо на витрине мясника. В сладком смраде разложения и менее явных запахов любопытные могли на досуге изучать вздувшиеся белые тела, выловленные из Сены, раздавленные останки рабочих, самоубийц с перерезанным веревкой горлом и уличных женщин, найденных зарубленными в тусклых переулках с остекленевшими от ужаса глазами. Все они были разложены обнаженными в мрачном великолепии — в смерти нет секретов. К стене сзади прикрепляли личные вещи: брюки, пальто, подъюбники, шляпы, шарфы. Считалось, что если конкретный кусок загнивающего мяса уже нельзя узнать, то, возможно, можно узнать какой-нибудь предмет одежды или любимые часы.
Это было, конечно, не самое приятное место.
Но приятно это или нет, люди приходили толпами. Ведь в отличие от многих других парижских выставок, эта была бесплатной для публики. В любое время дня здесь можно было увидеть рабочих с их ранцами инструментов, которые стояли и грызли свежие буханки хлеба у ближайших торговцев. Они стояли плечом к плечу с высокородными меланхоличными дамами в шелковых платьях и c кружевными зонтиками, самозваными интеллектуалами и уличными поэтами, распевающими кладбищенские вирши, высококлассными бизнесменами в шляпах и с тросточками, десятками хихикающих девушек, только что пришедших с мельниц и магазинов, которые двигались вокруг розовощекими роями. Пришли все: низшие классы, буржуазия, интеллигенция, аристократы. Они смотрели на мертвые лица, посиневшие от реки и обглоданные рыбами до костей; лица, залитые водой до такой степени, что они разваливались на части, как вареная курица; лица, изрезанные, продырявленные, изгрызенные крысами и собаками, сожженные и изуродованные неизвестными силами; лица, похожие на расплавленный воск, нагретый солнцем и зараженный личинками, пока их мягкая мякоть буквально не соскальзывала с черепов под ними; лица, которые были сморщенного пыльно-желтого цвета мумий, или не имели глаз, или улыбались ухмылкой вскрытия в предсмертной гримасе; и, время от времени, лицо молодой женщины, которая бросилась в Сену только для того, чтобы найти изысканность в смерти: пышные волосы, безупречная мраморная кожа, высокие скулы, губы, вытянутые в мягкую серую дугу. Жизнь заключена в капсулу, а смерть олицетворена в восхитительной красоте пепелища. Гробовщики часто делали из этих бедных девушек посмертные маски. Одна из них — известная как "Неизвестная из Сены" — была скопирована и продана в большом количестве, украшая гостиные и салоны по всей стране.
Днем морг был процветающим местом, а ночью — таким же тихим и спокойным, как и облепленные мухами лица в витрине.
И именно сюда, в темноту ночи, пришел человек по имени Франсуа Джарни, движимый тем, что голодало внутри. Это был не первый его визит в Maison des morts, как его называли. Он знал, что в подвале, где хранятся самые отборные куски, есть беспокойные слуги. Но личинки были умны. Они заставили Джарни спрятаться в чулане с метлами, пока один санитар не уйдет на обед, а другой не задремлет в пустом кабинете.
Буфет был открыт.
Личинки, конечно же, заставили Джарни прихватить с собой железный отбойник. Немного напрягшись и похрюкав, он выбил дверь в подвал и спустился по запотевшим ступенькам. Помещение для вскрытия не представляло для них никакого интереса… хотя некоторые запахи там были очень сочными.
В холодной комнате Джарни открыл ящики, установленные в стене. Хрустящая плоть жертвы ожогов. Ревматическое глазное яблоко самоубийцы. Мягкие пальцы жертвы утопления. Сладкий жир из живота задушенного младенца. Закуски, в основном. Закуски. Достаточно, чтобы привести личинок в восторженное состояние, но едва ли достаточно, чтобы насытиться. Они продолжали набрасываться на Джарни, пронзая и кусая, разрывая его внутренности. Наполняя его кишечник осколками стекла.
Накорми нас, — сказали они. — Нам нужно настоящее мясо. Найди его.
В одном из последних ящиков он нашел то, что они хотели. Жертву убийства, вырванную распухшей и задохнувшейся от газа жертвой из протухшей земли подвального этажа. Женщина. Она была плотно завернута в испачканную серую простыню, как рождественский подарок. Джарни вытащил пакет из камеры и потряс его. То, что было внутри, приторно булькнуло, словно подарок был наполнен густым мятным желе. Он медленно открыл его, дразня и почти соблазняя. Личинки оценили изысканную подачу. Большая часть женщины выплеснулась наружу в отталкивающем потоке водянистого мяса и жидкой ткани. Вонь была чистым радостным гниением: желто-багровая и чудесная, пропитанная собственными пьянящими соками. Совершенно отталкивающий и совершенно аппетитный.
Попробуй ее, — говорили они, — глотни ее.
Джарни с влажным искаженным криком, рвущимся из горла, погрузил пальцы в студенистую массу ее останков, словно она была фондю. Он вылизал их дочиста, обгладывая зеленую мшистую выпуклость ее горла, вытащил ее почерневший язык изо рта и облизал его, словно тот был еще жив… а потом стал его жевать. Когда голод поднялся внутри него, а разум погрузился в пустую серую дымку, он начал хищно рвать и метать лакомства.
И, личинки сказали: За тобой!
Спящий санитар украдкой вернулся обратно. Он стоял там с выражением абсолютного, отвратительного ужаса на лице.
— Ты! — закричал он. — Ты! Что… что, ради всего святого, ты делаешь?
Джарни ухмыльнулся, изо рта у него текла трупная слизь, с челюстей свисал лоскут жилистой ткани.
— Я ем плоть трупов! — сказал он ему.
Его пальцы скрючились в злобные когти, он вскочил на ноги с безумным, тарабарским воплем. Но служитель был крепким, сильным мужчиной. Он выхватил забытую монтировку и пустил ее в ход. Пока Джарни бушевал и ревел, прут поднимался и опускался, размахиваемый человеком, душа которого болела от увиденного. Он раздробил левую руку Джарни, раскроил ему голову, раздробил ребра. Он упал на пол, а сопровождающий, пылая маниакальной ненавистью, продолжал размахивать своим оружием. Наконец, задыхаясь и теряя сознание, он посмотрел вниз на упыря. Тот был еще жив, глаза расширены, остекленели и осознавали происходящее, но он был сломан, истекал кровью, его шея была свернута, а тело безвольно раскинулось. Кровь свободно текла из всех отверстий.
Когда монтировка поднялась для смертельного удара, Джарни улыбнулся красными зубами, говоря:
— Слава Богу, слава Богу…
Франсуа Джарни больше не двигался.
Джарни не умер.
Он только ждал, пока черви пытались собрать его заново. Но его раны были огромными, тяжелыми, это заняло бы много дней, и они не могли смириться с мыслью, что все это время будут голодать.
В полночь следующего вечера на смену заступил новый обслуживающий персонал. Он занялся всеми пустяковыми делами, которые входили в его обязанности. Когда он закончил и остался один, он заглянул в ящики с холодными закусками в поисках чего-нибудь полезного. Когда он подошел к Джарни и взглянул на его белое ухмыляющееся лицо, он задохнулся.
Джарни видел его через снятые на пленку глаза. Это длинное трупное лицо, испещренное глубокими морщинами, узкие обесцвеченные зубы, мертвые серые глаза. Он знал этого человека, да, Господи, как он знал этого человека. Он почти чувствовал запах пороха и вонь поля боя, ощущал холод и гнид, кусающих его.
— О, хо, хо, — сказал Булиль, — друг Джарни, добрый друг Франсуа Джарни. Так это ты упырь с кладбищ, да? Цк, цк, мой старый друг. В каком ты состоянии.
Джарни не говорил, но внутри своей головы он обращался к личинкам: Посмотритe на него! Он толстый, здоровый и хитрый! Я испорчен, но он идеален… для хозяина.
Да, — говорили они, затаив дыхание. — Да…
К счастью, Джарни ждал. Ждал он недолго. Оставшись один, вечно непристойный и безумный, Булиль решил отведать кусочек мяса своего старого соотечественника времен Наполеоновских войн. Когда он погрузил нож, Джарни вскочил на ноги из последних сил и схватил Булиля за горло. О, как Булиль боролся! Он прыгнул в сторону, утащив Джарни прямо с его койки. Он боролся, рвался, но Джарни не отпускал его. Они упали на пол в кучу, Джарни сверху. А потом, когда из плоти Джарни потекли черные токсины, капая из ноздрей и ушей, его охватила сильная мышечная конвульсия, и он изверг то, что было внутри. Его вырвало пенистой перистальтической рекой слизи и червей, сотен и тысяч червей, которые продолжали изливаться влажными клубками с каждой судорогой. Они были толстые, белые и блестящие. Они покрывали кричащее лицо и бьющееся в конвульсиях тело Булиля.
Но ненадолго.
Они вошли в него. Через рот, нос и уши, через крошечные порезы и ссадины. Они извивались в его заднице и прокладывали себе путь вниз по головке его члена. Везде, где было отверстие, они роились. А многие из них просто проникали внутрь, впиваясь в его плоть, пока он не перестал быть Анри Булилем, отъявленным каннибалом, а стал просто носителем чего-то древнего, злого и неумирающего.
Джарни упал на пол, совершенно мертвый.
Булиль рухнул рядом с ним.
К вечеру следующего дня, после беглого осмотра, Булиля положили в неиспользуемый ящик. Личинки придали ему видимость смерти, поскольку это соответствовало их целям. Теперь он мог начать свою новую жизнь среди могил, моргов и кладбищенских завалов.
Булиль не терял сознания.
Он лежал, молясь о темноте, об освобождении. Но было уже слишком поздно. Зараженный могильными червями, шарообразными массами яиц, отложенных в горячую углистую землю его плоти, он теперь навсегда принадлежал им. Когда они вылупились, новое поколение приступило к работе, наводя порядок.
На следующую ночь Булиль встал и пошел. Он покинул морг в поисках свежей могилы. Но не слишком свежей, как он вскоре обнаружил.
И это была последняя месть Франсуа Джарни.
Перевод: Грициан Андреев
Ночь дьявола
Tim Curran, "Devil's Night", 2014
Спустя недели с того дня, как открылись врата Ада и цивилизация пала на колени, гадя под себя словно конъюктивитный поносный дед, Мик поделился своим секретом. Единственным, что позволит им остаться в целости и сохранности, пока демоны — или, бог его знает, кто — обращают в прах город за городом, вытряхивая людей из заколоченных домов и забаррикадированных жилищ словно леденцы из банки.
— Всё просто, — сказал он Гасу Рикману, который как-то пытался прирезать его в тюрьме самодельным ножом. — Жертва. В этом всё дело. Жертва.
— Жертва?
— Конечно, как в старых фильмах и сказках. Ну, про дьявола и прочую дичь. Ты приносишь жертву — тебя оставляют в покое. А потом раз — и ты уже сраный жрец или типа того.
Гас не купился — по крайней мере, сделал вид, что не купился, но Мик понимал, что всё изменится. С тех пор, как они сбежали из Брикхэвена или если быть точным, с тех пор как их выпустили — здесь, как посмотреть — он слушался Мика, будто тот был мудрецом, а не завзятым неудачником, который мотал двадцатку за перевозку наркотиков. Мик городил жуткую дурь, и тот соглашался — ведь срабатывало же… Но такое? Жертва? Подношение дьяволу?
Да уж, тут у кого угодно поджилки затрясутся.
— Не знаю, — ответил Гас. — Я всякое в жизни делал, гордиться особо нечем, но вот насчет такого дерьма не уверен. Господи, да моя старуха была католичкой. Как-то нехорошо выходит.
— Привыкнешь.
Мику до сих пор снились жаркие омерзительные кошмары о ночи, когда тварь пришла в Брикхэвен… Как в унисон орали урки и охранники, будто их свежевали тупым ножом. И всё это — несколько часов кряду. Их с Гасом пощадили. Были, конечно, и другие выжившие, но они разбежались, как только отключилось электричество и открылись камеры. Так или иначе, когда с наступлением утра Гас и Мик поняли, что замки их камер уже не функционируют, они смылись.
Брикхэвен превратился в морг… Хотя вернее было бы сказать: «Крематорий» — все до единого за высокими серыми стенами превратились в обугленные почерневшие трупы, ещё тлевшие в жидком утреннем свете. Они походили на обугленные куриные крылышки, которые кто-то пожевал и выплюнул. Последнее было недалеко от правды — большинство тел действительно были покусаны чьими-то огромными зубами, будто кто-то пробу снимал.
С тех самых пор Мик с Гасом были в бегах.
Но эта тварь, кем бы она ни была, от них не отстала. Она охотилась на них, приближаясь с каждым днём.
— Жертва, — снова сказал Мик, вспомнив тюрьму, трупы и то, как они полопались от жары словно колбаски на огне… Те, кого Гас бросил. — Это единственный выход.
— Не знаю. Я ж говорил, моя старуха типа была католичкой. Блин, я ж сам был служкой, пока меня не взяли за коллекционные тарелки.
Мик тоже был католиком, но Гасу об этом не рассказывал. Не хотелось снова вспоминать, каким хорошим, ясноглазым и невинным ребенком был он сам, пока за него не взялся отец Томлинсон. Почти все воспоминания Мик из памяти вытравил. Но иногда, закрывая глаза по ночам, он видел перед собой жабье лицо и выпученные глаза отца Томми, чувствовал, как тот берёт его за руку пухлой влажной ладонью. На его губах блестит слюна и он произносит: «Пойдём, Майкл, зайдем во флигель. Я тебе кое-что покажу. Кое-какой секрет».
— Опять хочешь ночью пережить эту срань? — спросил Мик. — Хочешь прятаться как крыса, пока эта тварь тебя ищет? Хочешь?
Гас помотал головой. Дела были плохи, воистину плохи, и его собственная седина — тому свидетельство.
— Так что будем делать?
Мик улыбнулся. Вот и умница. Старина Гас был словно глина в умелых руках. Отчасти именно так Мик и выжил в Брикхэвене. Он не был бугаем, как некоторые, или прирожденным убийцей, которых сторонились в страхе, что вгрызется зубами в кожу или пырнет ножом. Нет, но вот мозгов ему было не занимать. Извращенных, конечно, и двинутых, но все-таки — мозгов. Ум у Мика с детства был острый. Как гвоздь, чтоб его. Благодаря этим мозгам в школе имени Девы Марии у него была твердая пятёрка. И как только отец Томми за него взялся, этот ум переродился в совершеннейшее коварство, не скованное никакими пустяками вроде этики и морали.
Священник это исправил. Освободил Мика.
— Мне нужно знать, что делать, — произнес Гас.
И Мик рассказал.
Ночь, когда случился конец света, ничем не отличалась от остальных ночей в государственной тюрьме Брикхэвен. Заключенные стояли в камерах для обязательной восьмичасовой проверки перед отбоем. Длится она обычно полчаса. Потом камеры запирают на ночь.
Сокамерник Мика, матерый здоровенный вор, которого все называли Вичитой, говорил:
— Так ты с нами или как? Уходим сегодня.
— Мне бы еще ночь пересидеть.
Вичите слова не понравились.
— Дятел, я с тобой в одной камере. Если останешься, ты меня сдашь.
— Ни за что.
— Ага, как же. Вот надавят на тебя, посидишь несколько дней в яме… Сдашь, как милый. И покрепче тебя ломали, — он затих, когда мимо прошел вертухай, поигрывая дубинкой. — Слушай, я хочу, чтобы ты пошел со мной. Сегодня. Меня тут кое-кто взял за задницу, я им наобещал всякого, вот только дать мне нечего.
— Понял.
— Сегодня или никогда. Если затяну, и недели не проживу.
— Дай подумать, — ответил Мик.
— Думай быстрей, мудила.
Мик знал, как всё должно было произойти, Вичита уже рассказал. Всё было спланировано. Вичита, бандит-латинос Локо и байкер Меткий Глаз собрались бежать. У них были кое-какие лекарства, от которых начинаешь блевать кровью. Так они смогут по-быстрому отъехать в лазарет, где кто-то уже заботливо припрятал для них ножи. Беглецы возьмут охранника в заложники, выберутся за стену, а в миле от тюрьмы, в лесу, их будет ждать машина. А потом, на заброшенном аэродроме — вертолет. Баркас до Мексики. У них всё было просчитано. На всё про всё двадцать четыре часа. Когда вертухаи спохватятся, беглецы будут уже в Мексике.
Таков был план, и Мик не хотел в нём участвовать.
А в полночь тюрьма затряслась. Невесть откуда налетел ураганный ветер, уголовников всю ночь сбрасывало с коек. Повсюду бегали охранники, то и дело загорался и гас свет. Урки орали и вопили — словом, царил абсолютный хаос. В камере, где сидели Мик с Вичитой, было окошко — три слоя небьющегося оргстекла, забранные решеткой, с тяжелым металлическим экраном — которое выходило во двор. Только вот двора было не видать — на его месте бесновалась ветряная воронка из обломков и песка. Пыльная буря объяла Брикхэвен. Она грохотала и завывала на все лады, но Мик все равно слышал другое: скрежет, визг, будто кричала прорва летучих мышей.
Крик становился громче.
И громче.
А потом стало жарко. Невыносимо жарко.
Вопли заключенных превратились в вой банши, будто нечто, пришедшее под покровом бури, шло из блока в блок, убивало людей, разрывало их на части и испепеляло останки. Вонь горелого мяса и волос наполнила тюрьму клубами удушающего дыма.
Мику был знаком этот запах.
Очень хорошо знаком. В свой первый срок Мик сидел напротив чёрного наркодилера Рэй-Рэй Конга, тот натянул каких-то русских со сделкой, за что из него сделали кебаб: облили бензином сквозь решётку и швырнули спичку. Когда прибыла охрана, он уже сильно обгорел и через три дня умер в лазарете.
Впрочем, такой запах вряд ли забудешь.
И той ночью в Брикхэвене Мик вновь его почуял… Только вот запах был в тысячу раз хуже. Вонь человеческого мяса, жареного в собственном соку. От этой тошнотворной вони люди падали на колени. И блок за блоком безымянная тварь, которую принесло пыльной бурей, словно чуму — суховеем, сотнями и тысячами пожинала жизни людей как колосья.
А потом она пришла в блок E.
В блок Мика.
К тому времени уже погас свет, а жара стала почти нестерпимой, будто веяло из открытой доменной печи. Коридор заполнила горячая едкая вонь, похожая на горящую серу и аккумуляторную кислоту, вперемешку с клубами пыли, пеплом сгоревших людей и воем ветра. Мешанина обломков заставила Мика и Вичиту упасть на колени.
Когда тварь добиралась до заключенных, те вопили как резаные.
Мик слышал, как тварь скрипит и визжит, а потом она явилась, излучая грязно-жёлтый свет, в котором клубилась пыль и песок. Он почти ничего не видел, но, когда вонь от твари стала сильней и легкие наполнил сухой жар, он заметил, что двое заключенных в той стороне коридора вспыхнули как спички, когда сквозь решетку к ним потянулась огромная зыбкая тень.
Вичита тоже заметил, обернулся на Мика в желтом мерцании, и лицо у него было как у семидесятилетнего старика — морщинистое, бледное, с застывшими глазами, без кровинки. А потом жар, раскаленный черный жар погребальных костров наполнил камеру, и Мик подумал: «Теперь оно пришло за тобой, и ты умрешь такой ужасной смертью, что и подумать нельзя, и ты будешь кричать. Господи, как же ты будешь кричать! Вспыхнут волосы, а кожа слезет и пойдет пузырями. Из мяса вытопится жир, а потом ты вспыхнешь и сгоришь до почерневшей хрупкой мумии… Если не сделаешь что-нибудь».
«Если не сделаешь что-нибудь сей же час».
«СЕЙ. ЧАС».
Конечно, соображать он толком не мог, но инстинкты, отточенные за годы отсидки, оказались достаточно сильными. Только начинаются неприятности, только появляется хоть какая-то угроза — и ты идешь вразнос. Поэтому, когда волосы у Мика на руках съежились и затрещали от жара, он вытащил самодельный нож и вонзил его Вичите в шею — брызнула кровь, тут же превращаясь в пар.
— ВОЗЬМИ ЕГО! — заорал он. — ВОЗЬМИ ЕГО! ПРИМИ МОЕ ПОДНОШЕНИЕ И ПОЩАДИ МЕНЯ БОЖЕ МИЛОСЕРДНЫЙ ПОЩАДИ МЕНЯ…
И тварь послушалась.
Она забрала Вичиту. На самом деле, когда все кончилось, и Мик, мокрый от собственной мочи, обожженный и всхлипывающий, с безумными глазами скрючился под откидной койкой, он увидел, что от старины Вичи не осталось ничего, кроме кучи серого пепла, обгоревших до черноты ребер и оплавленного казенного тапка, из которого торчал остаток лодыжки. Когда Мик набрался смелости выползти из-под койки, останки сокамерника словно угли хрустнули под ногами.
Однако, он был жив.
И, судя по хныканью, не одинок.
За пару часов до заката Мик и Гас крались по 43 улице как пресловутые церковные мыши, пока не добрались до церкви Вознесения у стоянки такси. Жуть была та еще. Припаркованные у бордюра машины, а внутри — ничего, кроме скелетов. И везде валялись кости, обгорелые и тщательно обглоданные крысами. Деревья и телефонные столбы походили на обгоревшие спички. В середине улицы стояло такси. Шины расплавились, краска облезла до металла, из окна со стороны водителя свисал окислившийся скелет. Несомненно, огненный демон — или, как Мик начал называть его про себя, пожиратель огня — яростно пронёсся сквозь здешние места. Однако он точно знал, что кое-кто выжил. Скорей всего, не местные, но всё же. Бродяги. Те, кто переезжал с места на место, пытаясь опередить чудовище.
Интересно, пережили они пекло, случившееся накануне?
Всю прошлую ночь кричали — далеко и близко. Некоторые районы города, судя по запаху, принесенному ветром, до сих пор горели.
— Ну, так что теперь? — спросил Гас.
— Теперь надо найти агнца, — ответил Мик. — Это будет наша жертва.
С Гасом до сих пор было не всё ясно, ну да и ладно. Пока делает, что говорят, остальное не важно. Пригнувшись за обгорелым остовом автобуса, Мик рассказывал, что они сделают, а Гас кивал — как всегда. Уж что из сказанного он усвоил — кто его знает.
— Понял?
Он снова кивнул.
— Конечно. Всё просто.
— Тогда пошел.
В церкви жила группка детей. Мик уже давно к ним присматривался. Никаких взрослых, дети жили одни. Сейчас они играли во дворе церкви. Несмотря на прожаренный остов окружающего мира, они занимались тем, чем обычно занимаются дети: развлекались, играли, кидали друг другу мяч, самые маленькие собирали листья в траве. Стадные животные. Так Мик думал. Словно в документальном фильме о природе, они походили на беззаботных газелей, пасущихся в вельде. Хорошо. Мик смотрел, как Гас крадётся вдоль улицы, словно лев на охоте. Он обошел припаркованные машины, двинулся по тротуару… и замер настороже.
Дети кричали уже где-то рядом.
Мик напрягся.
Дети не казались одной большой компанией. Не стояли кучкой — просто бегали кто куда. Одна девочка — та, которую Мик приметил — отделилась от группы и метнулась по улице, Гас — следом. Идеально. Гас отделил её от остальных, как и планировалось.
Когда девчонка добежала до конца улицы Мик вышел из укрытия и потянулся схватить её. Она застыла, метнулась было назад и тут заметила Гаса. Снова обернулась к Мику, посчитав его меньшим из двух зол — потрясающая наивность. Девчонке было лет двенадцать, она нерешительно стояла между ними, тяжело дыша, напряжённое гибкое тело приняло подобие защитной стойки.
«Ну, блин, чтоб я сдох», — подумалось Мику.
Он осторожно шагнул к ней — с этими детьми никогда не поймёшь. Они столько натерпелись, некоторые могут быть довольно агрессивны. Особенно если загнать в угол. Иногда самая паршивая дрянь в мире господнем может быть очень мелкой. Мик усвоил это за годы отсидок.
— Не бойся, — произнёс он. — Я тебя не обижу. Мне просто нужно… просто…
«Я тебе кое-что покажу. Кое-какой секрет».
— …Я просто хочу тебя кое о чем попросить, милая. Вот и всё. Не волнуйся, ладно?
Но ребенок не успокоился. Девчонка тяжело дышала, будто накручивая себя, словно готовая к броску гадюка. На лицо свисали грязные волосы, из левой ноздри при каждом выдохе появлялся пузырь. Мик не подходил близко, у него было дурное предчувствие. Он ждал, что она сломается, закричит и захнычет, но тщетно.
Гас медленно-медленно подходил к девчонке со спины.
Мик вытянул руки, стремясь показать, что безвреден — и вот тут девчонка вытащила нож. С криком бросилась прямо на него, будто хотела не просто поранить, а убить его и содрать кожу.
Она взмахнула ножом и порезала тыльную сторону его ладони. Мик вскрикнул, и девчонка нанесла новый удар, но тут до неё добрался Гас. Одной рукой он обхватил девочку за шею, другой, приложив изрядное количество силы, вывернул запястье с ножом. Раздался резкий звук, будто хлестнула ветка, и девчонка, вскрикнув, выронила нож.
Порез был небольшой, но Мик взбесился.
— Ладно, сволочь мелкая, — произнес он. — Ладненько.
Он подошел к девчонке, та попыталась лягнуть его. Он схватил её за ногу и ударил в живот. Девчонка обмякла у Гаса в руках, сползла на землю. Мик опустился над ней и, понимая, что у него встал, ухватил за волосы и ударил её головой о бетон. Не будь здесь Гаса, скорей всего он бы…
— Ладно, хватит, — сказал Гас.
— Ага. Вот соплячка мелкая.
Мик схватил её за волосы и поволок по улице, словно пещерный человек — невесту, впрочем, не окажись рядом Гаса, именно это он бы с ней и сделал.
Они примотали девчонку скотчем к дереву в квартале от своего убежища. Когда дойдёт до дела, она будет под рукой. Всё происходящее она воспринимала совершенно безучастно, и Мика это нервировало. Гас держал, а он приматывал девчонку. Она молчала, не сопротивлялась, просто смотрела, как тот наматывает скотч.
— Ну вот, — произнес он. — Теперь ты никуда не денешься.
Девчонка просто сверлила его взглядом. Блин, да что с ней вообще такое? Не боится? Не ждёт дурного? Не плачет? Вряд ли он так уж сильно ударил её по голове — так, немного, чтобы остудить пыл. И всё-таки она не показывала никаких эмоций, словно манекен.
— Ну, что скажешь? — спросил Мик.
Девчонка просто пялилась на него.
— Ты говорить вообще умеешь, погань мелкая?
Она продолжала пялиться.
Очень хотелось врезать ей по губам, но Гас расстроится. Он и так с трудом мирился с происходящим, а это может окончательно сломать его. Так что Мик сдержался, а после заката пришёл пожиратель огня.
Присутствие этой твари он почуял задолго до появления пиротехники. Они с Гасом задергались. В них обоих начала расти какая-то подспудная тревога, они начали огрызаться друг на друга, трепать друг другу нервы. Мик чувствовал, будто вдоль позвоночника пробегают холодные электрические разряды. От них вставали дыбом волосы на затылке, а по коже бежали мурашки. Он начал задыхаться, не мог толком вдохнуть, будто из-за спёртого воздуха. Тянуло кожу на голове, он вспотел.
Потом с воем поднялся ветер, жутко заскулил будто в закопанной трубе. Превратился в ревущий ураган: песок и пыль, земля и обломки — всё это кружилось без конца в сердце бури всех бурь. Мику пришлось выйти наружу. Гас отказался. Он весь побелел от страха. Схватился за ручки кресла и сидел едва дыша, выпученные глаза на потном лице были похожи на мячики для настольного тенниса. От него воняло чем-то кислым, напоминая дух, что стоял в лазарете.
Мужик совсем расклеился.
На улице Мик изо всех сил пытался просто дышать и стоять ровно. Он схватился за знак «СТОП» в тридцати футах от привязанной девчонки и прикладывал немало сил, чтобы его не унесло, уши наполнил пронзительный свист и скрежет пожирателя огня. Становилось жарко, ночь светлела от странного жёлтого сияния, которое Мик впервые увидел в Брикхэвене. Оно исходило прямо из сердца бури, пульсировало сквозь марево и расчерчивало всё вокруг грязно-янтарными сполохами, которые трещали статическим электричеством. Конечно, многого Мик не видел — ветер швырял ему в лицо мелкую пыль, пришлось закрыть глаза ладонью, чтоб не ослепнуть.
Но пожирателя огня он видел прекрасно, о да. Тот выполз из бури словно поток призрачного пламени, изворачиваясь и испуская ураган пара. Вдалеке занялись огнем деревья, затрещало стекло, словно сухая солома, вспыхнули крыши. Всепоглощающий жар гнал из нор бродяг и те с безумными криками натыкались на деревья и выбегали прямо перед пожирателем огня, который с радостью принимал эти подношения. Людей засасывало в адскую пасть словно диковинные закуски, Мик уже достаточно насмотрелся на эту чудовищную живую печь, поэтому знал, что потом она выплюнет их словно спекшиеся куски пластика.
Жар опалил ему брови, глаза будто закипели в глазницах, он уставился прямо в чёрную опаляющую сердцевину пожирателя огня и заорал:
— ВОТ! ВОТ ОНА! ПРИМИ ЕЁ КАК ПОДНОШЕНИЕ! ЗАБЕРИ ЕЁ ТЕЛО И ДУШУ! И ПОЩАДИ МЕНЯ, О, ПРОШУ ПОЩАДИ МЕНЯ!
Вот и весь ритуал.
Мик с воплем вбежал в квартиру, ввалился в дверь, чтобы избежать отвратительного обжигающего притяжения пожирателя огня. Он видел, как тот поглотил девчонку. Та закричала, едва пламя коснулось ее волос. И тут же к ней потянулось нечто, похожее на извивающийся, обгоревший язык сожженной ведьмы. Её не затащило в пасть, как остальных. По крайней мере, целиком. Скотч крепко держал её у дерева в вязкой и пузырящейся хватке, а она плавилась от невыносимого жара словно зефир… Шипела, брызгала искрами и наконец лопнула, разлетелась вихрем пепла.
Когда девчонку засосала чудовищная сущность, Мик украдкой взглянул на неё — всего на миг. В жерле бури он увидел обгорелый черный силуэт, который простер над городом крылья горгульи. Он стоял в мерцающем сиянии и вихре дыма всего секунду, опираясь на подобие сотни ветвистых ног. Тварь испустила пронзительный визг, словно миллион несмазанных петель, а потом расточилась в буре и пропала.
Ополоумевший и мокрый от собственной мочи, Мик на четвереньках заполз по лестнице. В дверь он вошел почти в истерике и бреду. «Девчонка… ох, блин… превратилась в хрустяшку», — вот и всё, что понял из его слов Гас.
Той ночью жизнь снова стала прекрасна, они были свободны как ветер, как говаривал отец Мика. Они уцелели, пожиратель огня от души набил брюхо. Здорово было просто вытянуться и не думать, что ещё может случиться. Гас ещё мучился совестью, но Мик знал, что он привыкнет. Он сам таким был во время первой отсидки. От того, чего он тогда насмотрелся, у него подвело живот и осталось неизгладимое впечатление, что люди — всего лишь копошащиеся в грязи звери.
Как он сказал Гасу после ванны, в которой пытался успокоить обожженную кожу: «Не воспринимай их как людей. Считай, что наши подношения… это скот. Не будешь резать скот, не попробуешь мяса, а если мы не предложим нашему приятелю пару лакомых кусочков, долго не протянем. Всё просто».
В таком образе мыслей была простая и полностью применимая к вопросу логика жизни. Гас только кивнул — собственно, чего ещё было ждать от пустоголового громилы вроде него.
Он не хотел знать, что произошло, но Мик рассказал, как было дело, со всеми шокирующими подробностями. Бедный Гас. Жесткий уголовник, крутой громила… его вывернуло. Он добежал до раковины и его тошнило всем, что осталось в желудке, а Мик смеялся. Гас кашлял и блевал минут пять-десять кряду. Будто он не желудок пытался опустошить, а избавиться от того, что засело куда глубже.
Мику было пофиг.
Черт возьмт, он был жив и теперь точно знал, что нужно делать, чтобы и дальше оставаться в живых. Работа, может, и грязная — Иисусе, ещё какая грязная — но как только избавишься от совести и прочей ерунды, вроде морали и этики, все сводится к простому выживанию наиболее приспособленного: чистой воды дарвинизм. А уж об этом Мик знал всё. Это был основной закон природы, которому он следовал всю свою жизнь.
Так что пока Гас стонал и кашлял, Мик наслаждался фактом собственной жизни. Поел консервированной фасоли и спагетти, добавил сверху венских сосисок и пирожных. Он наслаждался каждым куском. Смаковал, находя удовольствие в том, чтобы просто глотать и набивать живот.
Жизнь была прекрасна.
Той ночью, стоило уснуть, вернулись воспоминания, которые Мик так старался подавить: он снова был в школе имени Девы Марии. Отец Томми оставил его после уроков, нужно было вытереть доску, было как раз его дежурство. Все знали, что отец Томми всегда заставлял именно мальчишек вытирать доску, поскольку, как он выражался: «Это грязная работа и для барышень не подходит». Тогда Мик, конечно, не понимал значения этой фразы. Только позже она начала наполняться смыслом. В тот день, когда выбрали его, он сразу понял, что придется остаться, потому что отец Томми всё смотрел на него с особенным блеском в глазах.
Закончив с доской, Мик спросил, что ещё нужно сделать, и старый отец Томми улыбнулся. Губы у него были розовые и блестящие, словно свиные потроха, зубы в узкой усмешке казались очень острыми.
— Да-да, мальчик мой. Нужно еще кое-что сделать. Безусловно нужно, — он поднялся и, не прекращая улыбаться, положил Мику на плечо пухлую ладонь. Позже это оказалось единственным, что он запомнил: прикосновение руки, похожей на тёплое тесто, и зубастая ухмылка отца Томми — словно у выплывающей из глубины акулы.
— Пойдём, Майкл, зайдем во флигель. Я тебе кое-что покажу. Кое-какой секрет.
И от этого голоса внутри Мика что-то провернулось, будто ключ в замке. Он слышал в голове собственный голос — тот звал его из темноты, грустно и одиноко: «Ну уж нет, отец Томми, что-то не хочется. Не хочу я идти и смотреть ваши секреты. Вовсе они мне не нужны».
Но, конечно же, он пошёл.
Дойдя до дома священник тяжело дышал, почти задыхался, но вовсе не от прогулки. Его кадык двигался вверх-вниз, будто в горле у него застряло что-то невкусное и он никак не мог это проглотить. Глаза у него слезились. Когда Мик спросил, что же за секрет такой припрятал во флигеле отец Томми, тот не ответил. Он издал какой-то странный булькающий звук. На блестящих розовых губах скопилась слюна. Длинная нитка стекала с подбородка, спускаясь на пасторский воротник и золотую цепочку часов на черном пальто. Мик помнил, как засмотрелся на эту нитку слюны. Она походила на паучий шёлк.
Когда случилось надругательство, было больно, но было кое-что похуже боли. Боль всего лишь дергала нервные окончания, но настоящий вред, настоящая трагедия и шок были где-то в глубине. Что-то в душе Мика свернулось, закрылось словно экзотическая тепличная орхидея на январском сквозняке — и он понял, что это что-то никогда больше не раскроется, никогда не расцветёт под солнцем.
— Ничего дурного, — приговаривал отец Томми, горячо дыша Мику в затылок, от него пахло дрожжами. — Совсем ничего дурного.
Когда всё закончилось, отец Томми начал молиться со спущенными штанами, настояв, чтобы и Мик тоже помолился: тот понимал, что священник отнял у него что-то важное — что-то, что некогда отняли и у него самого.
В следующие три недели они принесли в жертву еще четверых. Пожирателю огня вполне хватало человека в неделю, четвертый пошел бонусом. «Типа на десерт», — сказал Мик Гасу, который к тому времени уже почти не разговаривал: на него тяжким умственным и физическим, а может статься, что и душевным, грузом легла вина, за то, что он делал, чтобы остаться живым и «невыпотрошенным» (по выражению Мика).
В подношениях пожирателю огня не было ничего хорошего, но иногда дела шли совсем погано. Четвертая жертва — десерт — особенно сказалась на Гасе, когда тот из каких-то безумных и мазохистских соображений решил посмотреть, как тварь принимала подношения. Мик говорил, что ему не понравится. И вообще, после увиденного он наверняка почувствует себя дурно, оскверненным изнутри, но Гас настоял. Кажется, для полного отвращения к себе, ему не хватало только немного вуайеризма.
Жертвой была женщина со здоровенной неприятной бородавкой на подбородке, похожая на ведьму из сказки. Они вытащили ее с паперти, где та пела псалмы. Она была грязной. В волосах копошились вши. Она дралась и кричала, а потом просто начала смеяться. И смеялась до тех пор, пока Мик пару раз ей не врезал.
Они привязали её к пожарному гидранту и скотчем залепили ей рот.
Пожиратель огня пришел за ней сразу после заката. Всё случилось как всегда: пыльная буря, ветер, пульсирующее сияние, визг и скрежет, будто от тысяч летучих мышей и стай саранчи. К тому времени женщина уже не смеялась. Даже с заклеенным ртом было слышно, как она кричала.
Когда ее волосы охватило пламя, Гас и сам закричал.
К тому времени призрачная фигура пожирателя огня выползла из бури, словно могильный червь из глазницы. Как обычно, Мик мало что увидел из-за жара, вспышек света и колкого ветра. Но и это немногое намертво осело в мозгу: глаза. Два огромных зловещих красных глаза размером с тракторные колеса.
К тому моменту женщина уже сгорела.
Она подпрыгивала и рвалась из веревок, которые тоже загорелись. Скотч на губах, кажется, вплавился в лицо кровавым пузырем, а от фигуры валили вонючие клубы белого пара.
Уже позже Мик понял, что это, должно быть, выкипала её кровь.
Гас после случившегося два дня вообще не разговаривал. Мик предупреждал, что зрелище не из приятных, что образы будут всплывать всякий раз, стоит лишь закрыть глаза… Но Гас настоял, и подлинная картина опустошила его, воспоминания рвали его как стервятники. Он был выжат, сдох, как использованная батарейка.
— Нельзя больше так делать, — сказал он, когда снова смог говорить.
Мик только улыбнулся абсурдности этого утверждения.
Потому что пришлось все повторить.
Они снова поймали ребёнка — на этот раз мальчика — и тот почти не сопротивлялся. Буквально сам пришел: пинал консервную банку по тротуару 43 улицы. Когда заметил их, не убежал. Просто стоял и ждал, когда его поймают — и его поймали. Неприкрытое безразличие во взгляде их почти не волновало. Мальчишка был безоружен, а когда Гас, схватив потной дрожащей рукой за запястье, повёл его прочь, тот сказал:
— Вы же те самые, да? Те самые, что приносят людей в жертву. Я про вас слышал. Я все про вас знаю.
Гас будто задохнулся.
Мик осклабился, как делал с каждым, кто пытался его напугать.
— А если и так? Парень вроде тебя сам нарывается. Ты блин даже не побежал. Небось сам хотел попасться.
Мальчишка посмотрел на него пустыми глазами.
— Я не боюсь, — ответил он. — Не такой, как вы.
Мик рассмеялся тонким свистящим смехом — будто выпустили воздух из резинового шарика.
— Уж поверь мне, ты испугаешься. Ещё как испугаешься.
— Жить страшнее, чем умереть.
И ответ застыл у Мика на губах. Он увидел в этих словах определённую мудрость, хотя и не готов был с ней согласиться. Ещё не хватало учиться философии у долбанутого ребенка из трущоб. Он не боялся. Ни в жизни… Он был могущественным, он был неуязвим… Но уж точно не испуган. Его ничто не пугало, ничто.
«Я тебе кое-что покажу. Кое-какой секрет».
Предсказать, когда явится пожиратель огня, было невозможно, но накануне его прихода у Мика в животе возникало странное чувство. Точно такое же, какое возникло, когда они поймали мальчишку. День был ясный и теплый, но внутри что-то назревало. Мик начал чувствовать напряжение, Гас тоже. К закату они снова начали цепляться друг к другу. Гас пялился на него осуждающе, Мик отвечал ему абсолютным презрением.
А потом, когда тьма окутала улицы, Мик услышал в голове: «Он идёт. Он уже в пути, так что готовься».
Когда он спустился вниз на улицу, где к знаку «СТОП» был примотан мальчишка, Гас увязался следом. Мику это не нравилось, но остановить его всё равно не смог. Никак не смог.
Всё случилось как обычно, когда мир вывернулся наизнанку и остался лежать, обнаженный. Темнота сама собой свернулась циклопической воронкой всевозрастающей ярости, жара и энергии. Потом пришла пыльная буря, выдувая содержимое воронки ураганным ветром, который пестрел костями, пылью, золой и летающими обломками. Потом пришла очередь скрипяще-визжащего звука, а потом сквозь зажмуренные веки Мик увидел подобие ожившего смерча. Библейский огненный столп, исторгнутый из сверхъестественного адского шторма.
Ему он казался пыльной вьюгой из миллионов и миллиардов частиц, что сгустилась в призрачный дьявольский силуэт… Сокрушительную горящую тень с черными как ночь крыльями, которая выпустила алые раскалённые когти, чтобы хватать и рвать жертвы.
Мик уже собрался выкрикнуть слова о подношении, и тут Гас сломался. Он выбежал прямо навстречу твари — правда, из-за горячего встречного ветра выглядело это скорее как ленивая трусца.
— ВОЗЬМИ МЕНЯ! ВОЗЬМИ МЕНЯ! ВОЗЬМИ МЕНЯ! — завопил он, но из-за оглушающего шума крик превратился в слабое хныканье. — Я — ТОТ, КТО ТЕБЕ НУЖЕН!
Мик на такое оказался не способен.
Он просто вцепился в ограждение лестницы, а пожиратель огня набросился на Гаса. Мика парализовал безмерный страх: тварь забрала и мальчишку тоже. Что случилось с ребенком, он не видел, но вот Гас… Того сбило с ног и за миг до столкновения с тварью невероятный жар заставил тело лопнуть и внутренности горящей дымящейся мешаниной втянул в себя пожиратель огня. Дорожный знак, к которому был примотан мальчишка, согнулся до земли и горел, словно рождественская свечка.
И тут Мик тоже закричал.
Тварь приняла подношения, но ей хотелось ещё. Гас и ребёнок были всего лишь закуской и только раздразнили аппетит. Но на самом деле твари нужен был Мик — тот так и сочился грехами, словно спелая слива, чудовище жаждало именно его.
Он видел, как тварь идет за ним: горбатый исполинский силуэт, который возвышался над домами, ад во плоти, шипящий и потрескивающий демон устремился к нему словно орудие безумной ненависти. Два красных огненных шара заменяли ему глаза, синяя ветвистая молния исходила изо рта и торчали скрюченные обугленные когти, раскалённые словно тавро.
Мочевой пузырь не выдержал, и тут Мик побежал.
Он понимал, что оставаться в доме нельзя. На самом деле, вряд ли он бы вообще смог хоть где-то спастись от этого пылающего ужаса. Он побежал вслепую, все время ощущая почти магнетическую тягу пожирателя огня. Тот придет за ним. И получит его. И на меньшее не согласится.
А потом Мик увидел место, где они похитили девчонку: церковь Вознесения. Ну конечно! Конечно! Тварь была демоном, а демонам нельзя заходить в святые места, может потому дети там и поселились. Мик прибавил шагу и распахнул высоченные двустворчатые двери. Изо всех сил попытался закрыть их обратно на воющем, пропитанном золой ветру. Удалось. Он побежал вдоль прохода между скамьями, за кафедру и алтарь. Там была небольшая дверь, которая, как он помнил из детства, скорее всего, вела во флигель.
Он, едва дыша, вошёл внутрь.
Он слышал, как двери сорвало с петель, и волна жара ворвалась в святое место, скамьи взорвались пылающей щепой, горящими листами разлетелись страницы библии. Церковь не остановила тварь: та совершенно не боялась святой земли. Здание сотрясалось, по стенам бежали трещины, а старое дерево лопалось с резким, похожим на выстрел, звуком. Стонали балки потолка. Витражные окна вынесло фонтанами огня.
Мик видел, как дверная ручка раскалилась и, расплавившись, стекла на пол. Старые панели треснули по всей длине. Мочась под себя, он опустился на четвереньки, яростно молясь о божественном вмешательстве — как молился в тот самый день с отцом Томми. Спину обожгло жаром. Волосы опалило. Тварь воздвиглась за спиной, запахло дымом и горелым мясом, серной вонью горящих спичек.
— Я хочу тебе кое-что показать. Кое-какой секрет, — голосом отца Томми произнесла тварь.
Мик не осмелился обернуться. Не смог посмотреть твари в лицо. С него хватило и горелой вони — хватило с лихвой. Он скрючился, спина пузырилась от ожогов, от волос поднимались струйки дыма. По лицу текли капли кислого вонючего пота — именно так тяжело пахла и его душа, испорченная грехом.
Руки ухватили его за плечи, пальцы прожгли рубашку. Он истерично продолжал молиться, и лишь закричал, когда пылающее копье прошило спину, яростно вонзаясь всё глубже и глубже. Хорошо, что все длилось недолго. Когда Мика словно пронзили раскаленным вертелом, волосы обгорели, и кожа полопалась от ожогов, глаза лопнули в глазницах и стекли по лицу потоками расплавленной лавы.
Но к тому времени его мозг превратился в пузырящийся серый пудинг, и он ничего не почувствовал, кроме воющего падения в пустоту.
Перевод: Елена Бондаренко
Полутень Изысканной Мерзости
Камилла. О, пожалуйста, пожалуйста, не разворачивай! Я этого не вынесу!
Кассильда (кладёт перед ними извивающийся свёрток.) Мы должны. ОН хочет, чтобы мы увидели.
Камилла. Я отказываюсь. Я не буду смотреть.
Кассильда Он извивается, подобно младенцу, но какой же мягкий — словно червь.
Камилла. Губы двигаются… но он не издаёт ни звука. Почему он не издаёт ни звука?
Кассильда (захихикав). Не может. Его рот полон мух.
Tim Curran, "The Penumbra of Exquisite Foulness", 2014
В хаосе я обрела цель. В бедламе — ясность восприятия. Такова оболочка моей истории. А кровь и плоть моего маленького рассказа в том, что от безумия можно укрыться лишь под покровом безумия. Для тех, кто никогда не открывал книгу в этом мало смысла — блаженны кроткие и невежественные, — но те, кто это сделал (а таких много, не так ли?), поймут всё… и даже больше.
А теперь позвольте исповедаться, позвольте обнажить пожелтевшие кости моей истории. Как только та мысль пришла в голову, мне не оставалось ничего иного, кроме как довести её до конца и сотворить то, что от меня требовалось. Назовём это холодным, слепым порывом. Так всем нам будет проще. Психическим расстройством, безумием, очевидной одержимостью. Памятуя об этом, слушайте: в совершенно обычное утро вторника я купала малыша Маркуса. Я искупала младенца с мылом и тщательно ополоснула, потому что чистый ребёнок, такой мягкий, розовый и приятно пахнущий — это счастливый ребёнок. Пока он гулил и агукал, меня пронзили раскалённые иглы безумия. Я пыталась выбросить его из головы, пытался с себя стряхнуть. Но не могла от него избавиться, как не могла сбросить собственную кожу. Поэтому я прислонилась к ванне; из моих пор струился холодный и неприятно пахнущий пот.
То было причастие. Нечто — не смею сказать, что именно — сделало из меня соучастницу. Меня выбрали, призвали. И голос в голове, голос тихий и спокойный произнёс: «Король грядёт. Ты готова, и Он идёт за тем, что ему принадлежит».
Бездонная тьма в голове засосала мой разум в низшие сферы, и я узрела чёрные звезды висящие над опустошённым ландшафтом. Мои руки не принадлежали мне более, но являлись орудиями чего-то злонравного, вытеснившего мысли из моего мозга. В слабом свете флуоресцентных ламп ванной они — руки, выглядевшие жёлтыми и почти чешуйчатыми — схватили Маркуса за горло и удерживали под пенистой водой, пока он не перестал двигаться, пока его ангельское личико не стёрлось, не сменилось синюшным лицом трупа: губы почернели, розовая кожа покрылась пятнами, черные дыры глаз пристально смотрели прямо в водоворот моей души.
Как только акт завершился я сидела там и слезы текли по моему лицу.
Рыдая и всхлипывая, я изучала руки, которые только что убили моего дорогого мальчика. Я дотошно изучала их, понимая, что это не мои руки, но чужие; принадлежащие не мне, но тому, кто крался в безмолвном, вкрадчивом свете луны. Малыш Маркус камнем пошёл на дно. Звучит грубо, но весьма точно. Я знала, что в надлежавшее время он всплывёт. И к ужасу своему, я практически видела этот момент: из приоткрывшихся губ тёплой, пузырящейся воды, появляется сморщенное личико и его голос скальпелем вонзается глубоко в мой мозг.
Раскалённые иглы прожигали все глубже и уставившись на труп моего ребёнка, дрейфующего у дна ванны мёртвой распухшей треской, я, подпитываемая невыразимым чувством вины, вскрыла запястья бритвой. Пока из моих перерезанных сосудов алыми ручейками и потоками изливалась кровь, я погрузила в рваную, брызжущую чернильницу на левом запястье костлявый белый палец, окрасившийся в сверкающе-красный цвет. Яркость блестящего кончика пальца очаровала меня. Без лишних церемоний, пока чернила жизни были ещё влажными и текли, я багряными штрихами набросала на белой кафельной стене ванной комнаты примитивный рисунок человечка. И лишь нарисовав рубиновые капли глаз и развевающуюся позади рваную мантию, я начала кричать. Потому что именно тогда мой простой набросок стал чем-то гораздо большим, и я узрела, как он задвигался, как движется с тех пор в моих кошмарах.
Когда я постепенно пришла в себя, меня охватила паника. Темнокрылая паника, которая заполнила мой мозг, как мельтешащие летучие мыши. Она заполняла разум до тех пор, пока мне не показалось, что его лишилась. Пока реальность в моей голове и за её пределами разлеталась на части, я непреклонно, с невероятно пылающим рвением держалась за своё здравомыслие. Я вновь закричала. Должно быть, закричала, ибо слышала голос эхом отдающийся среди черных и беспокойных звёзд, надвигающихся со всех сторон. Стены комнаты исчезли. А когда я подняла взгляд, ни потолка, ни крыши не было — лишь перевёрнутый серп алой луны, капающей мне на лицо черной кровью.
Позже, когда сосед позвонил в 911, меня забрали врачи — во многом против моей слабой воли. Моя неврастеничная душа жаждала смерти, и в смерти ей было отказано. Так тому и быть. Меня держали в палате для сумасшедших, где регулярно давали сильные успокоительные и связывали, ибо я видела призрачные ониксовые глаза холодной мёртвой твари в ванне, и они создавали мрачную алхимию в моем мозгу. Я лихорадочно рассказывала сотрудникам о Короле в Жёлтом, о том, как II Акт распахнул двери восприятия кошмаров и погрузил кричащую меня в пугающую пустоту. Но они не слушали. И чем больше они отказывались внимать моим словам, тем больше я уверялась в том, что они их уже знают.
Конечно же, меня взяли под стражу. Пока суды решали, что со мной делать, я почти два месяца, восстанавливалась и проходила интенсивную терапию. В конце которой меня привели к полицейскому психиатру для ещё одного собеседования.
— Зачем? — спрашивал он. — Зачем ты это сделала?
— Если у вас возникают такие вопросы, то это за пределами вашего понимания.
Он мягко улыбнулся, словно я была кем-то достойным сочувствия:
— Просвети меня.
— Просветление опасно.
Врач понятия не имел насколько близок к бездне, но я не буду той, кто даст ему финальный толчок. Я изучала шрамы на запястьях. Они зажили розовыми завитками, спиралевидными розовыми завитками, которые притягивали взгляд и засасывали его глубоко в архимедову сложность. Именно там я узрела то, чего никогда не должен видеть ни мужчина, ни женщина: Знак. Замысловатые рубцы зажившей плоти вырисовывали его на каждом запястье. Увидев его лишь единожды, я не могла более отвести взгляд. Он овладел мной, и я поняла, что служение Королю только началось.
Конечно же полицейский психиатр засыпал меня вопросами. Его заинтриговало то, что у меня не было ни семьи, ни друзей, а отец Маркуса — дорогой, погибший Дэвид — покончил с собой. Врач лишь выполнял свою работу, а я старалась быть полезной. Я не желала вовлекать его в чудовищный космический ужас того, что, в моём понимании, было правдой; того, что заставило Дэвида затянуть петлю на горле. Посему я держала свои запястья вне поля зрения, а когда врач задавал вопросы, ответы на которые могли быть для него опасны, я хранила молчание. Но он был неотступен. Когда психиатр атаковал, я парировала. Изворотливость выматывала, но в конечном счёте я не раскрыла тайну Гиад.
Конечно же моей следующей остановкой стала тюрьма. Меня приговорили к десяти-пятнадцати годам лишения свободы. Я такая была там не одна; многие женщины убили своих детей, некоторые — чужих. По ночам они буйствовали и рыдали, и молили Бога об избавлении, но никакого избавления не было. Лишь холодная бетонная тишина, тянувшаяся бесконечно.
Однажды ночью, когда я лежала, покрытая бисеринками пота от страха, который всегда приносила тьма, наркоторговка по имени Мамаша Макгибб начала взывать к Богу о прощении. Не только за себя, но и за всех животных во всех клетках, свернувшихся на грязной соломе своей жизни. И, наверное, Он услышал её, потому что сильнейшая гроза вцепилась в тюрьму зубами. Чем больше Матушка взывала о божественном вмешательстве, тем сильнее нарастала проливная ярость снаружи. Завывал ветер, в небе сверкали молнии, и дождь хлестал по этим высоким серым стенам.
— СЕСТРЫ! — кричала Мамаша сквозь какофонию бури. — СЕСТРЫ! ВНЕМЛИТЕ ТОМУ, ЧТО Я ГОВОРЮ! ГОСПОДЬ ИЗЛИВАЕТ ГНЕВ СВОЙ ЗА ТО, ЧТО МЫ СОТВОРИЛИ, И ЗА ГРЕХИ В НАШИХ СЕРДЦАХ! СКЛОНИТЕ ГОЛОВЫ И ПРИМИРИТЕСЬ С НИМ, ДАБЫ В ПОСЛЕДНИЙ ЧАС ОН МОГ СНИЗОЙТИ ДО ВАС!
Некоторые женщины кричали, чтобы она заткнулась, а другие стучали по прутьям камер расчёсками и оловянными кружками. Это было весьма мелодраматично. Вскоре, казалось, что все проснулись и обезумели, стеная в гневе и раскаянии, пока гремит гром, а тюрьма трясётся, как мокрый пёс. Завывал ветер, и я была уверена, что он выкрикивает имена заключённых. Шрамы на моих запястьях горели неимоверно.
— У НЕГО ЕСТЬ ЗАМЫСЕЛ О МИРЕ СЕМ![53] — кричала Мамаша. — И С ВЫСОКОГО ТРОНА В ГИАДАХ ОН ВИДИТ ВСЁ! ОН ОБЪЕДИНИТ ЭТОТ МИР С АЛЬДЕБАРАНОМ, СЛЕДУЮЩИМ ЗА СЕМЬЮ СЁСТРАМИ![54] ПРИВЕТСТВУЙТЕ ЕГО! ТРЕПЕЩИТЕ ПРЕД НИМ! ПРИМИТЕ ЖИВОГО БОГА, ДАБЫ ОН МОГ ВОЗЛОЖИТЬ НА ВАС РУКИ!
К тому моменту молнии сверкали нескончаемо, и по мрачным коридорам тюрьмы эхом разносились раскаты грома, перемежаемые испуганными голосами заключённых. Я тряслась, проговаривая слова Мамаши Макгибб, хотя они были подобны яду на языке. Именно тогда Гретта Лиз, моя сокамерница, сидевшая от двадцати до пожизненного за многократное убийство, обняла меня, обняла, словно я был ребёнком, напуганным темнотой и тем, что в ней скрывалось, что было истинной правдой.
— Не слушай! — сказала Гретта мне на ухо. — Она лжепророк, и слова её — ересь! Бог, к которому она взывает, не является богом ни одного здравомыслящего или праведного человека! Не слушай! Слышишь меня? Не слушай!
Но даже несмотря на то, что Гретта зажала мои уши руками, я прекрасно слышала слова Мамаши Макгибб, словно они звучали в полостях моего черепа.
— МЫ ДОЖДЁМСЯ ЗНАМЕНИЯ, СЕСТРЫ! ЕГО ЗНАКА! И ТОГДА ПОЙМЁМ, ЧТО ЕДИНЫ С НИМ! ЧТО СЫН ХАСТУРА СТУПАЕТ ПО ЭТИМ ЗЕМЛЯМ И КОГДА ОН ПОСТУЧИТ В ДВЕРЬ, БРАТЬЯ И СЕСТРЫ ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ СКЛОНЯТ ГОЛОВЫ! МЫ ВОПЛОТИМСЯ В ТЕЛЕ БЛЕДНОЙ МАСКИ, БУДЕМ СОВЕРШАТЬ ЕМУ ПОДНОШЕНИЯ И ВОЗНОСИТЬ ХВАЛУ КОРОЛЮ В ИЗОДРАННОЙ МАНТИИ!
К тому моменту охранники уже наслушались. Мамаше Макгибб велели заткнуться, а когда этого не случилось её отвели в одиночную камеру, где, как я слышала, она продолжала разглагольствовать и бредить. Но об этом можно было не говорить — стигматы на моих запястьях горели всю ночь.
Месяц за месяцем тюремный психиатр ковыряла и клевала меня в поисках вкусного красного мяса, тщетно пытаясь понять ход моих мыслей, мотивацию преступления и (как она называла) глубоко укоренившегося бредового расстройства. Она была убеждена, что первопричиной всему было самоубийство Дэвида и настаивала на гипнотерапии, хотя я каждый раз противилась. Наши первые несколько сеансов были полным провалом. После третьей или четвертой попытки всё получилось, и она начала задавать вопросы, на которые я не решалась отвечать. Психиатр записала то, что я говорила, под гипнозом — «Бледная Маска», «темнейшая Каркоза» и «Кор Таури, Празднество Кровавого сердца», — но я отказывалась что-либо из этого обсуждать. В действительности, к гордости своей, я вела себя так, будто никогда подобной чуши не слышала, и практически обвинила врача во множестве заблуждений.
Но я не была совсем уж упрямой. Старалась сотрудничать, когда и где это было возможно. Психиатр очень хотела понять меня и мой психоз. По тому, как она говорила о последнем, можно было подумать, что это живое, дышащее существо, похожее на какого-то огромного, раздутого страхом паразита или злого сиамского близнеца. Ей было сложно понять как я, хорошо образованная и вполне успешная, воспитанная, добрая и явно любящая мать-одиночка, могла совершить такое преступление, будто статус запрещает совершать самые тёмные безрассудства. Я отчасти возражала ей, говоря, что, когда всё слишком хорошо, что-нибудь обязательно случается. Но она не была дурой. Ей нужны были ответы, и она собиралась их заполучить, даже если это означало бы нарезать мой мозг тонкими пластинами и поместить их под микроскоп. Она сильно увлеклась моим случаем, и я была почти уверена, что у психиатра на уме была какая-нибудь научная статья, которая заслужила бы похвалу среди её коллег. Я понимала честолюбие. Врач хотела знать первопричину случившегося, и я ей объяснила в максимально общих и обтекаемых чертах. Всё дело в книге «Король в Жёлтом». Я обнаружила её в исторической коллекции колледжа Св. Обена. Как штатный преподаватель средневековой истории я имела доступ к произведениям, запрещённым для остальных. Прекрасно осознавая устрашающую репутацию книги, я прочитала её и пострадала от последствий. Психиатр утверждала, что такой книги не существует, а её тёзка, сам король — выдумка. Я объяснила, что избранным, или лучше сказать проклятым, он иногда является в искажённом отражении некоторых старинных зеркал или в лужах октябрьского дождя. Однажды на закате я мельком увидела его божественную тень — огромный изорванный силуэт, парящий над городом. Сказать доктору большего я не могла. Я уже понимала, что эфир этого мира начинает разрываться.
В том, что Король близко, я не сомневался. Он тянулся ко мне, и это было неизбежно. Для меня это стало совершенно очевидным в один летний день, когда мы пололи сорняки среди могил тюремного кладбища. Здесь были акры высохших крестов и крошащихся надгробий из песчаника захваченных, а иногда и поглощённых зарослями вьюнка, жимолости и повилики. Убирая всё это, мы потратили большую часть недели. Вьюны выросли даже на стене небольшого каменного мавзолея. Я была одной из тех, кто сорвал путаные заросли, и когда я это сделала, меня ждало откровение самого худшего рода. Ибо там на стене был вырезан тот самый образ, который я в ту ужасную ночь нарисовала кровью на стене ванной: Король. Всего лишь грубый набросок, когда я вгляделась, стал трёхмерным, облекаясь плотью подобно распускающемуся цветку, пока я не узрела налитые яблоки его бегающих глаз кровоточащих как раздавленные ягоды, и яркие цвета изодранной мантии, что притягивали все ближе и ближе, пока я не услышала собственный голос, произносящий: «О, Король, молю, только не снова, не так скоро».
Понятия не имею, как долго я там простояла в оцепенении, но довольно скоро появился охранник:
— И что ты, по-твоему, делаешь? Возвращайся к работе.
— Но… но он этого не допустит, — дрожащей рукой я показала на стену.
— Ты что не видишь, там ничего нет? Работай давай.
О, упоение неведением. Увиденное мной охранник не видел, и как я завидовала совершенной невинности его помыслов. Я начала верить, что невинность близка к божественности. Я мечтала о ней, желала её, но едва ты откроешь книгу и узришь тёмную звезду и полую луну, пути назад уже не будет. Никто и никогда не сможет сомкнуть тот распахнутый третий глаз, что являет тебе сокрытое в этом мире и за его пределами.
Я могла бы подробно рассказать о других подобных случаях, но, чтобы проиллюстрировать свою точку зрения, описываю лишь последний. Полутень короля подкрадывалась все ближе, и это заставляло меня совершать самые ужасные поступки.
Всё это подводит нас к моей последней ночи в тюрьме. Примерно через шесть лет меня освободили условно-досрочно. И единственная причина, по которой меня освободили условно, заключалась в том, что я была умна. Да, я старалась не доставлять проблем, но дело не только в этом. Через некоторое время, но не слишком скоро, чтобы вызвать подозрения, я согласилась с тем, что говорил мне тюремный психиатр и вызвалась на сеансы психотерапии. Это делало её счастливой. Я соглашалась со всем, что она говорила, иногда дословно повторяя сказанное ей, что делало врача ещё счастливее. Всё — иллюзия и выдумки. Не было ни книги, ни Короля. И вот так я добилась досрочного освобождения из выгребной ямы тюрьмы.
Но давайте на мгновение вспомним последнюю ночь.
Однажды, глубокой ночью, я открыла глаза. Что-то присутствовало в камере рядом со мной и это была не Гретта. То было нечто рождённое из чрева темной, сокровенной ночи. Я слышала, как оно дышит подобно ветру в дымоходе. Оно стояло рядом со мной. Тело — гротескный, колыхающийся мешок, и лицо — белое, мягкое и блестящее, как влажный от росы гриб. Я почти ничего не видела и была благодарна за это. Когда оно заговорило, голос был вязким, почти студенистым:
— Ты нашла Жёлтый Знак?
— Нет, — пробормотала я. — Нет.
Затем единственная студенистая рука, похожая на дряблую морскую звезду, коснулась моего запястья и шрамы на нём запылали, как фосфор.
— Он был ниспослан, и ты его нашла.
Освободили меня без особой помпы. Моим надзирателем по условно-досрочному освобождению стал человек по имени Мичем, которому я инстинктивно не доверяла. Невысокий, худой, как болотный тростник, с таким острым подбородком, что им можно было резать сыр. Его правый глаз был голубым и всё время моргал, но левый смотрел неподвижно. Странно большой и зелёный, он был не нормального зелёного цвета, но цвета застоявшихся прудов и плесени. Лягушачье отродье. Опухший и желеобразный.
— Я хочу, чтобы ты помнила, — сказал Мичем, — то, что случилось — в прошлом и теперь у тебя новая жизнь. Новое предназначение. И я помогу тебе его исполнить. Поняла?
Я ответила, что да. И тогда он вытащил большой конверт и достал из него книгу.
— Ты знаешь, что у меня здесь? — спросил он.
Меня охватила дрожь.
— Я не хочу это видеть.
— Но должна, ты должна. Видишь? Это вовсе не книга.
То, на что я смотрела, было не «Королём в Жёлтом», но всего лишь пачкой бумаг, которые я сразу же узнала. То были наброски, которые я сделала после окончания II Акта. Определенно, работа сумасшедшей. Рисунки звёзд и искажённых планетных тел, сюрреалистические пейзажи и города с туманными башнями, выгравированными на фоне восходящей луны. Над всем этим доминировали бессмысленные каракули, выглядевшие как работа ребёнка, и многочисленные спиралевидные росчерки, которые, казалось, соединяли всё воедино.
— Никакой книги нет. И никогда не было. Ты в это веришь?
— Да, — выдавила я, отворачиваясь от ужасных спиралей, которые заставляли мои запястья гореть. — Верю.
— Превосходно. — Мичем сунул бумаги обратно в конверт. — Тогда мы начнём создавать новую тебя. Ты ведь действительно этого хочешь?
Я сказала ему, что хочу. Побоялась ответить иначе. Понимала, что Мичем затеял весёлую непристойную игру. Пока он говорил, я заметила, что края его маски начали истираться.
В течение нескольких последующих недель, пока я осваивалась с ролью бывшей заключённой и бывшей детоубийцы, происходило что-то неправильное. Меня не покидало весьма тревожное чувство, что мир больше не вращается плавно и безопасно вокруг своей оси. Что-то изменилось. Я говорила себе, что это лишь моё восприятие, но не была в этом столь уверена. Что бы или кто бы ни управлял вселенной ранее, ей уже не управлял. Покровительство перешло из рук в руки. Может другие оставались в неведении, но я тут же увидела знамения. Они были едва заметными, но очевидными — дуга солнечного света на горизонте в сумерках, неправильный изгиб определенных углов, скопление огромных бледных мотыльков за моим окном и самое показательное — пугающее продвижение некоей тени, что приближалась с каждым днём.
Мичем поселил меня в реабилитационном центре вместе с другими бывшими заключёнными. Это было место для всех, мужчины располагались слева от лестницы, а женщины — справа. Независимо от пола, у них была одна общая черта: пристальный взгляд, этот ужасный, какой-то каталептический взгляд, словно они разглядывали что-то вдалеке, чего никто другой увидеть не может. Большинство из них, испытывая дискомфорт от внешнего мира, оставались в комнатах, расхаживая взад-вперёд, будто все ещё находились в своих камерах. Полагаю, что после столь долгого пребывания в клетке высшая физика неограниченного пространства была за пределами их понимания. В первую неделю же повесилась одна из женщин, пожилая леди, которую все звали Мардж. Она оставила предсмертную записку, которая провозглашала незатейливое: «ЛИШЬ ЛЕВЫЙ ГЛАЗ МОЖЕТ ВИДЕТЬ». Но, прежде чем накинуть петлю на горло, Мардж взяла нож для удаления сердцевины из яблок и вынула оскорбительную сферу. Она положила кровавый шарик в чайную чашку, а затем покончила с собой. И так тихо, что женщина в соседней комнате даже не услышала.
Женщина, что жила по соседству со мной, частенько плакала по ночам. Её мёртвый взгляд напоминал лужи серой дождевой воды. Говорили, что она убила своего ребёнка. Я понимала её боль. Иногда я просыпалась посреди ночи думая, что Маркус плачет и его нужно покормить. Груди постоянно болели, но потом я вспоминала, что Маркус мёртв и что я одна. О, Дэвид, ты же понимаешь, не так ли? Часто я глазела в окно, уверенная, что слышу, как где-то в ночи плачет ребёнок, потерянный и одинокий. Но всё это было у меня в голове. Не раз я была уверена, что замечала в детской коляске Маркуса. Но это было невозможно… если только не пришло время.
Ночь за ночью я слышала, как безумная соседка раскачивается в кресле взад-вперёд: скрип, скрип, скрип. Иногда это продолжалось до рассвета. Часто она пела колыбельные пронзительным, царапающим голосом, от которого у меня мурашки бежали по коже. Но по-настоящему я пришла в ужас, когда услышала, что там плачет ребёнок. Невозможно. Я понимала, что это невозможно. И все же безошибочно слышала влажный причмокивающий звук кормления младенца.
Наконец, после множества беспокойных и бессонных ночей, я расспросила о своей соседке.
— У неё там не может быть ребёнка, — сказала я Ким, одной из девочек. — Своего ребёнка она убила.
— Что ты несёшь? Своего ребёнка убила ты. Только ты.
Это был лишь один из множества пунктов, убедивших меня в том, что мир перекошен и вывернут наизнанку. Позвольте мне поведать другой случай. Однажды я проснулась поздно ночью, уверенная, что в комнате есть кто-то ещё. Поиски доказали обратное. Я подошла к окну, уставилась на своё отражение в стекле. И именно тогда увидела не отражение комнаты позади себя, но какой-то безумный раскачивающийся пейзаж с огромным озером, над которым висели черные, мерцающие звезды. На берегу озера я заметила какую-то высокую, сгорбленную фигуру в фестончатых лохмотьях, которые развевались вокруг неё, как саван. Я знала, кто это. Это мог быть лишь Король в Жёлтом, и он шагал в моем направлении.
Этого было более чем достаточно, но мало того. Понимаете, спиралевидные шрамы, демонстрирующие Жёлтый Знак на моих запястьях, расползались. Я понимала, что это невозможно, но доказательства были слишком очевидны: замысловатые розовые завитки распространились по моим рукам и спустились на грудь. Я провела по ним пальцами: шрамы были выпуклыми как ожоги и невероятно замысловаты. Их геометрия была не только архимедовой по природе своей, но и гиперболической, или инверсивной. Взгляду, следующему за их вихреобразной прогрессией, всегда открывался Жёлтый Знак. И когда он становился зримым, вы могли заглянуть за его пределы и увидеть скелетообразные башни Каркозы, вздымающиеся в подёрнутое красной дымкой небо, с которого, сквозь болезненно-жёлтые гряды облаков похожих на опухшие, больные веки, проглядывались Альдебаран и Гиады.
Должна признать, что после этого мои воспоминания не так ясны, как хотелось бы. Казалось, что всё становится неясным. Мой мир слишком сильно наклонялся в ту или иную сторону, и я боялся того, что могу увидеть там, где сходятся углы. Всё стало перекошенное, затемнённое, перевёрнутое, словно смотришь свозь плёнку. Подкрадываясь всё ближе и ближе, чтобы объявить своей собственностью, Король переворачивал мой мир с ног на голову.
Теперь перейдём к последующим пунктам в моем списке.
На другую ночь я проснулся и услышала шепчущие за соседней дверью голоса, которые меня сильно встревожили. Чуть погодя я прислонила ухо к тонкой стене, прислушалась. И вот что я услышала: Ты же знаешь, избранной тебе не быть. Я та, что наденет корону… не ты! Я была подготовлена дланью Его, и мне была обещана корона во сне увядших роз! Лишь я погружалась в чёрные глубины озера Хали, и только я взбиралась на башни и выкрикивала священные имена над холмом грёз! И скоро все склонятся передо мной, детищем Хастура!
Говорила ли это безумная женщина или сам ребёнок, узнать было невозможно. Я хотела пойти и остановить их, но не осмелилась. Я знала, что если открою эту дверь, то увижу мясистую спираль, которая высосет разум из моего черепа.
Однажды днём выйдя из автобуса, я, дрожа от страха, остановилась на тротуаре перед общежитием. Дом менялся, как и все остальное. Это было уже не обычное, обшарпанное трёхэтажное здание, но циклопический, вздымающийся черный монолит, который колебался и содрогался, словно не мог более сохранять свою форму. Я наблюдала как он, заполняя небо вырастает предо мной, и его холодная тень облекает меня в ледяной саван самого Короля.
Но на этом всё не закончилось, о нет. Когда дом снова стал просто домом, я отправилась в свою комнату. Пролежав на кровати час или около того, я подошла к окну и узрела не свой мир, но залитую алым светом Каркозу и лес её искривлённых башен, возвышающихся над искажённым антимиром скопища черных руин. Я видела озеро Хали, его тёмные неподвижные воды, отражающие огромную кровавую луну. На берегу, посреди раздавленных оболочек тысячи последователей, стоял подзывающий меня Король в Жёлтом.
Я задёрнула шторы, чтобы не видеть искажённые кошмарные перспективы этого антимира и, в особенности, его короля. Три бесконечных дня и три мучительные ночи я пряталась в коробке своей комнаты ожидая, что на лестнице раздастся стук или, что ещё хуже, уязвимая реальность этого мира истончится от постоянного соприкосновения с тем навязчивым другим, который угрожал переплестись со всем, что мы знаем. С каждым часом полутень Короля становилась все ближе и ближе. На второй день добровольной изоляции я осмелилась выглянуть из-за задёрнутой шторы, и увидела приближающуюся к дому тень. Конечно, другие сказали бы, что это была всего лишь тень, отбрасываемая нависающим зданием с другой стороны улицы, но я знала лучше. Ибо каждый вечер на закате я наблюдала за её зловещим приближением, я ясно видела эту дьявольскую полутень, ползущую вперёд на тысяче крошечных ножек.
К вечеру третьего дня я поняла, что попала в ловушку. Мне следовало сбежать, пока оставалось время и пространство для манёвра. Поддаваясь безудержной волне бесформенной и беспредельной тьмы реальность, которую я знала всю свою жизнь, распадалась на части. Каждый раз, когда она начинала разваливаться на части, я слышала нечто вроде потрескивания или шипения и на меня накатывали ужасные боли… следующие, да, точно следующие, подобно электричеству идущему по медным проводам, узорам спиралевидных рубцов, которые покрывали теперь всё моё тело. Когда боль утихала, я — лишь мельком — видела свою комнату, перевёрнутую вверх дном и вывернутую наизнанку, переделанную чужой рукой в какую-то бедное, грубое подобие, стены которой сочились зловонной розовой слизью, а потолок был рыхлым и губчатым. Боже милостивый, даже пол был похож на какое-то мерзкий студень, словно я сидела не на плитках, а на скопившейся мягкой гнили десятков залежавшихся трупов.
В тот раз всё обошлось.
Но я знала, что со временем полутень поглотит мой мир, и пути назад не будет. В течение трех ночей я наблюдала за луной, висевшей над городом как огромный вырванный глаз, изучающий ночную возню существ, что будут вскоре трепетать пред новым злобным богом. Она билась подобно сердцу, пульсируя при каждом болезненном ударе, наполняясь кровью, становясь больше и сильнее, облекаясь плотью для заключительного акта.
Нужно было что-то делать, и сделать это могла лишь я одна. Я обдумала всё как следует и стала выжидать. Услышав, как та бедная сумасшедшая женщина спустилась вниз, я отправилась к ней и обнаружила, что дверь приоткрыта. Там стоял странный запах, горячий и солёный, как на отмели в знойный летний день.
Миновав кровать, я подошла к люльке под окном и отодвинула струящееся кружево в сторону. Малыш уставился на меня с любопытством и невинностью.
— Ещё раз, о король, я должна сделать это ещё раз?
В окно заглядывала луна и глядя на её лик, я видела пустоты, сверкающие глубины и какие-то безнадёжные, сводящие с ума стигийские пределы, где в кошмарном пространстве дрожали чёрные звёзды. Скоро я отправлюсь туда.
И пока я противилась своему священному бремени, полутень Короля в Жёлтом подкрадывалась все ближе. Я услышала потрескивающе-шипящий звук, и стигматы моего изуродованного шрамами тела наэлектризовала боль. Сразу же комната начала меняться. Она мутировала и трансформировалось, становясь жидкой, как горячий трупный жир, а остывая превращалась во что-то безумное и извращённое. Это была комната в представлении лунатика — сюрреалистичная, нереальная, экспрессионистская путаница; черно-красный каркас из изъеденных костей и зазубренных осколков стекла; искорёженные дверные проёмы, ведущие в черные бездорожные пустоши, и окна, глядящие на пульсирующей лик сардонически ухмыляющейся луны.
Но я исполнила своё предназначение, и когда они ворвались в комнату, я предъявила изуродованное, кровоточащее подношение королю. Я поняла тогда, что меж нами нет секретов. Они знали, что я завязала петлю, на которой повесился Дэвид — боже милостивый, пролистав книгу он умолял меня об этом; и они знали, что я породила Маркуса на свет лишь для того, чтобы в день летнего солнцестояния предложить его могущественному Королю. «Я победила и ныне я взойду на трон! То моё право, как наложницы Хастура! Я та, на чьём челе корона, и мне повелевать темнейшею Каркозой!» Когда они приблизились я швырнула им подношение, дабы Король убедился, что я праведна и чиста. Затем бережно, спокойно и с невероятной аккуратностью я показала им нож, что носила при себе. Явила мерцание лунного лика на его лезвии. Затем с хирургической точностью взрезала внешние края своей маски и начала срывать её, дабы все могли узреть то, что я под ней скрывала: лицо, пред которым мир скоро будет благоговеть и трепетать.
Перевод: Руслан Насрутдинов
В мешке
Tim Curran, "In The Bag", 2016
Был канун Рождества и на грязный город падал грязный снег, усугубляя и без того бедственное положение бродяг, ютящихся под ветхими одеялами на углах улиц и дрожащих в запятнанных мочой картонных коробках в узких, замусоренных переулках. Сквозь снежные вихри и порывистый ветер приближался Джонни Пакетт, толкавший старую магазинную тележку. Скрик-скрик-скрик! Из-за сломанного колеса, которое никогда не будет починено, его приближение было слышно за квартал.
Нелегко в такую ночь, поэтому Джонни остановился передохнуть. Его дыхание вылетало белыми облачками, пока он грел руки и изучал улицы. Увидев бездомных, прижавшихся друг к другу ради тепла, он мысленно поморщился.
Некоторые жили на улице по собственному желанию, но были и другие — старики, ветераны с поехавшими от войны мозгами, наркоманы, душевнобольные, нетрудоспособные, бесправные и забытые.
Забавно. Казалось, что с каждым годом их становится больше.
Лексус-седан и едущий за ним крутой джип, обрызгали ноги Джонни серой дорожной слякотью. У некоторых есть всё, а у других — ни черта.
Кто бы мог подумать.
Бомжи на углу передавали друг другу бутылки микстуры от кашля и банки «Стерно»,[55] Джонни перевел взгляд на груду в своей тележке, на серый мешок.
Это самое чудесное время года, подумал Джонни.
Пробиваясь сквозь пургу, он услышал доносящиеся из-под навеса универсама звуки мелодии Джона Леннона поющего «Счастливого Рождества».
— Да, это Рождество, — напевал Джонни себе под нос. — И чем же ты, мать твою, можешь похвастаться?
Он стоял, прищурившись — тощий как жердь черный чувак, с лицом подпорченным уличной жизнью: кожа похожая на наждак; старые ножевые шрамы и порезы бритвой; кривой нос, сломанный в драке и сросшийся неправильно. Джонни был одет в вытащенный из мусорного контейнера костюм Санты, грязный и выцветший, белый мех на котором стал цвета шифера.
Выудив старую жестянку из-под леденцов, он вытащил из собранной коллекции бычок. Закурив, подумал, ого, лишь наполовину выкуренный «Кэмел». Неплохо.
Закончив, он продолжил путь по тротуару, не обращая внимания на злобные взгляды, получаемые от владельцев магазинов. Это нормально, это нормально. Джонни завернул за угол и почувствовал запах вкусной и сочной горячей еды. Его рот заполнила слюна, а живот издал тигриный рык.
— Эй, Джонни! — позвали его.
То был мистер Санторини, который, невзирая на непогоду, всё ещё стоял под красно-полосатым навесом своего фургончика в приютившем его закоулке. И Джонни знал почему. Его дети никогда не звонили, а жена умерла семь долгих лет назад. Лишь этот фургончик держал мистера Санторини на плаву, придавал ему чувство значимости и удерживал от попрошайничества вместе с остальными.
Колеса Джонни остановились:
— С рождеством, мистер Си. Как торговля сегодня?
— Неплохо, — ответил невысокий пожилой мужчина, дрожавший и притоптывающий онемевшими ногам. Он был худой как палка, с годами стал меньше ростом, но никогда не сдавался. — Под Рождество можно рассчитывать на две вещи, Джонни. Люди хотят поесть и люди хотят напиться.
Он безостановочно говорил о погоде; о метелях, пережитых в прошлые года; о друзьях, которых похоронил и больше никогда не увидит. Но Джонни его не слушал. Ох уж эти итальянские сосиски. Никто их не делал так, как мистер Санторини. По рецепту прямо из Неаполя: слегка подкопчённые, а затем, горячие и сочные, втиснутые в поджаренную во фритюре маслянисто-мягкую булочку и щедро сдобренные луком, перцем, растаявшим сыром проволоне и каким-то соусом — кислым, сладким и острым одновременно.
Одну из них, приготовив и завернув в фольгу, он подал Джонни.
— Не, не, — запротестовал Джонни. — Я без денег, мистер Си.
Старик засмеялся:
— На Рождество — и не нужно. Угощайся.
Во рту у Джонни случился оргазм. Его вкусовые рецепторы отплясывали чечетку на языке. В животе выросли зубы. А потом всё закончилось, и Джонни облизал пальцы. Прекрасное тепло согревало его внутренности.
— В этом году опять будешь раздавать подарки, Санта? — спросил мистер Санторини.
— Уже, мистер Си, уже. Вот только закончил.
— Ты хороший человек Джонни. Дай бог тебе здоровья.
На это Джонни особо не рассчитывал, но он делал своё дело, и даже сверх того. Нечто гораздо большее, чем дешёвые расчёски, шарфы и тапочки, которые он каждый год раздавал нищим.
Двадцатью минутами позже, всё еще согреваемый изнутри добротой мистера Санторини, Джонни свернул с 23-ей Вест в переулок, зная чего там ожидать. Он в любом случае пошёл бы туда потому, что так было нужно.
Он смахнул снег с лица и отряхнулся как мокрый пес. Рождество… будь проклят его холод! Джонни заметил заснеженную коробку от холодильника плотно втиснутую между контейнером и рядом зеленых пластиковых баков переполненных мусором.
— Кэтлин, — позвал он. — Кэтлин, пора.
Из коробки раздались поскребывания, словно там дрались крысы и кашель из больных, туберкулезных легких, который сменился спазмами, а затем — хриплым дыханием.
Как огр из пещер, Кэтлин выбралась наружу, Оскалилась на Джонни и плюнула в него. Она с трудом стояла на ногах замотанных в тряпки и втиснутых в скрепленные скотчем пакеты из-под хлеба. Звероподобная женщина походила на горбатого безумного тролля в изношенном оливково-сером пальто, покрытым коркой дерма и прочими безымянными пятнами. Ее лицо было испачкано нечистотами. Они липли к щекам, и как грязь наполняли ямки и глубокие морщины. Взгляд Кэтлин был дикий, её растрепанные волосы походили на металлическую мочалку. Потрескавшиеся губы обнажали обломанные пеньки щелястых, желто-коричневых зубов, между которыми виднелись черные крошки.
Она рычала.
Она шипела.
Зная о её безумии, Джонни держался на расстоянии. Кем бы она ни была раньше, сейчас она — животное. Разъяренная: на губах белая пена слюны, пальцы как чёрные потрескавшиеся когти, сознание поглощено водоворотом маразма, помешательства и галлюцинаций — она приготовилась сражаться за свое логово.
Но для её воспаленного разума голос Джонни был как охлаждающий бальзам, он успокаивал:
— Всё хорошо. Загляни в мешок и обретешь покой.
Кэтлин его слова не убедили. Она была невменяемым животным готовым бороться за свою территорию и за те жалкие, скудные пожитки, которые могла назвать своими. Но, тем не менее, Кэтлин понемногу расслабилась. Она что-то чувствовала в фигуре Джонни, в его намерениях. В спокойных и печальных омутах его глаз. В них милосердие, и хоть и незнакомое Кэтлин, но волнующее её.
— Вот так, Кэтлин, — мягко говорил Джонни. — В мешке. Там, в мешке есть кое-что для тебя.
Что-то бормоча, Кэтлин приблизилась к коляске, показала на неё. В глазах — слёзы, слюни текут по подбородку. Она всё ещё не могла решиться. Затем Кэтлин потянулась к коляске и положила руки на серый материал мешка. Нежно погладила его. В её влажных глазах появилось замешательство. Тёплый и податливый, он не казался тканью… На ощупь он был, как…
Чем бы мешок не был, или был, он раскрылся, подобно сдвинувшимся назад губам, обнажая десны и огромные зубы. Кэтлин завизжала. С невероятной скоростью, быстрее гремучей змеи, пасть бросилась вперед. Кэтлин втянуло внутрь до лопаток прежде, чем она могла подумать о побеге. Челюсти сомкнулись как капкан, и пилообразные зубы пронзили её, перекусив позвонки и разрубив спину. Кэтлин бессильно обмякла, как раздавленная крыса в челюстях мастифа… затем её затянуло в мешок.
Из него раздались хруст и звуки пережевывания. Затем бульканье похожее на звуки активатора стиральной машины. Перед тем, как губы мешка сомкнулись, в воздух брызнула струя крови.
Почувствовал на лице теплые влажные капли Джонни отшатнулся чувствуя, как всегда, тошноту.
Мешок окрасился в насыщенный, пронзительно-красный цвет. Затем, медленно и постепенно, цвет полностью впитался. Мешок снова был лишь мешком.
Тяжело дыша, Джонни вытолкнул тележку из переулка. Теперь мешок выглядел плоским и пустым. Цикл продолжался.
На 27-ой стрит, на спуске к Семент-парку где кололись наркоманы, Джонни врезался в Стэна-из-Джорджии, совещавшегося с парочкой алкашей глаза которых, отражавшие выгребную яму их разумов, напоминали сигаретные ожоги на пергаменте. Они ушли, но Стэн-из-Джорджии, сидевший на корточках на своем коврике, продолжал болтать, словно его друзья всё ещё были здесь. Кажется, он не обращал внимания на то, что его почти замело снегом.
— Стэнни, как дела?
Глядя на Джонни, Стэн-из-Джорджии кивнул, но настоящего узнавания в его остекленевшем взгляде не было. На самом деле, в нём вообще мало чего осталось. Он был неглубок, как дождевая лужа.
— Дала мне это, — сказал он, держа пустую бутылку из-под дешевого шерри. — Леди… леди, она дала мне это. Положила мне в руки, отдала. Сказала… она сказала: возьми на Рождество. Это всё тебе. Прибереги для себя, выпей сам и никому другому не давай. У тебя нет того, что она мне дала.
— Это круто, Стэнни. Смотри не потеряй.
— Ладно, ладно. — Прищурившись, он огляделся, увидев кого-то, кого Джонни не видел. — А ты ничего не получишь. Нет, сэр. Это моё. Леди дала. Это мне леди дала. Она дала это мне. Не тебе.
Стэнни раскачивался взад-вперед, сжимая в руках пустую бутылку. Наверное, так же он будет сжимать её и через неделю. На этом же самом месте, потому что ног у него нет — он отморозил их две зимы назад — лишь культи.
— Ну, пока, Стэнни. — говорит Джонни, толкая свою тележку дальше по переулку, оставляя Стэна-из-Джорджии разговаривать со своими друзьями о леди, которая дала ему бутылку.
В тележке завозился мешок.
— Нет, не его, — сказал ему Джонни. — Не в этот раз.
Мешок задрожал. Он встрепенулся. Сквозь него пронесся мышечный спазм. Он явно протестовал, но Джонни был непоколебим. Если он даст слабину, то мешок выйдет из-под контроля, а если исчезнет слишком много людей, то будут задавать вопросы и эти вопросы могут привести к Джонни, а если они приведут к Джонни, они могут привести и к…
Но он не собирался думать об этом.
Сейчас он был в парке — сражался с дорогой, проталкиваясь сквозь снежные наносы и чувствуя, как кости стынут от холода. Джонни направлялся к летней эстраде. Это было то самое место, куда приходили переночевать ущербные, отчаявшиеся и умирающие. Обычно здесь шлялось множество наркоманов: они кололись, попрошайничали, сравнивали следы от уколов и сплющенные вены. Но буран загнал их в укрытия — канализации и коллекторы, склады кишащие крысами, стерильные метадоновые клиники и приюты для бездомных.
Как Джонни выяснил, здесь остался лишь один наркоман.
Имени у него не было и души, наверное, тоже. Кем он был, и каким он был — уже давно забыто. Всё, что от него осталось — лишь призрак. Он был призраком этого парка, этой эстрады, но, по большей части, он был призраком самого себя.
Когда Джонни вышел под свет, наркоман — скрючившийся в углу и завернувшийся в запачканные собачьей мочой старые газеты — начал стонать.
— Ох, Санта, Санта Клаус. Я умираю. Я просто умираю. Это тааак больно, — скулил он. — Господи помоги, как же это больно.
Наркоша был живым скелетом в грязном спортивном костюме, мокасинах и в куртке. Черно-коричневые волосы побелели от инея, борода походила на темные мазки жжёной пробкой, на лице — ветвящиеся молнии морщин. Ему могло быть и двадцать лет, и пятьдесят.
— Брат мой, ты хочешь, чтобы боль ушла? — спросил Джонни.
— Да… да, пожалуйста.
— Тогда иди ко мне. Есть избавление через меня.
Самой идеи чего-то подобного хватило, чтобы наркоман сдвинулся с места. Его заледеневшие суставы и связки скрипели и щелкали. Он припал к ногам Джонни как голодный кот: наверное, так слабые, убогие, больные и искалеченные льнули к Иисусу в Галилее.
Джонни помог безымянному бедолаге-наркоману подняться на ноги:
— В мешке. То, что тебе нужно — в этом мешке. Давай, брат мой, засунь в него руки. Возложи их на то, что внутри и всё будет кончено. Больше никаких страданий.
Слова. Для наркомана они значили очень мало. Всего лишь способ общаться с другими.
Он оставался при своем.
Ухмыляясь Джонни, он потянулся к мешку.
Что бы там ни находилось, оно схватило его. С молниеносной скоростью и разрушительной убойной силой вцепилось ему в руки, как сова хватившая мышь. Наркоман закричал, бросив на Джонни взгляд полный абсолютного презрения. Предатель, чертов предатель! — говорил это взгляд. Может я лишь никчемный наркоша, но даже мне хватило бы ума не отдавать собрата-человека подобной… твари.
Ему практически удалось освободиться, но Джонни знал, что сбежать невозможно. Руки наркомана были ободраны до красного мяса, мышц и сухожилий. Он вопил, кричал — абсолютная боль, абсолютный ужас, а затем мешок втянул его и проглотил. Раздался хруст костей и совершенно кошмарное чавканье и посасывание, словно ребенок ел тающее мороженое.
Затем наркоман исчез, просто исчез.
Следом послышались отвратительные звуки: жевание, лакание, хруст, потом бульканье. Мешок сплющился. Поглотив за вечер двух взрослых, он стал больше, но ненамного. Что мешок делает со съеденным, Джонни знать не хотел.
Десятью минутами позже он вернулся в буран. Снег продолжал падать и Джонни продрог до костей. Он охал и ворчал себе под нос, а затем, дальше по кварталу, увидел Стэна-из-Джорджии, всё еще продолжающего нести бред и поддерживать оживленный разговор с людьми существующими лишь у него в голове. Со звуками мокрой кожи мешок начал биться в конвульсиях. Его возбуждение нарастало.
Кто ты такой, чтобы жаловаться, когда другие так ужасно страдают? — начал вещать одинокий голос в голове Джонни. — Посмотри на этого несчастного беднягу. Отброс общества выкинутый на улицу. В эту самую священную из ночей, разве тебе не жалко бедняков, нуждающихся, неимущих?
О милосердии Джонни знал всё, да и кто он такой, чтобы отказывать нуждающимся? Это заставило его вспомнить о той ночи, когда под крышей разрушенной церкви он нашел мешок. О том, как тот просто висел там пустой и безжизненный и Джонни подумал — отличная сумка для моих пожитков. А затем дотронулся. И в его ладони впились похожие на сосульки, обжигающе-холодные зубы. Они не только накачали Джонни ядом, превратившим его волю в кашу, они наполнили его знанием о том, что станет их призванием: как всё будет происходить, и как вместе они будут оказывать милосердие тем, кто в нём нуждается.
Вспомнив, он подталкивает тележку к Стэну-из-Джорджии вплотную.
— Эй, Стэнни.
Стэн-из-Джорджии держит свою пустую бутылку.
— Мне это леди дала. Она дала, и поэтому это моё.
— Наверняка, так оно и есть. В этом мешке она оставила кое-что для тебя. Леди хотела, чтобы ты это забрал.
— Мне? Оставила для меня?
— Да. Кое-что, что заставит тебя чувствовать себя получше. Избавит от боли.
Стэн-из-Джорджии выглядел неуверенным, смущенным и сбитым с толку. Он не знал, что и думать остатками своих мозгов. По сути, он даже не был уверен в том, что Джонни здесь, как и во многих других вещах.
— Для меня?
— Всё для тебя.
— Отдавай. Это мое. Отдай мне. Это не твое. Это мое.
Чувствуя дух сезона, Джонни помогает: он приподнял Стэна-из-Джорджии и сказал ему засунуть руки в мешок, что Стэн и делает. Все закончилось быстро. В воздухе кровавый туман, эхо крика унесла метель, из мешка раздаются ужасные звуки. Но всё закончилось, наконец-то всё закончилось.
Джонни услышал как часы на церкви св. Антония пробили двенадцать раз. Наступившее Рождество наполнило Джонни, захлестнуло, заставляя бежать слёзы из глаз. В голове, с которой, с некоторых пор, не все в порядке, он чувствовал радость за тех, кому не придется больше страдать.
Благослови нас всех господь, подумал Джонни.
Позже, в своем маленьком убежище на чердаке заброшенной церкви, что на 33-ей и Пьедмонт, он грел руки у дровяной печки. Мешок уползал. Джонни наблюдал, как он карабкается по стене в угол, где подвешивается к балкам. Похожий больше всего на кокон, чем он собственно и был, мешок не сдвинется с места до следующего года и к тому времени очень проголодается. Затем они вместе выберутся наружу, чтобы помогать нищим и бездомным.
Глядя на огонь, горящий так же ярко, как и пламя ада в его душе, Джонни прошептал:
— Счастливого Рождества, счастливого вам Рождества.
Перевод: Шамиль Галиев
Скрежет из запредельной тьмы
Tim Curran, "Scratching from the Outer Darkness", 2017
После двух недель относительной тишины, в течение которых мир пошёл вразнос, Симона Петриу снова услышала скрежет. Иногда он раздавался за спиной, или исходил от неба, а иногда доносился из теней, особенно из теней в углах. А иногда и изнутри людей. На сей раз он доносился из стен.
— У вас одна из форм гиперакузии, — объяснял ей доктор Уэллс. — Заметно повышенная слуховая чувствительность. Для незрячих это весьма типично. Когда одно чувство ослабевает — другие обостряются.
— Но дело не только в этом, — с ноткой некоторого отчаяния в голосе сказала Симона. — Я слышу… нечто странное. То, что не должна слышать.
— Что, например?
— Нечто доносящееся из другого места. Звуки… — Симона судорожно сглотнула. — Жужжащие звуки.
Врач сказал ей, что слуховые галлюцинации известны как паракузия. Иногда они являются признаком весьма серьёзного заболевания. Слово «шизофрения» он не употребил, но говорил именно о ней, была уверена Симона.
— Даже если вы слышите то, чего не слышат другие, это вовсе не значит, что там что-то есть, — объяснил врач.
— И не значит, того, что там ничего нет, — сказала Симона. — Рокки тоже это слышит. Это вы можете как-то объяснить?
Конечно же, он, не мог. Доктор Уэллс хороший человек, — подумала она, — но это за гранью его понимания. С самого детства Симона слышала то, чего не могли воспринимать другие. Способность слышать звуки на частоте неуловимой для обычного человеческого слуха была чем-то вроде семейного проклятия Петриу и, как и слепота, передавалась по наследству. Симона была слепой от рождения. Зрение было для неё абстрактным понятием. Она не могла объяснить доктору Уэллсу свой острый слух, он не мог описать ей зрение. Патовая ситуация.
Разумеется, это уже не имело значения.
С тех пор всё зашло гораздо дальше.
Чувствуя себя очень одинокой и очень уязвимой, Симона прислушивалась: когда же всё начнётся снова, потому что знала, что так и будет. Да, двухнедельная отсрочка была, но теперь скрежет возобновился, и стал ещё яростней и целеустремлённей, чем прежде. Словно кто-то пытается выбраться наружу, — подумала она. — Пытается проникнуть сквозь каменную стену. Скрич-скрич, ширк-ширк. Вот что продолжала слышать Симона. Ночью становилось хуже. Ночью всегда становилось хуже.
Прислушайся.
Да, опять началось.
Скрич-скрич.
Завыл Рокки. О да, он слышал эти звуки и знал, что они не к добру. Что бы за ними ни крылось, оно не сулило ничего хорошего.
— Иди сюда, мальчик, — сказала Симона, но Рокки не захотел.
Она нашла его у стены, сосредоточенного на звуках, доносящихся из угла. Симона гладила пса, пыталась обнять, но тот не давался. Под шерстью он был твёрдой массой переплетённых жил.
— Всё хорошо, мальчик мой, всё будет хорошо, — повторяла Симона, но Рокки понимал, что к чему, да и она тоже.
Скрип и скрежет звучали так, словно рылось животное, будто скреблись когтями в дверь; они походили на звук подкапывания, целеустремлённого подкапывания. Симона невольно вскрикнула. Это было просто невыносимо. Величайшим её страхом было то, что кто бы ни это делал, прорвётся наружу.
Прорвётся откуда?
Этого она не знала. Просто не знала.
Ночь — ещё одно абстрактное понятие для незрячих, была временем, которым Симона наслаждалась больше всего. Шум города стихал и мир можно было услышать по-настоящему. Журчали трубы под потолком. Лёгкий ветерок играл у скатов крыши. Пищали летучие мыши, охотящиеся за жуками вокруг уличных фонарей. На третьем этаже раскачивался в кресле мистер Астано. Дженна и Джош Райаны, молодая пара в конце коридора, занимались любовью, стараясь не шуметь, потому что их кровать была ужасно скрипучей — через вентиляционный канал Симона всегда слышала, как они хихикают в минуты близости.
Но теперь всё изменилось, верно?
Да, всё изменилось. Последние несколько недель ночной бриз был отравлен сладковатым зловонием, подобного которому Симона никогда не чувствовала. Мистер Астано больше не раскачивался в кресле, теперь он рыдал всю ночь. Три ночи напролёт Симона слышала, как в парке пронзительно кричат козодои, и их дьявольский хор становился все громче и громче. Рокки выл и скулил, постоянно обнюхивая плинтусы. А Райаны… они больше не занимались любовью и не хихикали, теперь они шептались тихими и скрытными голосами, читая друг другу какую-то белиберду из книг. Прошлой ночью Симона отчётливо слышала голос Джоша Райана, эхом отдающийся в воздуховоде:
— Есть имена, которые нельзя произносить, и есть те, к кому никогда не следует взывать.
Сегодня ночью скрежет был назойливо громким, и никто не убедил бы Симону, что это галлюцинация. Он исходил снаружи, а не изнутри. Нервы её были напряжены, по коже бегали мурашки, заставляя непроизвольно ёжиться, и Симона включила телевизор. Включила на полную громкость. Голоса на Си-эн-эн поначалу успокаивали, но вскоре начали тревожить. В Центральном парке произошло массовое самоубийство. По свидетельству очевидцев, две тысячи собравшихся при свете звёзд одновременно перерезали себе левые запястья и хлынувшей кровью нарисовали на лбу странный символ: нечто вроде ствола с пятью ветвями. Полиция утверждала, что все они были членами маргинальной религиозной секты, известной как Церковь Звёздной Мудрости. В Шотландии, в Кейтнессе, был арестован культ Хорасоса — группа, собравшаяся в унылых вересковых пустошах, на древней мегалитической площадке известной как Холм разбитых Камней. По всей видимости, они произвели ритуальное жертвоприношение нескольких детей, принеся их в жертву языческому богу, известному как «Господин многих обличий». В Африке было совершено множество злодеяний, и самым ужасающим представлялось то, когда сотни людей в Кении собрались в месте, известном как Гора Чёрного Ветра, и отрезали себе языки, дабы не произносить в религиозном экстазе запретное имя воплощения их святого божества. Ходили слухи, что принесённые в жертву языки затем варили и съедали в каком-то отвратительном ритуале известном как Празднество Мух и берущем начало из глубокой древности.
Безумие, — думала Симона. — Безумие повсюду.
Христиане назвали происходящее Армагеддоном, начали лихорадочно цитировать книгу Откровения; по всей Северной Америке и в Европе они бросались с самых высоких зданий, которые могли найти, разбиваясь далеко внизу вдребезги, дабы во время Второго Пришествия Господь, проходя по улицам человеческим, смог омыть ноги в крови верующих.
Мир распадался.
Всё в эти дни разваливалось на части.
Повсюду, в каждом уголке мира происходили убийства, геноцид, поголовное безумие, религиозная истерия и массовое насилие.
В конце концов, Симона выключила телевизор. Казалось, мир рушится без особых на то причин. По крайней мере, так заключил бы здравомыслящий человек.
Козодои в парке возобновили своё жуткое ритмичное пение, которое становилось все громче и громче; птицы кричали всё быстрее и пронзительнее, словно были охвачены какой-то нарастающей одержимостью. Жалобным щенячьим голосом заскулил Рокки. Возле окон Симон слышала нечто вроде жужжания сотен насекомых. Казалось, что всё происходящее что-то предвещает, и Симона была напугана больше, чем когда-либо в своей жизни. Теперь на улицах раздавались крики, истеричные и нарастающие, становясь чем-то вроде десятков клекочущих голосов восходящих к почти сверхзвуковому крещендо полного помешательства. Они отзывались в Симоне, сотрясая кости и заставляя нервные окончания звенеть. В этих воплях была какая-то сила, безымянное и зловещее колдовство, наполняющее её голову чужеродными мыслями и побуждениями. А теперь стены… Господь милосердный, стены дрожали, подстраиваясь под плач козодоев и эти голоса.
Не с улицы, нет, не с улицы, а из стен.
Да, эхо голосов доносилось из какого-то невероятно далёкого места, и, прислушавшись, Симона засомневалась в том, что они человеческого происхождения… гортанное карканье, нестройный визг, блеяние, шипение и мерзкий рёв, гулкие безумные песнопения и глухие звуки буйных ветров, несущихся сквозь подземные тоннели.
Боже милостивый, что всё это значит?
Что всё это может значить?
В животе бурлила тошнотворная холодная слизь, на языке — горечь и отвратительная вонь кладбищенского разложения; Симона, чувствуя себя слабой и одурманенной, упала на пол и прижала ладони к ушам: казалось, мозг в черепе закипает от бурления прилившей к голове крови. Звуки становились всё громче и громче, содрогались половицы; казалось, вся комната колышется и трясётся как пудинг. Раздавались чмоканье и чавканье, вопли людей, животных и тварей, которые не являлись ни тем, ни другим… и над всем этим господствовало какофоническое жужжание, от которого у Симоны тряслись кости и стучали зубы. Оно походило на монотонный гул перепончатых крыльев какого-то чудовищного насекомого, спускающегося с неба.
Потом всё прекратилось.
Всё одновременно закончилось, и воцарилась глубокая, неземная тишина, нарушаемая лишь судорожными вздохами Симоны и поскуливаниями Рокки. Кроме этого — ничего. Вообще ничего. В этот раз почти получилось, произнёс голос в голове Симоны. Осталось немного, они чуть не прорвались. Барьер между «здесь» и «там» совсем истончился. Но Симона понятия не имела, что всё это значит. Между здесь и где?
— Хватит, хватит, — сказала она себе. — Ты сходишь с ума.
С трудом сохраняя равновесие, Симона поднялась с пола. Тишина была всеобъемлющей — колоссальный чёрный вакуум, какой, по её представлениям, всегда существовал за краем вселенной.
Она добралась до дивана и плюхнулась на него, вытирая с лица капли пота. Трясущимися руками включила телевизор, потому что ей нужно было услышать чью-то речь, музыку — что угодно, чтобы разрушить эту стену болезненной тишины.
Да, по Си-эн-эн говорили, но о всяких мерзостях, мерзостях, которые лишь усиливали её психоз… потому что это, наверняка психоз — не могла же Симона слышать всё это, эти ужасные звуки разрывающейся ткани реальности.
Сообщалось, что несколько миллионов человек совершили паломничество в Калькутту, чтобы в Храме Длинной Тени дождаться явления темнокожего пророка, которого они называли просто «Посланник». В Азии и на Ближнем Востоке вспыхнули пограничные стычки. В Индокитае свирепствовала чума, в Секторе Газа лилась кровь, небо над Эфиопией затмили огромные стаи саранчи, а иранцы в полной мере признали факт обладания несколькими десятками водородных бомб, каждая из которых эквивалентна пятидесяти миллионам тонн тротила. С их помощью, посредством синхронизированного ядерного взрыва, который приведёт к тому, что называли символическим «Глазом Азатота», они вскоре «вознесутся на небеса в черных объятьях судьбы». В Восточной Европе террористическая организация, называвшая себя «Черным Братством» или «Бригадой Аль-Шаггога», сжигала христианские церкви, еврейские синагоги и мусульманские мечети, называя их «местами крайнего богохульства, которые следует искоренить, дабы очиститься, прежде чем с Темной Звезды сойдёт повелитель, и Великий Отец восстанет из затонувшей гробницы…»
— Психи, Рокки, — сказала Симона. — Мир полон психов.
Эта мысль заставила её слегка улыбнуться. Возможно ли, чтобы вся человеческая раса одновременно потеряла коллективный разум? Что вместо случайных вспышек безумия произошло глобальное помешательство? Симона говорила себе, что это весьма маловероятно, но своим словам не верила.
В тот день к её двери подошёл курьер и, тихонько постучав, заявил, что принёс посылку, за которую нужно расписаться. Он доставил ей новый ноутбук с программами для чтения с экрана. Всё казалось совершенно безобидным… вот только, пока Симона открывала дверь, её охватило чувство страха и отвращения, словно снаружи было нечто невообразимо богомерзкое. Но дверь она открыла, и тут же её охватили маниакальная паранойя и нарастающая клаустрофобия.
— Вам посылка, — сказал мужчина весьма дружелюбным голосом.
Но то была личина, ужасная личина… ибо нечто зловещее таилось под поверхностью его кожи, и Симона знала, что, если протянет руку, чтобы коснуться его лица, оно будет пупырчатым, как плоть жабы. И тут же она услышала ужасающий скрежет, доносящийся изнутри этого человека, словно крысы чавкали и копошились. Ощутила сознанием бесконечную спиральную бездну, готовую разверзнуться чёрным водоворотом. И голос — посыльного, но грубый и иссохший, нашёптывающий в голове: она… она… она присоединилась? Углы явили ей серую пустоту? Она видела чёрного человека с рогом? Голос эхом отдавался в голове, пока Симона не почувствовала, как по лицу струится холодный кислый пот.
— Мэм, с вами всё в порядке? — спросил курьер.
— Да, — выдохнула она, забирая свёрток дрожащими от напряжения пальцами. — Да, всё замечательно.
— Ну хорошо, если вы уверены.
Но глубоко внутри себя, наверное, на каком-то подсознательном уровне атавистического страха, Симона почувствовала, как в мужчине распахнулась безбожная вихреобразная тьма и ядовитый смрад, словно от опалённой свиной плоти, дохнул ей в лицо, и тот бесстрастный, пустой голос вновь зашептал: яви ей, яви, как было завещано в самом Горл Ниграл… пусть она всмотрится в лунную линзу и узрит изумлённо Чёрную Козу Лесов с роем младых… пусть… пусть она… приобщится к сплетающейся тьме по ту сторону…
— Слушайте, вы уверены, что с вами всё хорошо?
— Да… пожалуй, я в порядке.
Но Симона была не в порядке. Она была слепа и одинока, а из этого человека болезненными реками слизи изливалась ненасытная запредельная тьма. Симона чувствовала пыль и обжигающий ветер; её обволакивал гнилостный запах, что не был обычной вонью, но горячо дышал ей в лицо грибковым, гангренозным, почти осязаемым зловонием.
Пытаясь успокоить, доставщик потянулся и дряблой, шелушащейся рукой сжал её запястье.
Симона закричала.
Она ничего не смогла с собой поделать.
Игнорируя скулёж и рычание Рокки, Симона захлопнула дверь у курьера перед носом. Волны физиологического омерзения и невыносимого отвращения почти парализовывали, но она сумела добраться до туалета, где исторгла из себя пенистую рвоту. Скорчившись на полу ванной, широко раскрыв рот в безмолвном крике, дрожа и истекая слюной, Симона, все ещё слышала тот голос, шепчущий из неведомых глубин: уже сейчас, грань близка, оболочка Великого Белого Пространства истончается, ибо близится время схваток и родов…
Достаточно, ей-богу, достаточно.
Симона прошла на кухню и убедилась, что у Рокки достаточно еды и воды. За весь день он ни к чему не прикоснулся. Дрожа всем телом, пёс прятался под кухонным столом. Когда Симона протянула руку, чтобы его успокоить, Рокки огрызнулся. Даже собака, даже моя собака. Чувствуя себя подавленной, беззащитной и совершенно одинокой, Симона забралась в постель и попыталась заснуть. После отчаянного круга метаний и поворотов, так и случилось.
И сразу же начались сны.
К ней приближались ирреальные, искажённые фантазмы безграничных пространств; рядом перемещались монструозные, пульповидные, необъятные существа; её задевали огромные ворсистые создания. Симона взбиралась по извилистым лестницам, ведущим в никуда; и от кого-то убегала по увитым бурьяном, разрушенным улицам со множеством монолитных колонн, что на ощупь как гладкое и горячее стекло. Мир-антимир плоскостей, меняющих свои углы, где всё было мягким и скользким, подобно губчатой, склизкой ткани трупа. И всепроникающий голос, громкий и повелительный, приглашавший воссоединиться с тьмой, что ждёт нас всех в конце.
На заднем плане звучало нечто вроде зловещей, враждебной мелодии: тихая и нежная поначалу, она переросла в резкий лихорадочный звук, оглушительный диссонирующий шум: писк летучей мыши и пронзительный скрип, скрежет костей и громоподобный грохот, звучание пилы, впивающейся в стальную пластину, жужжание бензопил и скрежет напильников терзающих струны скрипок и виолончелей… всё это объединялось, создавая безумную резкую какофонию дисгармоничного шума, переполнявшего голову; плавящего нервы, как раскалённые провода; вскрывавшего череп, как яичную скорлупу до тех пор, пока Симона не проснулась, крича в мёртвой тишине своей спальни…
Мокрая от пота, дрожащая, как мокрая собака, Симона заставила себя успокоиться. Она проснулась, знала, что проснулась, но узел страха и тревоги в груди не ослабевал, но стянулся ещё сильнее. Мозг посылал постоянный электрический ток к нервам, и в результате все её тело дрожало и трепетало. Создавалось ужасное ощущение, что она в комнате не одна, что кто-то стоит рядом… и дышит. Симона слышала низкие, хриплые вдохи и выдохи, грубые, вульгарные звуки, который мог бы издавать зверь.
— Рокки? — произнесла она слабым, едва слышным голосом. — Рокки?
Голос Симоны странно отозвался вокруг неё. Казалось, что звуковые волны, создаваемые им, заставляли окружающий её воздух вибрировать. Слова будто отскакивали от стен и возвращались обратно рябью, которую она чувствовала кожей.
И Симона все ещё слышала дыхание.
В ужасе она спустила ноги с кровати, встала и тут же пошатнулась, потому что пол был не полом, а чем-то почти студенистым, обжигающе холодной грязью, кишевшей извивающимися тварями, которые начали заползать ей на ноги. Спишь, спишь, ты все ещё спишь. Но Симона не могла себя в этом убедить. Она потянулась к кровати, и не нашла её. Тяжело дыша, Симона поплелась к двери и почувствовала огромное облегчение, когда та оказалась на месте. Что-то случилось. Симона пробиралась сквозь дерьмо, но вони не было, лишь сырой запах подземелья — наверное, трубу прорвало. Симона оказалась в коротком коридоре, который вёл в гостиную. Пробираясь сквозь липкую жижу, она протянула руки, но до стен не дотянулась. Казалось, что коридор не имеет ни конца, ни начала.
— РОККИ! — отчаянно закричала она.
И вновь слова завибрировали, превращаясь в волны, разбивающиеся о чужеродный берег и с силой ударяющие её при отражении. Воздух… тёплый, густой, практически перенасыщенный… дрожал, как желе. Симона продолжала двигаться, протягивая руки во все стороны, но не было ничего, абсолютно ничего, к чему можно было бы прикоснуться. Это ужасное, дегенеративное дыхание двигалось следом, но, скользя вместе с ней, его обладатель не издавал ни звука. У Симоны раскалывалась голова, в висках пульсировало. Мигрень набирала обороты, боль перетекала из задней части мозга в какую-то мучительно раскалённую добела точку на лбу. Взрыв сияния в голове, вспыхнувший подобно белому фосфору и превративший мысли в пылающую вспышку света, заставил Симону пошатнуться,
Что?
Что?
Что это?
Будучи слепой с рождения, Симона не знала, что такое зрение, не могла его осмыслить. Оно было для неё совершенно абстрактно, во всех отношениях. Даже во сне Симоне представлялись звуки, запахи, осязательные ощущения… но только не это. Впервые в жизни она увидела… множество цветов, образов и сущностей подобных тысячам ярких светлячков, заполонивших ночное небо. А следом, — хоть и на краткий миг — следом Симона увидела того, кто дышал у неё за спиной. Мужчина, очень высокий мужчина в изодранном плаще, кишевшем длинноногими паразитами, смотрел на неё сверху вниз. Его тёмный лик был не лицом африканца, но чем-то вроде живой резной маски из гладкого блестящего оникса. На Симону смотрели два сверкающих жёлтых глаза, огромных и блестящих, как яичные желтки. А потом всё исчезло. То, что открылось в голове Симоны, закрылось вновь, и она чуть не потеряла сознание.
Пальцами, похожими на ползучие корни, Тёмный человек вцепился в Симону, и она испустила крик, который, казалось, доносился откуда-то издалека. Непроизвольно, как это бывало множество раз, она потянулась руками к Тёмному человеку и нащупала лицо, мягкое и скользкое, как слабо пульсирующий гриб. Симона скривилась, но, несмотря на отвращение, которое заставило внутренности повиснуть тёплыми, бледными петлями, её пальцы продолжали исследование. Под их кончиками вздулись наросты, и из каждого выскользнуло нечто червеподобное. Они поползли по тыльной стороне её ладоней. Один лизнул порез на мизинце. Другой всосал большой палец. Чем бы они ни были, они исходили из незнакомца обжигающими потоками, мясистыми червеобразными кошмарами, которые струились по рукам, распространяя зловоние смерти — смерти старой и новой — что заставляло её рыдать от отвращения. Как примагниченные, пальцы Симоны продолжали исследовать лицо пришельца, пока не обнаружили нечто вроде мускулистого фаллического оптического стержня, растущего изо лба. А в нём — огромный, распухший, налитой глаз, в который её указательный палец соскользнул как в перезревшую, мягкую от гнили сливу.
И голос, клекочущий и хлюпающий голос, который звучал словно сквозь кашу: так ты прозреть смогла бы и причаститься к тьме, что ждёт нас всех…
В следующий раз Симона пришла в себя уже сидя на диване. И она совершенно не помнила, как там оказалась. Она лежала в постели, ей снились кошмары, а теперь оказалась на диване. Обоняние, обострённое сверх обычного, позволило ей ощутить маслянистые, потные и зловонные запахи, сочившиеся из пор ядовитыми ручейками.
Телевизор был включён.
Это был общественный канал. Симона никогда не слушала общественные каналы, но включён был он. Мужской голос, бесконечно и в мельчайших подробностях, монотонно рассказывал о культе Великой Матери, о римлянах, поклонявшихся Кибеле и о развращённости фригийских жрецов. Тёмные тайны алхимии, тауматургические искусства и некромантические ритуалы; этрусские культы плодородия, поклоняющиеся Великому Прародителю Насекомых и безымянные отродья, что не ходили, но ползали в слизи подземных ходов, изрешетивших землю под Салемом — мало что из этого было понятно.
Разве не было предсказано? — вопрошал голос. — Не об этом ли предупреждал Коттон Мэзер? Не его ли проповеди о проклятых Богом, рождённых от нечистой крови пришедших извне, послужили знамениями грядущих бедствий? Так и есть, но мы его не слушали! Не об этом ли было известно Безумному Арабу и его последователям? Время разделения и раскрытия не за горами, не так ли? Аль-Азиф, названный так, по словам некоторых, в подражание звукам ночных насекомых и являющийся, по сути, тайнописью, предсказывающей приход Гор-Готры, Великого Отца-Насекомого — разве не говорилось в нём, что Йог-Сотот есть ключ, равно как безумный безликий Бог есть Предвестник? Именно! Точно так же, он намекал на богохульные пророчества об Отце-Насекомом, который был иглой, что вскроет швы этого мира, дабы впустить Великих Древних! — Он разглагольствовал о чём-то, известном как Пнакотические манускрипты, об Углах Таг-Клатура, и об Элтдаунских Табличках. Становился совершенно истеричным, обсуждая «De Vermis Mysteriis» и зловещий «Liber Ibonis». — Всё это было предсказано! Всё!
Симоне захотелось переключить, потому что общественные каналы всегда кишели ненормальными религиозными фанатиками, но она этого не сделала. В этом что-то было, что-то важное. Голос сообщил ей, что в 1913 году вышел роман Реджинальда Пайника «Кровожадность Слитов Запределья», который, из-за ужасного сюжета, описывающего культ плодородия, поклоняющийся языческому божеству-насекомому, быстро исчез с книжных полок. Строго говоря, это был пересказ древнегерманской саги «Das Summen», на которую намекала великая мрачная книга ведьм «Unaussprechlichen Kulten», и подробно описанная безумным австрийским дворянином Йозефом Графом Регулой в его запрещённом томе «MorbidusPestisdeResurrectus»… том самом, что подробно описывал историю культа Гор-Готры и грядущую эпоху Великих Древних. За его написание Регула был обвинён в колдовстве и чернокнижии, а в 1723 году — четвертован. Как бы там ни было, несмотря на запретность знаний культа, их фрагменты сохранились в «Невыразимых Пережитках» Вердина и в поэме «Собрание сонма ведьм», обнаруженной в «Азатоте и других ужасах» Эдварда Дерби. Вековое пророчество — оно было там! А ныне Он грядёт из Чёрного Тумана, дабы поработить наш мир и впустить остальных, и мы, да, мы будем дрожать в тени истинных прародителей тёмного космоса, что содрогается при их пробуждении. 13-е Уравнение на устах у многих, и вскоре грядёт Причастие Саранчи, жужжание, жужжание, жужжание…
Чтобы не потерять остатки разума Симона выключила телевизор.
Она вне себя, у неё галлюцинации, мания преследования. И выслушивание бреда сумасшедших ей не поможет.
Сделай что-нибудь! Ты должна что-то сделать! Время приближается! Пора!
Расстроенная, испуганная и дрожащая от страха, она позвонила лучшим друзьям — Ризу и Кэролин, — но они не ответили. Симона звонила приятелям, которых не видела уже несколько месяцев — Фрэнку, Дэриену, Сету и Мэрион, — безрезультатно. На звонки никто не отвечал. Почему никто не отвечает? Потому что сейчас они собираются в тайных местах, на вершинах холмов, в туманных долинах и заброшенных полях, чтобы дождаться пришествия…
Безумие какое-то.
Вытирая пот с лица, Симона позвонила матери. Мама находилась в доме престарелых клиники Брайтона Кумбса. Чаще всего она даже не узнавала голос дочери, а когда узнавала, то оставляла глубокое чувство вины. Ты не должна жить в городе одна. Там может случиться что-нибудь ужасное. Твой отец перевернулся бы в могиле, если бы знал. На звонок ответили, и уже через тридцать секунд её мать говорила по телефону.
— Мама… как ты? — спросила Симона, стараясь не задохнуться.
— О, Симона, дорогуша. Всё хорошо. Как у тебя дела дела? Звучишь напряжённо. Ты хорошо кушаешь? У тебя уже есть парень?
Иисусе.
— Всё нормально. Просто одиноко.
— Ах, одиночество — это образ жизни, который приходит с годами.
Этот разговор Симона не желала продолжать:
— Я хотела бы тебя навестить.
— О! Это было бы просто замечательно. Жаль, тебя здесь нет. Мы все сидим в зимнем саду и ждём большого события.
— Какого… какого события? — Симона почувствовала, как её охватывает холод.
— Ведь скоро выровняются звезды, и снизойдут они. — Мать рассмеялась. — Моря вскипят, а небо расколется. Когда в небесах сойдутся планеты и звезды померкнут одна за другой, Ктулху восстанет из руин Р'лайха, а по лунной лестнице из пещер Н'Каи снизойдёт Цатоггуа. Истинно верующие будут посчитаны, а еретики — проименованы… ты же уверовала, дорогая, не так ли?
Всхлипывая, Симона бросила трубку. Когда её руки коснулось что-то мохнатое, она чуть не вскрикнула. Но это был всего лишь Рокки. Это должен был быть Рокки… но затем он волнообразно, подобно огромному червю, шевельнулся под рукой, и на этот раз Симона действительно закричала. Она отпрянула от дивана, в то время как тварь кружила рядом, издавая хлюпающие, голодные звуки.
У Симоны галлюцинации.
Наверняка это галлюцинации.
Через воздуховоды отопления она слышала, как Джош Райан говорит: она ползает, потому что не может ходить, она слышит, но не видит. Знак… на ней нет знака.
На дрожащих ногах Симона прислонилась к стене. Она снова услышала скрежет… но, на сей раз, он раздавался прямо у неё в голове, словно внутреннюю часть черепа скребли когти, лезвия и ногти.
Скрич, скрич, СКРИИИИИИЧ, СКРААААААЧ.
Квартира наполнилась запахами холодного мяса, нечистот, и горячей вонью потрохов на скотобойне. Симона слышала жужжание мух, которых, кажется, были сотни, если не тысячи. И скрежет. Теперь он эхом отдавался в голове и был невероятно громким, подобно гигантским пилам, жужжащим в стенах.
Барьер разваливался на части.
Смещаясь, разрываясь, дробясь, перестраиваясь. Она приложила руку к стене и почувствовала, как под пальцами открылась огромная неровная трещина. Симона прикоснулась к чему-то пульсирующему внутри — к чему-то суетливо ёрзающему подобно перистальтическому рою извивающихся могильных червей. Жужжание стало таким громким, что она больше не могла думать. Комнату заполонили насекомые. Они ползали по шее и по рукам. Садились на лицо, путались в волосах и слизывали соль с губ.
Пока огромный мохнатый червь искал Симону она, спотыкаясь, вышла из гостиной в коридор. К ней что-то прикоснулось — возможно руки, но они были распухшие и мягкие от разложения. Из стен выползали щупальца и хватали её, извивались возле лица, стремясь прикоснуться и распознать, как частенько делала Симона со многими другими. Её руку задело огромное бугристое туловище, и пальцы погрузились в колышущееся месиво колючего меха. Симона отстранилась, пытаясь нащупать стену лишь для того, чтобы наткнуться на мокрую шкуру, которая, как она инстинктивно поняла, принадлежала Рокки. Крик Симоны был едва слышен из-за непрекращающегося шума пилы, скрежета и звука похожего на звон огромного колокола.
Всхлипывая и дрожа, Симона упала на пол, и её колени погрузились в половицы словно они были лишь тёплым, незастывшим цементом. Это была чужая квартира; это была известная ей вселенная, выпотрошенная, вывернутая наизнанку и сливающаяся с другим антимиром. Симона слышала рёв чудовищных паровозных труб, изрыгающих раскалённые клубы радиоактивного пара. Сиренами воздушной тревоги пронзительно завыли они, когда барьер не выдержал, швы кровоточащей раны этого мира разошлись, и хлынула волна ядерной пустоты, стремящаяся заполнить его пространство. Пальцы Симоны прикоснулись к извивающимся петлям прозрачной плоти, нечто вроде сотен иссохших мотыльков и мумифицированных трупных мух дождём посыпалось ей на голову. Вонь была подобна горячему неону, на Симону падали тени, прикосновение которых обжигало, как кислота. Старший знак, дитя, ты должна сотворить старший знак, явить знак Киша. Да, да, она знала, но не понимала, в то время как вокруг сухо клокоча сотрясался воздух.
Хоть Симона и была лишена зрения, ей было даровано узреть грядущий мир. Волны ужасающих видений, захлестнувших мозг, исторгли из неё крик, заставили кровь течь из носа, а глаза закатиться. Да, мир был гробницей, продуваемой шипящими радиоактивными выделениями Древних, ступавших там, где когда-то пребывал человек, и скелеты еретиков хрустели под их поступью. Сточные канавы заполняла кровь невинных, а гнилые тела, распухшие до зелёной падали, превратились в лужи слизи. Мир превратился в груду шлака, в тлеющий погребальный костёр из костей, и ни единой звезды не сияло над ним, лишь необъятная многомерная тьма, которая выжгла бы из глазниц глаза людей, взглянувших на неё.
Затем наваждение исчезло.
Но Симона все ещё могла видеть.
Трещина в стене стала огромным разломом, расколовшим явь известного ей мира… и сквозь зияющую брешь, сквозь какое-то причудливое искривление времени и пространства, она увидела пульсирующие, полихроматические образы туманной, искажённой реальности и какую-то хитиновую и воистину монструозную фигуру, марширующую бесчисленными ногами в её направлении. Нечто, что поначалу было размером с грузовик, затем с дом, после с двухэтажное здание. Симона слышала кошмарный стрёкот и жужжание гигантских перепончатых крыльев. Сущность походила на какого-то гротескного богомола с зубчатым, ослепительно сияющим экзоскелетом. Он заполнил собой трещину. И не только заполнил, но и расширял её ‑ жужжащий ротовой аппарат и иглоподобные жвалы твари распарывали швы мироздания.
До Симоны доносились крики: АЛЬ-АЗИФ, АЛЬ-АЗИФ, АЛЬ-АЗИФ.
Паникующая и совершенно обезумевшая, она попыталась убежать, но к ней потянулась одна из раскачивающихся костистых конечностей насекомого, и Симона прилипла к ней, как к липучке. Затем, схватив её, оно улетело сквозь трансгалактические бездны и визжащие вихреобразные червоточины пространственно-временного континуума.
Симону уронили.
Она стремительно падала в пространственный водоворот материи, в котором прыгали и извивались скользящие геометрические фигуры, а затем…
Её зрение освободилось от уз плоти, а жилистая сущность души отчаянно пыталась выжить в каком-то безбожном хаосе. Она ползла, скользила, тащилась сквозь пузырящуюся коричневую грязь и изъеденный костный мозг какой-то новой, фантасмагорической нереальности. Голодные насекомоподобные рты присасывались к ней, слизывая сладкие капли красного молока, обжираясь тем, что от неё осталось. Невидимые, но ощущаемые твари окружали её: трепещущие, змеевидные, пресмыкающиеся и мяукающие от голода. Она поползла вперёд: щелкали разрываемые перепонки, на неё капала жижа из гроздей мясистых яиц, закутанных в паутину. Симона оказалась в ловушке какой-то мягкой и живой структуры, какой-то циклопической мерзости, гигантской ползучей биомассы, рождённой в черных как ночь ямах какой-то противной богу антивселенной. Симона ползла, влачилась по маслянистой шкуре, по разлагающейся студенистой плоти — живая пылинка на отвратительной, невообразимой форме жизни, превосходящей размерами её мир и заполнившей небо извивающимися черными щупальцами, видеть которые Симона не могла, но чувствовала, как они теснят её разум и отравляют кровь космоса.
Симона была не единственной.
Но лишь одной из множества колониальных паразитов, что пресмыкались в слякоти жизнедеятельности существа, барахтались в его поте, гное и выделяющейся сукровице. То немногое, что от неё осталось разлетелось в вихре антиматерии и заряженных энергией частиц.
А потом…
А потом всё закончилось. Возможная репетиция того, чему лишь предстояло случиться. Онемевшая и бездумная Симона лежала на полу гостиной хихикая в бреду, пуская слюни и бормоча что-то невнятное. Она грезила лишь о пришествии ночи, когда сойдутся звёзды, и свершится пророчество. На лбу у неё была выпуклость, зародыш оптического стебля, который дозволит ей узреть время разделения и время слияния, распарывания и сшивания, воссоединения этого мира и последующего в ту пору, когда Древние унаследуют землю и, в рое светящейся мошкары, Великий Отец-Насекомый покинет свою эфирную обитель вселенского развращённости и вознесётся на перепончатых крыльях в небо.
И когда спазмы пронзили мозг Симоны раскалёнными добела осколками, стебель запульсировал, вырвался наружу и, подобно тепличной орхидее, раскрылся дабы явить ей грядущее — ту священнейшую из ночей, когда мир людей станет кладбищем, а города — гробницами.
Перевод: Руслан Насрутдинов
Когда Придет Йигграт
Tim Curran, "When Yiggrath Comes", 2017
Космическое судно-прыгун «Варфоломей» приземлилось на Гамма Эридана 4 примерно в двух километрах от аванпоста землян на хребте Сколопендра. Снаружи было темно. Темнее, чем темно — этакая беспросветная стигийская чернота, которую, наверное, можно встретить лишь в инопланетных мирах, расположенных в бесчисленных парсеках от Земли и Колоний.
Солнце закатилось около шести часов назад. Из-за эксцентричной орбиты ГЭ4 оно взойдёт лишь через пять дней.
Первый помощник Ригер вывел в ядовитую, насыщенную метаном атмосферу остальных — Дока Канга и двух техников: Силандера и Уайза. Ландшафт представлял собой лоскутное одеяло подъёмов и впадин: похожие на дюны скалистые волны с острыми гребнями, и узкие каменные каналы с высокими стенами. Продвижение было не особо сложным, лишь немного непредсказуемым из-за низкой гравитации. К тому же ложбины заполняла густая и колючая растительность, которая цеплялась и рвала костюмы. Высоко в пасмурном небе пронзительно визжали трёхкрылые хрящевые птицы — так называемые тройчатые квалаки. Они также были известны как «ссыкуны», из-за неприятной привычки направлять потоки едкой мочи на то, что их пугает, то есть практически на всё.
Ригер вывел остальных на остроконечное взгорье и вдалеке на вершине хребта показался аванпост похожий на ряд многоэтажных черных ящиков, соединённых между собой.
Уже шесть недель с исследовательской группой не было никаких контактов.
Ригер соединился со станцией «Космо», находящейся на орбите, примерно на четырехсоткилометровой высоте:
— Здесь темно, очень темно, — сказал он. — Никаких признаков жизни не обнаружено. Кажется, дела плохи.
— Ладно, — вздохнул капитан Кобер. — Входите, но осторожно.
— Есть, сэр.
— Будь начеку, мистер. Одному Богу известно, во что ты вляпался.
Ригер изучал аванпост, его пристальный и обеспокоенный взгляд скрывался за защитным стеклом шлема. «Первый» был одет в блестящий зелёный энвиросьют, известный как ящерокожа. У Ригера, как и у остальных, было импульсное оружие. Время от времени в черном небе появлялись фосфоресцирующие бело-голубые полосы, вызванные выплесками ионизированного ксенона в насыщенную азотом атмосферу. Они походили на трубчатые молнии.
Вверх по склону Ригер повёл отряд к постройкам. На внешней ограде напряжения не было. Всё было разрушено.
Ради интереса он ещё раз попытался вызвать исследовательскую группу. Аванпост назывался «Станция Звёздный Свет», но почему кто-то так его назвал, учитывая густой облачный покров и углеводородный смог ГЭ4, было за пределами понимания Ригера.
— Ну? — сказал Силандер по связи. — Сэр, мы заходим или как?
— Когда я скажу.
Резкий ответ заставил Силандера замолчать. Все были напуганы. И именно по этой причине они не будут входить пока Ригер не разберётся во всем как следует. Технологии двадцать третьего века говорили ему, что на «Звёздном Свете» не осталось ничего живого, но он доверял инстинктам.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Силандер, заводи нас внутрь.
— Чёрт, — сказал Силандер.
Уайз хихикнул.
Силандер подошёл к главному отсеку, сканируя его фонарями шлема.
— «Первый», станция не под давлением, — сказал он по связи. — Переходной шлюз взорван.
Почти подпрыгивая из-за низкой гравитации Ригер и остальные пересекли территорию комплекса. Их окружали тёмные, зловещие пятна теней. Лучи фонарей лезвиями полосовали пространство вокруг.
Они вошли внутрь.
— Ты можешь включить какое-нибудь освещение? — спросил Ригер.
Силандер пожал плечами внутри костюма:
— Конечно. Скорее всего. Генератор накрылся. Должно быть четыре дублирующих энергоблока. Забавно, что ни один не включился.
— Может быть, их кто-нибудь вырубил, — сказал Уайз.
— Но, зачем, черт возьми, им это делать, сынок? — спросил док Канг.
Ответа у Уайза не было, либо он не хотел им делиться. У парня было воображение, действительно было, и Ригер знал, что иногда это преимущество. Но не в ситуации вроде этой. Здесь были необходимы хладнокровные и дисциплинированные люди. Воображение могло быть смертельно опасным.
Его бы не взяли, если бы это зависело от меня.
Но капитан Коубер выбрал того, кого хотел, и все тут.
Силандер изучил планировку «Звёздного света» на внутренней стороне стекла своего шлема.
— Похоже… похоже, что электрогенератор находится внизу. Если мы пойдём по этому коридору, повернём налево и направо, то в конце увидим люк.
— Может, нам не стоит разделяться, — сказал Уайз. — То есть, не сейчас.
— Заткнись и пошли уже, — сказал Силандер, уводя его.
— Ладно, док, — сказал Ригер. — А мы с тобой найдём центральный пункт управления.
Он со своими синеватыми фонарями на шлеме пошёл первым. Канг последовал за ним. Вокруг них метались безумные тени, с острыми как нож краями. По пути в центральный они проверили несколько комнат, в основном гео- и биолаборатории, и кладовку с запасами на случай непредвиденных обстоятельств. Признаков того, что в последнее время там кто-то побывал заметно не было. Они остановились в столовой аванпоста, их фонари освещали ряды пустых столов.
— Что скажешь, док? — спросил Ригер.
— Пока не знаю, — пожал плечами Канг. — Я к тому, что надо понимать — если бы кто-нибудь остался в живых, он бы принял наше сообщение.
Ригер почувствовал, как сжалось горло:
— Но здесь было пятьдесят человек… Не могут же все они быть мертвы.
— Разве?
Док был прав, и Ригер это понимал. С момента сигнала бедствия прошло шесть недель. Это уйма времени. Могло случиться всё, что угодно.
— По крайней мере, — сказал он, — остались бы тела.
Канг снова пожал плечами:
— Когда я впервые поступил на службу, был медиком на дробилке руды «Долли Б.», «прыгая» с Проксимы D и E на заводы по переработке уридия на Проксиме С. Там был рудный лагерь под названием «Долина Кратеров». Автоматизированный, и с пятью бурильщиками твёрдых пород. О них уже несколько недель никто ничего не слышал, поэтому мы отправили спасательную группу. Знаешь, что они нашли?
— Ничего.
— Вот именно. Эти парни ушли, просто ушли. Суть в том, «Первый», что в такой дали случается всякое. Плохое. То, что ты даже представить себе не можешь.
Ригер не собирался это обсуждать. В своё время он слышал множество подобных историй. Док всегда что-то рассказывал. Он не верил, что люди должны забираться так далеко.
Ригер связался с «Космо» и сказал, что докладывать не о чем. Пока ещё нет.
Они прошли по тихому коридору и поднялись по металлическим ступенькам. Их шаги отражались эхом, отголоски которого звучали так, будто их преследуют. Если бы у Ригера было богатое воображение, он сказал бы Коуберу, что атмосфера станции кажется испорченной, отравленной чем-то неописуемо мрачным и ужасающе тлетворным. Казалось, Ригер чувствовал, как она проникает в него, словно болезнь. Станция была пуста. В этом он был уверен. И все же «Звёздный свет» неприятно ощущался заселённым. Но чем именно, Ригер сказать не мог.
Он чуть не подпрыгнул, когда пять минут спустя на связь вышел Силандер:
— Неприятно это говорить, «Первый», но Уайз был прав: кто-то всё вырубил. То есть абсолютно всё. Не только электроэнергию, но и жизнеобеспечение, рециркуляторы воды, атмосферное давление — всё. Судя по приборам, примерно пять с половиной часов назад.
Ригер почувствовал, как по шее медленно пополз холодок. Сразу после захода солнца, подумал он.
— Подключить сможешь?
— Я, конечно, могу запустить реактор вхолодную, но на это уйдёт пятнадцать-двадцать минут.
— Делай, что нужно.
— Ага.
Ригер стоял в каюте главного биолога, женщины с фамилией Фримен. Посветив фонариком вокруг, он не увидел ничего необычного. Должно же хоть что-то остаться. Даже несколько капель крови успокоили бы.
Здесь так чертовски тихо, так чертовски пусто.
— «Первый»! Сюда! — позвал по коммуникатору Канг.
Ригер выбежал в коридор. Канг рискнул войти в пункт центрального управления. Его освещение было направлено на фигуру, прижавшуюся к панелям. Кто бы это ни был, он был одет в жёлтый э-сьют и пузыреобразный шлем. Старьё по сравнению со ящерокожей команды «Космо».
— Кто он такой? — спросил Ригер.
— Не знаю. Не могу добиться от него ничего, кроме бессмыслицы.
— Сканирование должно было засечь жизненные показатели.
— Да, — сказал Канг. — Должно было.
Внутри шлема немигающие глаза мужчины средних лет были огромными и белыми. Его лицо искажала боль или ужас, губы дрожали. Каждый раз, когда он начинал говорить, речь быстро становилась непонятной.
— Ты можешь его вмазать?
Канг кивнул. Он достал из аптечки шприц и нашёл разъем на костюме мужчины. При передаче лекарства раздалось тихое шипение. Мужчина тут же расслабился. Он медленно моргнул и облизнул губы.
— Вы… вы получили сигнал бедствия?
— Да, — сказал ему Ригер. — Кто вы такой? Что здесь произошло?
— Пилан, — выдавил он, его взгляд был вялым и остекленевшим. — Геофизик, проект «Звёздный свет».
— Я Ригер, а это док Канг. Мы из ГК «Космо».
— Глубокий Космос, а? Парни из Глубокого Космоса. — Его лицо дёрнулось, будто его встряхнули. — Это… это… там столько всего. Это Хенли, понимаете. Джордж Хенли. Мы с Джорджем были друзьями. Это место, древний город у пересохшего ущелья, нашёл он. Тут-то всё и началось. Это были фитериане. Несомненно. Мы… мы всегда полагали, что фитериане вымерли из-за климатических катаклизмов. Но это оказалось неправдой. Нет, нет, нет. Джордж доказал. Причина вымирания… это была реликвия. Останки, которые Джордж нашёл погребёнными в руинах. Останки… Боже милостивый…
Ригер и Канг стояли на коленях рядом с ним.
— Какая реликвия? — Ригер должен был знать. — Скажите мне.
Пилан дышал тяжело, почти задыхаясь. На шее у него вспучились жилы толщиной с корни молодого дуба.
— Этот город… Он был покинут шестьдесят тысяч лет назад. Тогда всё и случилось, понимаете. Вымирание. Джордж нашёл останки. Вот почему она вернулась, эта сущность — Йиггура, Йигграт… У фитериан для неё было много названий. — Теперь Пилан рыдал, его взгляд метался по сторонам. — Реликвия… всему причиной реликвия… старая, как сама вселенная, бедствие древнее, как Большой взрыв, изначальное порождение космоса. Вы что не понимаете? Вы не понимаете, что уже поздно? Оно здесь! Оно уже здесь! Оно наблюдает за нами, взывает к нам!
— Доктор Пилан, вам нужно успокоиться, — сказал ему Канг.
— Он бредит, док, — сказал Ригер, качая головой. — В его словах нет никакого смысла.
Пилан напрягся:
— Чёрт возьми, послушайте меня! Фитериане поклонялись этой штуке! Реликвия была для них святыней! Когда Джордж нашёл её в развалинах, пришёл Йигграт! Тёмная материя проникла в видимый спектр! Теперь Он здесь!
— Он чертовски истеричен, — сказал Ригер.
Пилан вскочил на ноги. Дёрнулся в одну сторону, в другую. Он трясся и содрогался, вибрируя быстро, как пневматический молоток. Казалось, что человеческое тело не может так двигаться. Он трясся всё быстрее и быстрее, пока не застучал ботинками по обшивке пола.
— Что с ним происходит, чёрт возьми? — спросил Ригер.
— Я… я не знаю, — это было всё, что мог сказать Канг.
Пилан выглядел как человек, которого медленно убивают… электрическим током. Он держался за два модульных стола, пока по нему всё быстрее и быстрее прокатывались клонические судороги. Голос, высокий и дрожащий, звучал исступлённо:
— Экосистема для э-э-этих сущностей… т-т-т-тёмная материя… великий спиральный разум… рождённый гравитационной силой… антивещество в вихре субатомных частиц… вывернутое антитворение, абсолютный негатив… оно может… оно может… оно может быть расщеплено теоретически, эмпирически, м-м-м-математически… вывернутые тени… беспросветное спиралевидное сознание… Вы понимаете? Вы понимаете? Голоса… Боже, помоги нам… голоса… семь… оно приспосабливается, оно ассимилируется… оно ускоряется… оно расширяется… восемь… восемь целых три десятых один-пять-семь десятых девять-три… да, да, я слышу, я слышу! Алчущая звёздная медуза… вырвалась из гробницы… Настало время выворота, скот, прими меня, узри меня и вглядись в первозданные расколотые пустоши хаоса! Пять… пять… пять… шесть… семь три… девять целых три десятых в квадрате… точка шесть точка шесть точка шесть точка шесть точка шесть шесть шесть ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ…
Раздался громкий, мясистый всплеск, обильное влажное извержение крови и тканей. Пилан подлетел в воздух. Его костюм, увеличившись в несколько раз, издал ужасный, ужасный хлопок, как надутый гелием воздушный шар за микросекунду до взрыва.
Энвиросьют упал на пол со влажным, студенистым звуком, как желе в пластиковом пакете. Внутренняя часть шлема была забрызгана ярко-красным. В его содержимом невозможно было узнать человека. Оно плескалось и перекатывалось. На швах костюма блестели капли крови.
Явно ни на что не надеясь, Канг тут же направился к э-сьюту. Потянул за герметичные замки и расстегнул костюм. Вскрикнул, когда его чуть не поглотила хлынувшая волна красной, слизистой каши анатомии Пилана.
Ригер поднял медика на ноги.
— Он… он как будто он подвергся какому-то сильному перепаду давления, — визгливо сказал Канг.
Всё что Ригер действительно мог сделать — доложить об этом. Но когда он попытался, возникли помехи. Вязкая, гудящая, перекрывающая статика, которая необъяснимо беспокоила. Она звучала как тихие потусторонние вдохи и выдохи, словно прямо под ним что-то было. Словно Ригер слышал дыхание планеты.
— Понять не могу, — сказал Канг. — Десять минут назад связь работала просто отлично.
Ну да, так оно и было, разве нет? Ригер хотел это сказать, но не осмелился. Он был за старшего, и должен был действовать соответственно. Теперь у него буквально мурашки бежали по коже, и это не имело никакого отношения к случившемуся с Пиланом. Это было нечто другое, нечто более глубинное. Инстинктивный вид страха. У Ригера было ощущение, что за ними наблюдают, холодно оценивая нечеловеческим разумом, который был ледяным и жестоким.
— Прямо… прямо за холмом есть гора чистой меди, док. Её засекли датчики. Она может сыграть злую шутку со связью.
Канг кивнул, хотя, очевидно, на это не купился.
Ригер снова попробовал подключиться, и на этот раз помехи были такими пронзительными, что заболели уши.
— Мне это не нравится, — сказал Канг.
— Мне тоже, док.
Он пытался вызвать Силандера и Уайза. Сначала был просто мёртвый эфир, и его сердце заколотилось.
— Да, «Первый». Силандер на связи.
Слава Богу.
— Вы оба нужны мне здесь прямо сейчас. Мы заканчиваем зачистку и направляемся к Барту.
Тишина. Треск.
— Черт, сэр, мы почти закончили. Ещё пять минут, и мы осветим это место, как на Четвёртое июля.
Пять минут, пять минут, подумал Ригер. Есть у нас хотя бы пять минут? Он не знал. Он просто не знал.
В общем, он был сильным, уверенным лидером… но с каждой минутой чувствовал себя всё слабее. А всё это место, это ужасное место. Оно высасывало из него жизнь.
— Хорошо, пять минут. Не больше.
— Принято, «Первый».
— По крайней мере, связь между костюмами работает, — сказал Канг.
Или ей разрешили работать, подумал Ригер.
Следом они нашли рубку Джорджа Хенли. Стены были оклеены распечатками с изображением города фитериан. Узкий и загромождённый, он походил на кошмарный лабиринт из черного базальта, острые шпили которого клыками вздымались высоко вверх. Были там и карты. Одна лежала поверх другой. До города было лишь несколько часов езды.
— Глянь сюда, — сказал Канг.
Фотографии. Зернистые изображения чего-то вроде огромного бугристого черепа из крапчатого голубоватого материала похожего на металл. Пятнадцати или двадцати футов в длину, гротескный и гипертрофированно козлоподобный, он походил на череп барана, напоминая Ригеру виденные им средневековые гравюры с изображением Черного Козла на ведьмовском шабаше. Эта мысль заставила его вздрогнуть. Дьявол, дьявол в такой дали. Как бы там ни было, испещрённый впадинами череп, с массивной челюстью и двумя огромными цилиндрическими рогами, вздымающимися с макушки, был отвратительным.
— Напоминает… напоминает мне о древнем Египте на старой Земле, — сказал Канг мечтательным голосом. — Эта штука похожа на голову Анубиса.
Ригер понимал лишь то, что изображение черепа заставляло его чувствовать себя неловко. Его вид действовал на нервы… тревожил. Заставлял чего-то ждать. Конечно же череп был мёртв, но у Ригера возникло ощущение, что он недостаточно мёртв.
Канг пододвинул фотографию поближе.
— Это и есть останки, — сказал он с чем-то похожим на религиозный трепет. — Реликвия, которая призвала Йигграта, нерождённого и неумершего, бесконечную и бессмертную тень из черных расщелин между временем и пространством.
Ригер просто уставился на него.
— Что ты несёшь, черт возьми? Пилан ничего такого не говорил.
— Я… я не знаю. — Канг выглядел смущённым. Его кадык подскочил вверх и вниз. В свете фонарей шлема его кожа казалась желтоватой и болезненной, по лицу струились капли пота. — «Первый», я не знаю, зачем это сказал.
В его чертах было что-то рыхлое, отталкивающее. Вызывающее у Ригера отвращение. Он отвернулся от Канга.
Канг нашёл персональный планшет, спрятанный под другими распечатками города. Как только он его коснулся, активировалась запись в голографическом журнале. Перед ними возникло узкое, сморщенное лицо.
Нет никаких сомнений, сказал угрюмый голос голограммы, что то, что мы знаем о фитерианской цивилизации сейчас, и то, что как мы думали, знаем, явно противоречит друг другу. Десятилетиями мы верили, что раса фитериан была уничтожена в результате катастрофы известной как Первичный Катаклизм. Этот изменивший климат выброс газов метана произошёл в результате беспрецедентной и разрушительной сейсмической активности в южном полушарии в регионе, известном как Равнина Стекла. Его залежи были заперты в межпородных полостях во время зарождения планеты.
На уровне отложений Первичного катаклизма — ПК — мы видим свидетельства массового вымирания, вроде того, что пережила Земля в конце пермского периода. Около шестидесяти тысяч лет назад погибли девяносто пять процентов организмов ГЭ 4. Фитериане — приземистая двуногая жабоподобная раса, тоже вымерли. До этого планета изобиловала биологическим разнообразием — стадные животные, такие как геспериппусы и бондитермсы, крупные квазирептилии — кротакоилы, многочисленные виды наземных приматов и мегацитов, водные спиральные черви и рыбоподобные ихтидонты, а также виды растений, такие как тираннофиты и никтадермы, тысячи видов семянных, мховых и грибовидных. Список бесконечен.
Сейчас тот факт, что произошёл Первичный Катаклизм неопровержим, но теперь мы знаем, что была ещё одна причина вымирания. Случившееся трудно объяснить, но катализатором стал древний череп найденный фитерианскими священниками, известными как Аккиларду-дек-деспода, или Секта Израненных. Череп — если я могу быть настолько смелым, чтобы применить такое описание — состоит из губчатого вещества, которое до сих пор не поддаётся анализу. Я полагаю, что это материальные останки сущности не из того пространства, которое мы знаем и понимаем, но обитателя тёмного мира, сущности из тёмной материи, сущности из тёмного электромагнетизма параллельной антивселенной. Я не могу сказать, как она умерла, но полагаю, что она находилась в переходном межпространственном состоянии между экзотической физикой своей вселенной и нашей.
Фитерианское жречество назвало эту сущность чем-то, что можно фонетически воспроизвести как «Йиггура» или «Йигграт». Череп открыл врата между двумя сферами реальности и стал проводником бедствия, охватившего мир Фитериан. Это всего лишь теория. Догадка. Но, основываясь на глифах мёртвого города и моих собственных предположениях, я полагаю, что это правда.
Такой была первая запись. Последующие становились всё более и более бессмысленными, лишёнными ясности или какой-либо линейной логики, пока не выродились в пустословие
— Док, у нас нет на это времени, — сказал Ригер.
— Тогда нам стоит поторопиться. — Канг включил очередную запись.
Снова появился Хенли. Вытаращенные глаза, подёргивающийся рот, дрожащие губы, высокий и скрипучий, почти истеричный голос — лицо человека, близкого к безумию.
Череп, череп, проклятый череп. Он в моих снах, он бросает тень на мою жизнь. Он подавляет, порабощает, он овладевает мной. Я уже не тот, кем был. Я чувствую, что одержим богопротивным ужасом из какой-то омерзительной пространственной ямы безумия. Этот череп — не кость. Он мёртвый, но живой. Под моими пальцами он тёплый, податливый и мясистый. В нём есть воспоминания, воспоминания об этом мире и о тысяче других, о массовых уничтожениях, вымираниях и геноцидах. Я прикоснулся к смерти, и смерть поделилась своими тайнами.
Следующая запись показывала кого-то похожего на дряхлого старика. Его глаза были налиты кровью, рот искажала гротескная ухмылка.
Остальные уже не смеются как раньше, а? Они больше не думают, что Джордж Хенли всё же сошёл с ума, не так ли? Никто не посмеет приблизиться к проклятым руинам Кри-Йеба, мёртвого, но спящего города Фитерианской империи. Я вернул череп в его гробницу под городом, хотя расстояние уже не имеет значения. Он взывает ко мне. Но я туда не пойду. Я не стану накладывать на него руки и смотреть на истребление десятков миров, превращённых в отравленные, ядовитые кладбища. Я не буду!
Действие черепа ослабевает лишь при ярком солнечном свете. Я боюсь наступления ночи.
Остальные? О да, теперь они это чувствуют и знают, что он призывает других своих сородичей. Скоро наступит время великого вымирания, массового погребения, священного и богохульственного погребения всех, кто ходит по земле. Близится время выворота, и да поможет нам Бог.
На последней записи был изображён сломленный, худой, как палка, старик, чья спина была согнута, а волосы стали ужасающе белыми. Один глаз был закрыт, другой, широко распахнутый, остекленел.
Спасения нет. С тщетностью, достойной сочувствия доктор Пилан и остальные послали сигнал бедствия. То, что ждёт в хищной тьме, лишь смеётся. Скоро наступит ночь, ночь, которая длится пять земных дней. А когда солнце взойдёт снова, мы все будем мертвы. Признаков пришествия Йигграта, нерождённого и неумершего, бесконечной, бессмертной тени из черных расщелин меж временем и пространством, множество. В небе странная красная дымка, а на горизонте ветвятся зелёные молнии. Ветры горячие и сухие — ветры чумы, дыхание бальзамировщика. Уже никто ни в чем не уверен. Когда другое тёмное, вредоносное измерение пересечётся с нашим, электроника и оборудование выйдут из строя. Время поворачивается вспять, так что сейчас — это вчера, а пять минут назад — через две недели. Пространственно-временной континуум разрывается, и лишь я один могу видеть, что намеревается выползти наружу.
После долгой паузы:
Уже полностью стемнело. Грядёт Йигграт. Я слышу остальных снаружи, экипаж станции «Звездный свет». Попадая в руки бога живого, они впадают в безумное исступление, кричат и вопят, визжат в ночи, как животные, которых убивают. А за окном… да, это Йигграт возвышается над станцией, черный и дьяволоподобный. Его рога касаются темных спиральных червоточин между звёздами.
Он приближается! Он приходит!
Внутри, о… Боже, боже, время выворота…
— Выключи эту чёртову штуку! — приказал Ригер.
— Это всё, — сказал Канг. — Всё, что есть.
Они вышли, возвращаясь на «Варфоломей» и наверх, в «Космо». Утруждаться поисками кого-то ещё Ригер не собирался. Им нужно было спуститься сюда с большим поисковым отрядом. Вчетвером тут не справиться никак, и какого хрена Силандер до сих пор не включил это грёбаное освещение?
Торопливо ведя дока Канга по коридору и спускаясь по металлическим ступенькам на первый этаж, Ригер попытался дозвониться до «Космо». Помехи, эти проклятые помехи. Как будто там, наверху, не было никакого корабля. Всё, что он слышал, — это гул самой планеты, отзвуки активности атмосферного электричества.
Затем он услышал капитана Коубера.
— «Космо»! — крикнул Роджер. — Это Ригер! Мы возвращаемся, сэр. Нам не справиться с тем, что здесь происходит.
Он ожидал обычной суровой отповеди от капитана, но то, что услышал, было намного хуже.
— Ладно, — вздохнул капитан Коубер. — Входите, но осторожно.
Какого хрена?
— Капитан? Капитан? Вы меня слышите?
— Будь начеку, мистер. Одному Богу известно, во что ты вляпался.
Это была передача, сделанная ранее, после того, как экипаж «Варфоломея» приземлился. Что это? Что за дурацкая шутка?
— Время поворачивается вспять, как и говорил Хенли, — размышлял Канг. — И теперь мы окажемся в руках живого бога.
Ригеру захотелось его ударить.
Что-то происходило. Реальность — реальность, которую он давно знал, — разъединялась со «Звёздным светом». А когда время стало эластичным, растягиваясь, провисая и преображая себя, Ригер почувствовал, как в голове распахнулось нечто вроде обжигающего, яркого умопомрачения. Коридоры, ставшие теперь слишком длинными, уходили в черную, абсолютную бесконечность. Ригер чувствовал, что если пойдёт по ним, если в каком-то истерическом ужасе безоглядно побежит по ним, то упадёт с края вселенной и погрузится в изголодавшуюся тьму. Да, это было пришествие, оно происходило здесь и прямо сейчас. Ригер чувствовал, как физические параметры станции начинают переиначиваться, стены сочатся и пузырятся, сдавливая его со всех сторон; углы здания искривляются, пересекаются и раскрываются, демонстрируя зловещие, сверхъестественные пейзажи из-за пределов времени и пространства.
— Нам здесь не место, — сказал Канг, его лицо за пузырём шлема, было бледным, как разлитое молоко, глаза огромными и белыми, как гусиные яйца. — В этих ужасающих пространствах, где тьма бесконечна, а безумие принимает физическую форму. Ригер, ты это понимаешь? Разве ты не видишь, какую ужасную, чудовищную ошибку мы совершили, исследуя глубокий космос?
Это была совсем не наша идея! Начиная с самых первых миссий «Спутника» и «Джемини»[55] мы были призваны выйти в космос, нас загнали в него как стадо, вынудили добраться досюда! — Канг потянулся и вцепился в Ригера. — Не будь дураком! Открой глаза и пойми, пойми наконец! Здесь всегда наступает ночь, и… и… и… семь… Эта планета — ловушка! Мы последовали за темным ручьём в черную, черную… восемь… реку, которая впадает в океан звёзд, и теперь мы видим зловещие очертания, которые прячутся за ними, как ребёнок за одеялом! Здесь плоть, материя, время и холодный разум переплетаются, и… и… и… — Канг начал дрожать, дрожать и дёргаться, ударяясь о стену. Как вибрирующий Пилан… Координаты… восемь целых три десятых один-пять-семь десятых девять-три… О Боже, о Боже, о Боже… Вот оно, распускается! Звезды исчезают, и чернота космоса распахивается, как огромная голодная пасть, и пять… пять… пять… шесть… семь три… точка девять-три-один в квадрате… точка шесть точка шесть точка шесть точка шесть точка шесть шесть ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ…
Канг безумно дёргался его голос превратился в пронзительный крик, а когда он взорвался внутри костюма, как клещ, обожжённый спичкой, раздался оглушительный мясистый хлопок. Док отскочил от стены, ударился о потолок и упал к ногам Ригера; внутренняя часть шлема наполнилась пузырящейся, хлюпающей красной жижей из измельчённых тканей и крови.
Ригер побежал.
Он включил связь и раз за разом вызывал, выкрикивал имя Силандера, но ответа не было. Лишь этот статический визг в ушах, нарастающий, пронзительный, резкий и визгливый, заставляющий кричать. Он побежал ко входу, где его ждал Уайз.
— Уайз! — воскликнул Ригер. — Уайз!
Затем его руки оказались на Уайзе, он почувствовал мягкую податливость ящерокожи, а Уайз упал и его костюм распахнулся, выплёскивая содержимое на пол.
Вот тогда-то Ригер и понял.
Вот тогда он действительно понял. Там, на полу, в жиже из собственной анатомии, в оболочке из мякоти и сырой влажной субстанции, распластался Уайз. Он родился из своего э-сьюта, как склизкий зародыш из инфицированной плаценты, обёрнутый снаружи сферическим ожерельем из собственных органов, завёрнутый во влажные розовые щупальца кишок. Выворот, оборот. Именно так живой бог принимал свою паству, именно так Йигграт приветствовал их в своей церкви — он выворачивал их наизнанку.
На подгибающихся ногах, падая и вставая, оступаясь и спотыкаясь, Ригер выбрался в ядовитую атмосферу Гамма Эридана 4.
Это… это… это время выворота.
Ригер поднял глаза и закричал, ибо пришёл Йигграт. Над ним возвышался Он/Она/Оно — блестящая, обсидианово-чёрная горгулья, вздымающаяся в туманное, мерцающее полярным сиянием и изрезанное неоном небо на милю, две, или три. Его зазубренные призрачные крылья простирались от горизонта до горизонта, его колоссальное тело мерцало и искрилось мягким голубым сиянием. Казалось, острия его рогов задевали облака. Он ухмыльнулся Ригеру с высоты, распахнув морду, как чудовищный двустворчатый клапан, способный проглотить звёзды.
Ригер не кричал. Он онемел от благоговения пред космическим ужасом этой сущности, Йигграта, гиперрелятивистского кошмара, нерождённого и неумирающего, многомерного живого божества, иглой пронзающего магнитное поле галактики.
Погружённое в Его застывшую тень, всё вокруг Ригера начало вращаться и кружиться, вывернутое наизнанку и размолотое в пылающее торнадо заряженных частиц, похожих на жужжащих, фосфоресцирующих трупных мух, которые, казалось, двигались вокруг него и сквозь него со скоростью света, или ещё быстрее, пока Ригер не уверился, что его голова лопнет, как тыква наполненная желе. А после, после, пока его разум засасывало в черную дыру внутри коры головного мозга, он узрел огромную, бесконечную плоскость сверкающих звёзд, образующих цепочки; пульсирующие галактики и кошмарные созвездия, которые никогда не видел ни один живущий человек, чтобы рассказать о них.
И в то время как глаза Ригера, казалось, выплеснулись из орбит, а голос всё продолжал невнятно бормотать — восемь… восемь целых три десятых один-пять-семь десятых девять-три — он узрел трансгалактическую пропасть, в которой содрогались пульсары и сияли созвездия разлетающиеся на куски, распадающиеся в внеземном диапазоне света на части, как мозаика; и в каком-то геометрически извращённом, невозможном антипространстве, где лягушками прыгали многогранные треугольники, многоугольники и трапецоэдры, и тянулось молочно-белое, извивающееся свечение, невообразимый червь длиной в сотню световых лет, он узрел миры, миллионы миллиардов мёртвых миров, почерневших до пепла. И выкрикивая в каким-то маниакальном и восторженно безумном ликовании координаты своего приближающегося уничтожения — пять…. пять… пять… шесть… семь три… точка девять-три — один в квадрате… точка шесть точка шесть точка шесть точка шесть шесть шесть ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ ШЕСТЬ — Ригер понял, какое знание хотел даровать ему Йигграт: вселенная, три её измерения, полностью искусственна — это лишь симуляция, искажённое видение, галлюцинация, которая пригрезилась сущности, и уже успела наскучить.
Такое семя посеял Он в голове Ригера; Йигграт желал, чтобы именно эту зловещую шутку, внутри кульминации сокрытой в истерически клекочущем радужном хаосе изведанного космоса, осознал Ригер, пока его кожа выворачивается наружу.
Перевод: Руслан Насрутдинов
Детки
Tim Curran, "Brats, ", 2019
Гарри вместе с Багзом, Пиком и Сашей ждет поезд. На этой неделе Саша — подружка Пика. Все закуривают (кроме Пика, потому как Пик не хочет связываться со всякой дрянью, вызывающей тошнотную зависимость, если ее нельзя всосать через нос или пустить по вене).
«Вот дерьмо! — думает Гарри, когда Саша зажигает свою сигарету сразу после него и почти одновременно с Багзом. — Трое от одной спички. Значит, сегодня не повезет».
Едва эта мысль мелькает в глубинах затуманенного сознания, как Багз толкает его. Но Гарри не реагирует. После двух дней непрекращающегося пьянства, спаянных амфетамином в один бесконечный день, его сознание похоже на радиоприемник, который никак не может поймать сигнал.
— Там… — говорит Багз и снова пихает его локтем в бок. — Ты видишь эту хрень?
Гарри всасывает дым своей раковой палочки, пытаясь сосредоточиться. Уголок его левого глаза дергается. «Себе на заметку: закапывать кислоту в глаза — не лучшая идея». Но все же он смотрит туда, куда показывает Багз. Надо сделать усилие, чтобы сфокусировать взгляд, но — не получается. Он видит лишь плотную толпу ожидающих поезда офисных работников — в серых костюмах, в кашемировых пальто.
Секунду спустя Гарри снова кидает взгляд в том же направлении и в нарастающем гуле подходящего поезда видит то, чего не может быть.
— Чё за нахрен?! — восклицает Саша.
До Пика пока еще не дошло: его глаза остекленели, как пруд, покрытый льдом.
— Ага, он даже и не думает тормозить, — произносит он, пока поезд несется к платформе, не сбавляя хода. — Мы тут, походу, застрянем. Слышь, народ, а это… Это точно та станция?
И хоть он и прав в том, что поезд даже не думает тормозить, Гарри и остальные видят совсем другое. Вовсе не несущийся поезд заставляет их в ужасе замереть с открытыми ртами — точно они марионетки, у которых обрезали вдруг веревки.
Но вот и Пик, наконец, видит то, что видят они.
— Э-э-э… это чё — шутка? — моргает он.
— Ни хрена не шутка, — говорит Саша и крепче стискивает его руку.
Гарри до последнего надеется, что Пик все же прав и происходящее действительно чей-то розыгрыш, да только все это совсем не смешно. Он чувствует, как сжимаются яйца и сводит низ живота.
Офисные работники стоят, как стояли.
Все происходит настолько неправдоподобно быстро, что поначалу никто не успевает и двинуться. Откуда ни возьмись на платформу выскакивают пять или шесть детей — явно младшеклассников, — они голые, если не считать ярко-красных следов на их телах, как если бы они только что убили быка, а потом вытерли о себя руки. Руки выставлены вперед, и они сплошь красные. Кровь стекает по лицам, колтунами висит в волосах. Рты раскрыты так широко, что видны зубы, в глазах — черные угольки ненависти.
Вот эту картину и видят Гарри и остальные.
— Эй! — кричит кто-то. — Эй, дети! Что вы творите, так нельзя…
Какая-то женщина визжит. Мужчина рядом, тоже готов завизжать. Несколько человек пятятся сквозь толпу, пытаясь убраться с пути вымазанных в крови детей, но они только путаются в ногах у остальных, и люди валятся друг на друга, как кегли, в том числе и тот, который только что пробовал обратиться к маленьким дикарям. В любое другое время Гарри заржал бы, но сейчас ему не смешно.
Ни капельки.
Дети устремляются вперед, их пальцы — как кровавые крюки, немигающие глаза похожи на стекляшки. Как охотящиеся на антилоп львы, они уже окружили отбившегося от стаи — какую-то старушку в дождевике и натянутой поверх седых волос прозрачной водонепроницаемой шапочке.
Прежде чем кто-то успевает пошевелиться, они хватают ее.
— Погодите…что вы делаете? Ради бога, что вы делаете? — взывает старушка, но дети уже накинулись, царапают ее ногтями, бьют, даже кусают. — О-о-о боже, боже! Снимите их с меня! — вопит она.
Вопль разносится по станции метрополитена, как вой агонизирующего животного, попавшего в капкан. Несколько человек бросаются ей на выручку. Но Гарри понимает: не успеют, и сам он тоже не в силах помочь.
А дети продолжают глумиться над своей жертвой, пока та истерично вопит:
— Помоги-и-и-ите, госпо-о-о-оди-и-и!..
Они беспощадны.
Их рты полны слюны, глаза налиты кровью, ярость настолько абсолютна, что вызывает дурноту. Левая нога пожилой женщины выскакивает из сустава, с треском ломаются ребра, нос сворочен на сторону, глаза наполовину вылезли из орбит. Кровь повсюду, как если бы старушка повязала голову красным платком.
Тут Гарри понимает, что они с Багзом бегут во весь дух к этим озверевшим ублюдкам, хоть ему уже понятно, к чему все идет. Поезд вот-вот вырвется из тоннеля, и не успевает хоть кто-то из пассажиров приблизиться к кучке взбесившихся детей, как они, все разом, хватают несчастную и швыряют ее с платформы на рельсы.
Удар…
Судьбе было угодно, чтобы первой жертвой стала Рут Макколи, бывшая учительница младших классов. Она собиралась отправиться на север, в городок под названием Рай, потому что хотела с недельку погостить у дочери. Когда миссис Макколи видит подъезжающий поезд, ее сердце наполняется радостью от предвкушения встречи с Меган и внуками: это для нее как глоток свежего воздуха, ведь живет она одиноко, как забытая кем-то книга, собирающая на полке пыль.
Когда старушка замечает приближающихся детей, у нее от удивления отвисает челюсть.
Она тоже думает, что это, должно быть, шутка, а может, новая мода такая: что, детишки носят теперь телесного цвета трико в красную полоску?! И вот уже ее хватают, бьют, кусают, царапают, она кричит, а в голове звучит ворчливый учительский голос, который за тридцать лет работы у пыльных классных досок она довела до совершенства: «Они… они не могут! Они пьяны или слетели с катушек? Здесь полно людей! Не при свете дня же…»
В миг ее избивают до состояния бьющегося в агонии куска плоти.
Еще мгновение — и она летит…
В долю секунды приходит понимание, что ее бросили прямо на рельсы перед надвигающимся составом. У миссис Макколи старое и малоподвижное тело: ревматизм, артрит, остеопороз… Она и без избиения едва могла передвигаться. И потому в полете ее руки и ноги не разводит в стороны, кости, мышцы и связки не уравновешивают друг друга, позвоночник не растягивается, а напрягается, как старая резинка, и ломается сразу во многих местах, будто кто-то пнул детскую башню из кубиков, нервные узлы взрываются в белой вспышке чистейшей агонии.
Все это несчастная успевает прочувствовать за миллисекунды до того, как поезд врезается в нее всей своей многотонной громадой. С ноги срывает туфлю, вставная челюсть вылетает изо рта, а глаза — из орбит, и кровь фонтаном вырывается разом изо всех отверстий. Она успевает ощутить удар, его ужасную скорость и тяжесть, а затем — пустота. То, что осталось от Рут Макколи, затаскивает под поезд, несущийся в тоннель.
— НЕТ! НЕТ! НЕТ! НЕТ! НЕ-Е-Е-Е-ЕТ! — вопит кто-то.
Гарри видит, что кричит женщина в деловом костюме: ее лицо забрызгано кровью старушки. Она вопит, как безумная, да и не она одна. Те же, кто стоит молча, похоже, застыли в шоке.
Гарри уже не мчится к месту трагедии — когда поезд проносится мимо, он ясно видит в окнах размытые лица: кричащие, с глазами навыкате — лица взрослых прижаты к окнам в окружении окровавленных хищных детских рыл.
Это и пригвождает его к перрону.
Не только здесь, на станции, но… и в поезде?
Не успевает эта мысль отпечататься в мозгу, как внимание озверевших мелких ублюдков переключается на других взрослых: они налетают на них, в глазах — жажда убийства, скрюченные пальцы рвут плоть, впиваются в лица, в глотки.
— Чё за нахрен?! — повторяет Саша.
Но Гарри ее не слушает. Кто-то же должен отвечать за эту долбаную станцию. Надо срочно найти копа или типа того.
Багз все еще рядом, и они бегут вдоль платформы — теперь в поисках полицейского или хотя бы техника, что меняет лампочки, да кого угодно, кто за что-нибудь здесь отвечает. На бегу Багз набирает 911.
— Занято! Не, ну ты можешь в это поверить?! — выдыхает он.
Но Гарри верит. Ведь если это происходит не только здесь, если все дети разом вдруг посходили с ума, то на 911 сейчас поступает целое море звонков с истеричными мольбами о помощи.
Они взбегают вверх по лестнице и замечают выступающую из стены билетную будку. Внутри сидит старикан и листает журнал. Адский шум снизу его не беспокоит: в ушах наушники.
— Чем могу помочь, ребята? — спрашивает он, когда они подбегают.
Задыхаясь, Гарри выпаливает:
— Чувак, они убивают! Это не шутка. Срань господня… они как животные!
Кассир подозрительно щурится.
— Вы что, парни, хотите меня разыграть?
— Да нет же! — кричит Багз. — Господи, да спустись вниз, там настоящая бойня!
Тот не верит. Качает головой, переводит взгляд на экраны мониторов — и наконец до него доходит. Старикан в ужасе пялит глаза. Потом вскакивает с кресла, хватает телефонную трубку.
— Я уже звонил 911, — сообщает Багз. — Они не отвечают.
— Ждите здесь, — бросает тот в ответ и исчезает за задней дверью своей будки.
— Ну и чё теперь? — спрашивает Багз.
— У него там, за стеной, служебный проход. Пусть сам взглянет.
— Ну а делать-то чё будем?
Гарри все отчетливее слышит крики снизу.
— Позвони Пику и Саше. Пусть валят сюда.
Багз звонит. Обоим. По нескольку раз.
— Чел, они не отвечают. Просто не берут трубку.
Отчего-то Гарри совсем не удивлен.
Их стало больше.
Пик не знает, откуда берутся все новые говнюки, но лезут они отовсюду, будто черви после ливня. И кидаются на людей с дикой яростью, царапаясь и кусаясь. Все это кажется гребаной галлюцинацией: малышня нападает на взрослых… да что, черт побери, происходит?! Может, будь на его месте Гарри, тот увидел бы во всем этом некую иронию: людей атакует то, что они произвели на свет собственными чреслами — очень по-франкенштейновски! — но мозг Пика устроен совсем не так, как у Гарри.
Когда на тебя нападают — бей в ответ.
Вот так все просто.
И хотя Саша кричит ему, чтобы он сваливал вместе с ней, Пик кидается в самый центр бойни. Взрослых на платформе меньше, и они явно проигрывают, окруженные роем кровожадной мелкоты. Некоторые сражаются за свою жизнь, хотя большая часть все еще в шоке. Они же просто дети, их нельзя бить, нельзя им причинять вред… это неправильно. Так что взрослые лишь пытаются закрывать свои лица, а дети буквально изничтожают их — уже не только при помощи пальцев и зубов, некоторые нашли себе оружие: палки, ножи, куски труб…
Пик бросается в самую гущу.
На бегу орет:
— Вы, долбаные спиногрызы! А ну валите на хрен, сейчас всем наваляю!
Никто из взрослых не видит в нем защитника. Черт, да при любых других обстоятельствах они скорее боялись бы его. Но он в своей черной кожаной куртке, шипастых напульсниках и с татуировками на шее все равно приходит на помощь.
Хватает одного из засранцев — обезумевшую девочку — за шею и скидывает с платформы. Следом за ней летят и двое мальчишек. Потом какая-то девчонка кусает его за ногу. Пик бьет ее в лицо и чувствует, как ее зубы вылетают изо рта. Он продолжает сражаться почти что в трансе: молотит руками и ногами, укладывает маленьких монстров наземь одного за другим, разбивает им лица, сворачивает челюсти, ломает кости, топчет всю эту нечисть, и это напоминает ему мошпит, где можно всё. Его бьют, царапают, но в кровь лишь вбрасывается больше адреналина, его кулаки так и летают, а сердце стучит как бешеное. И сколько бы вреда они ему ни нанесли, он вернет им вдесятеро…
УДАР!
Пик останавливается, потому что в его черепе что-то взорвалось, белая вспышка агонии, как будто в голову проникла чья-то рука и превратила мозги в кашу. Мысли прыгают внутри, отталкиваясь от стенок, как резиновые мячики. Он понимает (но как будто со стороны), что упал на колени. Чувствует, как по ногам стекает теплая струя мочи, а кишечник расслабляется, и его штаны сзади наполняются чем-то теплым. Пик все еще чувствует ярость, животную потребность бить в ответ, но тело не подчиняется ему, а в голове только шум. Он вдруг понимает, что взрыв — это результат того, что его череп расколот, а потом в судорогах падает на платформу.
Он не слышит, как кричит Саша, когда его бьют по голове арматурой и бейсбольными битами — до тех пор, пока череп не разлетается на части и куски мозга не вываливаются наружу, розовые, как вареные креветки. Даже когда судороги затихают, мелкота не унимается. Его продолжают яростно избивать, пока содержимое черепа не разбрызгивается во всех направлениях.
Сначала он идет, спотыкаясь.
Потом ползет.
Старик из будки все еще слышит в голове собственный голос. Эй, ребята! Что же вы, господи, творите?! Это все, что он успел сказать перед тем, как они набросились, до того, как их ногти оставили на его лице глубокие царапины, а на руке сомкнулись маленькие челюсти, и зубы стали рвать кожу, и затрещали кости пальцев.
Они были повсюду.
Они били его и рвали на голове немногие оставшиеся волосы, оторвали нижнюю губу, размозжили гениталии. Едва ли не дюжина детишек избивала его, пока он вопил, пытаясь подняться на ноги, но они его оседлали, будто старую клячу, кто-то зубами вцепился в горло, ему ломали кости и коленные чашечки.
А потом — отпустили.
Отпустили!
И вот он уползает, весь израненный, переломанный, мозг накачан адреналином и эндорфинами, потому он и не чувствует, как сломанные кости протыкают его внутренние органы. Кровь течет из ануса, а в глотке стоит медный вкус рвоты.
Он оставляет за собой кровавый след, как слизняк, на которого наступили, и ползет, ползет к ступенькам, к двери, ведущей в будку. Пытаясь нащупать дверь, он шарит по стене той рукой, что пострадала меньше, но найти дверь непросто, ведь у него больше нет глаз…
— Ну и чё теперь? — спрашивает Багз.
Хороший вопрос. Гарри обдумывает его, вытаскивая из пачки очередную сигарету, но мыслительный процесс идет не особо-то хорошо из-за близкого к панике чувства тревоги и все усиливающегося лихорадочного ужаса. Однако сосредоточиться необходимо. Смысла в том, чтобы пытаться разобраться в этом дерьме нет. Как говорится, имеем то, что имеем. Сейчас нужно думать о друзьях и о том, как всем им спастись.
— Ну?! — как всегда нервно выпаливает Багз. Он и в лучшие-то дни обычно дерганый, а сегодня и вовсе готов выпрыгнуть из штанов.
— Старик пока не вернулся. Я ждать не буду. Пошли.
— Куда?
— Назад.
— Черт, я знал, что ты это скажешь!
Гарри не отвечает и идет к лестнице, ведущей вниз, в подземный мир метро. Он слышит, как кричат люди, и чувствует запах смерти: горячую, с металлическим привкусом, вонь кровавых рек.
Саша видит, как сражается Пик, и ее привыкшее к будничному однообразию сознание слетает с катушек. Как правило, она старается не связываться насилием, но увидев, что маленькие чудовища сотворили с Пиком, она бросается на них безо всякого плана в голове. Ей удается сбить двух-трех сопляков с ног, но Пика к тому времени уже оглушают и продолжают лупить по голове, пока она не трескается, как банка с бобами, из которой на пол вытекает содержимое. Дети вертятся вокруг, дикие, похожие на стаю бешенных крыс, они и пахнут как животные: мочой и кожей, костным мозгом и кровью.
— Стойте! — кричит Саша.
Но они не останавливаются.
— Прекратите! Отвалите от него!
Поздно: Пик уже труп.
Саша чувствует, как сердце колотится в груди: тук-тук-тук-тук-ТУК. Будто по ребрам изнутри бьет с десяток кулаков. Детям труп Пика больше не интересен. Теперь они надвигаются на нее, медленно, со змеиной грацией, будто мамбы во время охоты. Саша чувствует, как чья-то окровавленная рука хватает ее за запястье … Господи, да это маленькая девочка, ей лет семь-восемь, может, у нее дома есть игрушки вроде розового телефона Барби, но ее глаза — нечеловеческие: маленькие и лихорадочно блестят, как у кладбищенской крысы, а рот красный от крови.
Саша отшатывается.
Ее боевой настрой пропадает.
На смену ему приходит пронизывающий до костей страх. Маленькая нечисть в любой момент может накинуться на нее, повалить на землю, но почему-то они этого не делают, лишь движутся вокруг в странном ритме, отдаленно напоминающем танец. Их тела грациозны, движения плавно перетекают из одного в другое. Если бы Саше пришлось это описывать, она сказала бы, что дети двигаются как кобры, завороженные звуками флейты. Во всем этом есть что-то гипнотическое, как будто все они настроены на одну волну, слышат один и тот же голос и в головах их проносятся одни и те же мысли.
К ней тянутся окровавленные руки, рты растянуты в улыбках, на лицах застыло выражение первобытного коварства. Пятна крови похожи на боевую раскраску.
Но сильнее ужасает другое: один из малышей притащил откуда-то штуку, похожую на мастерок, взобрался на Пика и, хихикая, втыкает мастерок в его тело. Звук такой, будто мясницкий нож входит в мягкую тыкву.
Саша едва не теряет сознание.
Она кричит.
Ужас наполняет каждую клеточку ее тела, она снова готова драться.
Отбившись от тянущихся к ней рук, она отбегает, сбив с ног маленькую девочку. Как ей освободиться от происходящего безумия?.. Это уже не сражение, а попытка бегства.
Но тут она оскальзывается в луже крови, рядом — растерзанное тело молодой женщины в розовом спортивном костюме, и решимость бежать сменяется головокружением, руки и ноги перестают подчиняться, кажутся ватными.
Из горла вырывается крик, Саша падает на колени, тело ее содрогается, и обильная рвота хлещет изо рта на бетон. Сашу продолжает трясти даже тогда, когда блевать уже нечем.
В этот момент она слышит сзади топот маленьких ножек.
Оборачивается и видит: малец с мастерком уже рядом с ней, в глазах — жажда убийства, даже нечто большее: первобытная кровожадность, которую не утолить, пока не искупаешься в крови жертвы, пока кишки ее не выйдут наружу.
Он кидается на Сашу. Вцепляется в нее, как пиявка, бьет, режет: удар в бедро, удар в предплечье. Саша словно сходит с ума. Она вопит. Нет, воет. Хватает мальца, приподнимает над землей и на бегу впечатывает в турникет. Из его горла вырывается влажное кряхтенье. Любой нормальный ребенок потерял бы от силы удара сознание, а этот, сжав зубы, рычит и снова пытается ударить ее мастерком.
Саша продолжает крепко удерживать ублюдка. Это сложно, ведь малец весь измазан кровью, мозгами, а двигается так, будто у него нет костей.
Но Саша все же находит в себе силы развернуть чудовище спиной к себе, инстинкт самосохранения превращается в инстинкт убийцы, она бьет его лицом о турникет, снова и снова. А малыш не прекращает попыток вырваться, сопровождая их животным рыком и шипением. Тогда Саша хватает его одной рукой за волосы и продолжает бить лицом о турникет, пока маленькое тело не обмякает в ее руках, но теперь ей этого мало: что-то в потаенных глубинах сознания просыпается и требует большего. Возможно, древняя расовая память, а может, просто вспышка дикой и неудержимой страсти к насилию. Она хватает ребенка за горло, впивается в него зубами, чувствуя, как под напором челюстей поддается чужая плоть. Завороженная собственным безумием, она удваивает усилия: челюсти смыкаются, в рот ударяет фонтан горячей крови.
Ее снова тошнит.
Тело мальчика подрагивает, на пол хлещет кровь из разорванной сонной артерии.
Осознание того, что она натворила, обухом бьет по голове. Саша, шатаясь, успевает сделать несколько шагов, потом снова падает на колени: ее опять выворачивает, как будто она любой ценой пытается избавиться от ужасного вкуса детской плоти…
Твари повсюду.
Костяшки Гарри разбиты в кровь, он спотыкается о чье-то тело, падает, видит, как сучьи дети хватают Багза: кидаются на него, как стая волков на лося. Багз сбивает нескольких с ног, но куда больше маленьких дикарей вцепляются в него, тянут вниз, к земле, какая-то девчонка кусает его за горло, в то время как другая впивается в пах.
Багз вопит.
Его вопль исполнен ужаса и агонии.
Едва он оказывается спиной на земле, как они покрывают его тело, будто тля, кусают, рвут на части, растягивают за ноги, чтобы девочке было удобней вгрызаться в промежность, по его джинсам расползается красное пятно. Багз дергает руками, ногами, но его держат крепко. Он обречен.
Откуда ни возьмись возникает еще один сопляк.
В руках у него нож.
Он смотрит на Гарри безжизненными глазками рептилии. Ухмыляется. Гарри видит его зубы и чувствует исходящий от него тяжелый запах крови. Малец хочет, чтобы Гарри его почувствовал, потому что знает: он — хищник, а Гарри — всего лишь жертва.
Кажется, пацан наслаждается страхом и омерзением, которые вызывает у своих жертв.
Он падает рядом с Багзом на колени. Нож зажат в руках лезвием книзу, и лезвие входит в шею Багза, пробивая трахею. Багз бьется в судорогах, напрасно силясь вдохнуть, его глаза закатываются, из горла льется кровь. Малец вытаскивает нож, и Гарри слышит, как лезвие трется о позвонки.
Мальчик бьет снова.
И снова.
И снова.
В последний раз он ударяет в грудь, лезвие проходит сквозь ребра, пронзает сердце, в лицо ублюдку бьет темный фонтан артериальной крови и заливает тело Багза.
Пока мелкота занята его другом, потрясенный Гарри пытается уползти на четвереньках прочь, будто крот, ищущий спасения от внезапного солнечного света. Его шея покорно ждет удара, но его никто не бьет, так что Гарри вскакивает и бежит назад, к лестнице.
Когда добирается до нее, то видит, что навстречу ему несется дюжина сорванцов.
Крутанувшись волчком, он пускается в другом направлении и едва не спотыкается о труп старикана из билетной будки. Кости переломаны, вместо лица — кусок мяса.
В нескольких футах от трупа Гарри видит дверь.
Он не знает, куда она ведет, но та поддается, и он сразу же захлопывает ее за собой, запирает изнутри на замок.
Через несколько секунд в дверь начинают бешено колотить…
Саша не знает, куда направляется.
Вот парковка. Она видит, как из припарковавшейся машины вылезает мужчина. Саша хочет позвать его на помощь, но на мужчину уже успели напасть двое детей. Плохо дело. Прочь отсюда!
Теперь она бежит по заросшей травой обочине дороги. Сквозь деревья виден ряд домов. Убежище. Хотя у Саши не проносится в голове именно эта мысль, она чувствует, что там безопасней. И устремляется туда. Инстинктивно, как животное.
Как это все может происходить?
Как, черт его дери, это возможно?!
Эти мысли, как мантра, снова и снова прокручиваются в мозгу, будто она пытается в глубинах сознания найти хоть какой-то ответ, какую-то причину, какое-то решение. Но — ничего. Совсем ничего. Она знает, что прошло меньше часа. Как может мир перевернуться с ног на голову меньше, чем за час? Не маловато ли? Такое должно занимать хотя бы дни, а то и недели, месяцы…
Пробираясь меж деревьями, она замечает двоих. Идут по тротуару, держась за руки. Мальчик и девочка. Поодаль, прямо по середине улицы, двое мальчуганов тащат какие-то штуки, похожие на… багры? Как и парочка на тротуаре, как и все прочие дети, они голые и вымазаны в крови. Это не сон, это — на самом деле. И при свете дня.
Какого хрена никто этого не замечает?
Почему ничего не предпринимает полиция?
Когда Саша добирается наконец-то до домов, до нее вдруг доходит, что мужчина, выбиравшийся на парковке из автомобиля, единственный, кто попался ей по пути. Больше — ни автомобиля на ходу, ни другого живого взрослого. Ничего. Никого. Никаких, даже самых банальных встреч: никто не выносит мусор, не проверяет почтовый ящик.
Пустота.
Подбежав к ближайшему дому, Саша колотит кулаками в дверь. Ответа нет. Когда не отвечают на стук и в следующем, она начинает дергать дверь за ручку, но та заперта. Это еще ничего не значит. Правда же? В это время люди обычно на работе. Тяжело дыша, она пробирается вдоль домов, колотя во все двери, что встречаются на пути.
Да где же, черт возьми, все?! Кто-то же должен быть дома!
В голове звучит суховатый голос, похожий на детский. Дура, они все мертвы. Детки вырвались из клетки. Сегодня они восстали против своих угнетателей. Они унаследуют мир, и кто сможет им противиться? Какой черствый человек не откроет дверь потерявшемуся ребенку? Кто откажет в помощи агнцам Божьим?
Саша не хочет слушать, главным образом потому, что злобный голосок, похоже, знает, о чем говорит. Ей надо срочно укрыться в каком-нибудь доме, потому что мелкота начинает посматривать в ее сторону.
А? Кто у нас здесь? Беглянка? Убейте ее, кусайте, раздирайте плоть, снимите с нее шкуру и бросьте гнить с остальными, киньте труп в канаву. Они все должны умереть.
Стоп! Там кто-то есть на крыльце, дальше по улице.
Перепрыгнув через невысокую живую изгородь, Саша бежит туда. На крыльце сидит старик, читает газету. О, слава богу, слава богу! Но когда она добегает до него, пытаясь окликнуть, то замечает, что горло старика перерезано от уха до уха.
Следующий дом.
Еще один.
И еще.
Дверь отворяется.
— Боже… — выдыхает Саша, вваливаясь вовнутрь. — Помогите, пожалуйста, помогите!
Похожая на мышку женщина в пуховых розовых шлепанцах дает ей пройти в комнату.
— Господи, что случилось? Несчастный случай? Авария?! — спрашивает она, глядя на порванную одежду и кровь, которой перемазана нежданная посетительница.
Саша плюхается на стул, стараясь отдышаться:
— Нападение… станция метро…
— Террористы? — спрашивает женщина, как если бы всегда подозревала, что эти негодяи опять выкинут что-нибудь эдакое.
— Нет, нет, не они… Там — тела повсюду. Это дети. Дети нападают на взрослых. Они убивают всех. Там просто бойня.
Хозяйка отступает на шаг:
— Правда?
— Да! — Саша видит, что ей не верят. — Они убивают всех, без разбора!
Женщина кивает.
— Наркотики принимаешь, дорогуша?
— Что?!
— Таблетки, может, крэк курила или что-нибудь в этом роде?
Саша теряет дар речи: эта женщина не только не верит, она еще и тупая как пробка. Девушка судорожно вздыхает. Надо, надо до нее достучаться.
— Нет, я не принимала наркотики. Поймите. Дети нападают на взрослых. В метро сейчас убили как минимум человек двадцать. Я только что оттуда. На меня тоже напали, да посмотрите же, я вся в крови! Думаете, это я сама?!
— Милочка, надо успокоиться, нужно…
В дверь стучат.
— Ох, кого там еще принесло? — ворчит женщина.
Саша вскакивает:
— Не открывайте! Это они!
— Надо успокоиться, дорогуша. — Хозяйка выглядывает за дверь, пожимает плечами, снова закрывает ее. — Никого. Может, послышалось? А сейчас я позвоню в полицию и сделаю нам кофе.
Саша, сжав зубы, мечется из угла в угол. Реальность как будто насмехается над ней. Она подходит к окну, раздвигает занавески. Никого.
Потом… какое-то движение.
Из-за дерева показывается девочка с окровавленным топором.
Саша оборачивается, чтобы окликнуть хозяйку, но, когда снова смотрит в окно, девочки и след простыл. «Боже мой, я схожу с ума! Копы приедут и отвезут меня в психушку».
Тут она слышит, как женщина с кем-то разговаривает.
С копами, наверное.
Но тут по спине пробегает холодок.
Саша идет по коридору к кухне и в проеме открытой задней двери видит девочку с топором. Хозяйка дома кричит, когда лезвие топора вонзается ей в шею, и оседает на пол окровавленной грудой. Девочка взмахивает оружием еще раз, голова женщины раскалывается, а на плитку кухонного пола летят ошметки мозга и брызжет кровь.
Саша разворачивается и бежит.
У входной двери успевает заметить несколько фотографий: та женщина с младенцем в коляске, она же вместе с маленькой девочкой; пешая прогулка, Хеллоуин, Рождество, дни рождения.
Выбегая на улицу Саша, понимает, что девочка на фотографиях и девочка с топором — одна и та же.
Хозяйку этого дома только что убила собственная дочь.
В билетной будке Гарри чего-то ждет.
Выжидает. Уже довольно долго.
Он пригнулся за конторкой, чтобы снаружи его не заметили, и ждет, когда все закончится. Он размышляет: что же все-таки случилось с детьми? Из-за чего они превратились вдруг в чудовищ? Это какая-то злая сила — как по телеку показывают? Биологическое оружие? Утечка химиката? Газ, действующий на мозги? Или еще что? Как быстро все случилось! Гарри курит одну сигарету за другой и размышляет: сколько в мире детей? Да, конечно, не у всех есть дети, но — у многих. А у некоторых по трое, и даже по пятеро. Похоже их все-таки больше, чем взрослых.
Бух!
Что-то бьет снаружи по билетной будке. Гарри вздрагивает. Но не двигается. Он знает: они там. Но здесь он в безопасности. Им до него не добраться. Старик оставил тут термос и сумку с ленчем, так что у него есть продукты. Он может торчать тут столько, сколько понадобится.
Но что, если это займет дни? Потому что может ведь быть и так. Если ситуацию не возьмут под контроль, все может продолжаться очень долго.
Гарри не хочет об этом думать.
В худшем случае он как-нибудь выскользнет отсюда ночью.
Он слышит крик вдалеке. Еще кому-то приходит конец. Господи! Интересно, такое происходит в каждом городе? В каждой деревне? Об этом он тоже не хочет думать. Нужно сосредоточиться на том, чтобы выжить. Остальное — пустая трата времени.
Он выжидает. Выжидает…
Наконец, собравшись с духом, выглядывает из-за конторки. Кроме нескольких неподвижных тел, никого не видно. Интересно, что с Сашей? Она тоже мертва?
Сжав волю в кулак, он встает в полный рост.
Детей вроде не видать.
Гарри ждет — пять минут, десять. Ну ладно. Может быть, сейчас лучший момент, чтобы отсюда сбежать. Но — куда? Нужно найти машину. Точно! Он найдет тачку и свалит отсюда к чертовой матери, поедет искать место, где взрослые держат все под контролем. Или куда-нибудь, где дети не сошли с ума.
Гарри отпирает дверь будки и ступает на поле бойни…
Дети ведут Сашу по улице с веревкой на шее.
Она не умоляет их сжалиться: в горле пересохло. Каждый раз, когда она пытается открыть рот, ее бьют. Царапают. Кусают. Колют ножами. Процессию возглавляет девочка с окровавленным топором: она как будто явилась прямиком из ада, остальные следуют за ней словно преданная орда демонов. Мелкие твари не говорят, словно утратили все навыки речи, переговариваются они рыком, хрипом, жестами. И, кажется, вполне осмысленно.
Сашу схватили прямо у дома той женщины.
Ее ждали.
Они попрыгали с деревьев на землю и понеслись ей навстречу, продираясь сквозь зеленую изгородь. Саша попыталась бежать, и это стало худшим решением в ее жизни. Ее догнали, резали ножами, избивали почти до потери сознания. Девочки ногтями сдирали с нее кожу, мальчики лупили кулаками — до полного беспамятства. Когда она окончательно перестала сопротивляться, некоторые из них помочились на нее.
Теперь ее куда-то ведут.
Саша ощущает на губах запекшуюся кровь, чувствует, как она ссыхается на скулах и в волосах, словно грязь.
Впереди мост.
Саша видит реку, несущую свои воды под мостом. Зачем ее привели сюда? Хотят столкнуть с моста в реку? Саша надеется, что это так, потому что она хорошо плавает. Если это всё, что ж, она отлично с этим справится. Но в глубине души девушка понимает, что ей едва ли позволят выпутаться. Петля туже затягивается вокруг шеи. Другой конец веревки дети привязывают к фонарному столбу. До воды футов пятнадцать, не меньше, а веревка куда короче.
— НЕТ! НЕТ! НЕТ! НЕТ! НЕТ! — вопит Саша.
Она сопротивляется и бьется в их руках, но в конце концов маленькие чудища берут верх и переваливают свою жертву через перила. В горле застывает крик, Саша чувствует, что летит, что она невесома, вода все ближе… веревка врезается в шею, позвонки ломаются, звук похож на удар кнута, Саше кажется, будто из нее выдернули хребет. Кишки и мочевой пузырь опорожняются, ведь мозг больше не контролирует соответствующих мышц. По телу пробегает судорога, нервные окончания в отчаянных попытках связаться с центром испускают последние электрические импульсы… затем — ватная чернота.
Сашино тело раскачивается на скрипучей веревке.
Боже, да они везде!
Они что, настолько умны?
Настолько хитры?
Обладают такой изощренной и злобной фантазией, что способны устроить ловушку?
Гарри этого не знает, но как только он оказывается на достаточном расстоянии от спасительной будки, они появляются будто из-под земли: маленькие фигурки, скрежещущие зубами от ярости, тянущие к нему руки, злобные, пышущие ненавистью гоблины. Они толпятся вокруг, от них воняет смертью.
На него бросаются двое. Затем — еще трое.
Гарри бьет левой кого-то из них — девочку — в лицо, правой лупит другую. Он чувствует, как их губы разбиваются о костяшки его кулаков. Еще одну девчонку он бьет ногой, и та буквально врезается в других бесенят. Он избивает их, орет, его руки тяжелые, как молоты. Он топчет упавших ботинками. Потом хватает кого-то и швыряет в подбегающую стайку кроваворылых.
Но они не ведают страха.
Ни перед болью, ни перед наказанием, ни перед смертью.
Под его ударами они валятся, как колосья во время жатвы, но все больше детей наседает на Гарри, их ярость возрастает, в каждом сидит жажда убийства, будто они — древние охотники, атакующие бешеного мамонта.
Они хватают его за ноги, запрыгивают на спину, вцепляются в руки, так что он не может бить и топтать с прежней убийственной точностью. Гарри отшатывается влево — и они вместе с ним. Пытается отпрыгнуть вправо — и тащит их за собой. Он волочит на себе с дюжину мелких дикарей к тому моменту, когда добирается до ступенек, ведущих на станцию. Гарри дышит с трудом, его мышцы устали, сил больше нет.
Возможно, им это известно, они видят, как он устал.
А может быть (только может быть), чувствуют это — каким-то шестым чувством.
У лестницы они разом отпускают его, и сила инерции опрокидывает Гарри на бетонные ступеньки: он оступается на первой, спотыкается на второй, нелепо взмахнув руками, с громким треском падает на плечо, выбивая его из сустава, бьется головой об очередную ступеньку, сознание его меркнет…
Гарри катится и катится вниз, получая все новые увечья. В спине что-то громко хрустит.
Он приземляется у подножья лестницы, весь переломанный и в ушибах.
А еще Гарри совсем ничего не чувствует ниже шеи. Вообще. Абсолютно никаких ощущений. Лишь когда он пытается повернуть голову, то осознает, что к ней присоединили какую-то инертную, неповоротливую массу. О боже! Не сейчас, ни хрена, не сейчас! Гарри призывает остатки силы воли и пытается заставить тело подчиняться, но оно теперь просто балласт. Парализован! Ты, мать твою, парализован! Он убеждает себя, что это временно, что он еще не пришел в себя от удара, что контроль над телом вернется. Просто сильно ушиб спину, только и всего.
Да, точно.
Только и всего.
Но кровососы уже бегут вниз по лестнице, окружают его, шипят, свистят, как насекомые в поле за домом Саши. Они окружают его так плотно, что кажутся одним чудищем, состоящим из множества маленьких тел и голов, уставившихся на него десятками глаз, безжизненных, как у насекомых.
Они чего-то ждут.
Наконец Гарри видит.
Вперед выступает девочка с топором.
Она вся в крови, волосы спутались и свисают на лицо красными сосульками. Гарри смотрит на ее крохотные несформировавшиеся груди, на безволосый лобок. Она сжимает зубы, издает странный гудящий звук а затем, подняв над головой топор, с силой опускает его на Гарри.
Гарри чувствует удар, но это беспокоит его не больше, чем дальний раскат грома.
Однако затем он начинает истерически хныкать, по щекам текут слезы.
Гарри чувствует вкус крови во рту, ощущает удушающий жар, исходящий от детских тел, когда толпа надвигается еще ближе. Девочка держит что-то в руках, протягивает ему, будто предлагает взять.
О нет, нет, только не это, не это!
По шипастым перстням он узнает свою левую ладонь.
Гарри оставили только голос, и он верещит. И тогда эта тварь запихивает ладонь ему рот, как кляп. Он чувствует, что ладонь еще теплая. Это шокирует его. Кровь все еще вытекает из запястья и наполняет рот мерзким металлическим привкусом грязных монет.
Девочка проталкивает руку дальше.
Гарри давится, его голова бешено крутится из стороны в сторону, чьи-то руки из толпы хватают ее, удерживая на месте, раздвигая челюсти шире. Девочка уселась ему на грудь. Он лишь смутно ощущает ее вес. Глотка содрогается от рвотных позывов.
Маленькое чудовище ухмыляется, потом рукояткой топора начинает проталкивать ладонь все глубже, пока Гарри не чувствует, как нижняя челюсть отделяется от верхней. И тут трое или четверо из них, помогая, разом налегают на рукоять и заталкивают в глотку Гарри его собственную ладонь, и он больше не может ни глотать, ни дышать.
Его глаза вылезают из орбит, лицо деформируется, изо рта льется слюна.
А ладонь проталкивают все глубже, глубже, пока тело Гарри не сотрясает последняя судорога. Больше он не двигается.
Перевод: Иван Кочетов
Эмбрион
Tim Curran, "Embryo,", 2021
Мегалон был пятой планетой в системе Проциона А, и "Антарес" вращался вокруг него уже три, а то и четыре недели. Он кружил вокруг этого уродливого иссиня-черного шара, похожего на дрейфующий в космосе череп.
Лиден ненавидел его. Он ненавидел смотреть на него, видеть его, знать, что он существует.
То, что сначала было чем-то вроде необъяснимого страха при виде его, теперь переросло в чистый ужас.
Когда он дежурил у поста связи, как сегодня, его взгляд притягивался к нему на обзорном экране. Как он ни старался отвести взгляд, он не мог. Он гипнотизировал его, как когда-то считалось, что змея может загипнотизировать птицу, которую хочет съесть.
Он владел им. Он властвовал над ним. И в глубине души, там, где обитал настоящий страх, он знал это.
Вот и все, — подумал он с дрожью. — Оно знает, что я здесь, и наблюдает за мной, как и я за ним, потому что у него есть на меня планы.
Боже, он не мог продолжать в том же духе. Остальные начали замечать, что с ним что-то не так. Меньше всего ему хотелось, чтобы по возвращении домой его отправили в психушку. Ему нужна была большая зарплата, которую приносит управление космической установкой. Он должен был думать о Кэссиди и Тейлоре. Он должен был позаботиться о них.
— Ты не спишь, Ли? — произнес голос, и он подскочил.
— Нет, — ответил Лиден. Его голос был сухим и пронзительным. — Просто отключаюсь, наверное.
Мокстон стоял и смотрел с планеты на Лидена.
— Ты меня знаешь, Ли, я не вмешиваюсь. Но… что-то беспокоит тебя в последнее время? Ты просто сам на себя не похож.
Лиден прижал руку ко рту и притворно зевнул. Он должен был сделать это, чтобы не закричать и не начать разглагольствовать о том, что, по его мнению, на этой проклятой планете водятся привидения, что это огромное серые глазные яблоки, заглядывающие в глубины его души.
— Нет, я в порядке.
— Ты уверен?
— Да.
— Хм… — Мокстон не выглядел убежденным. — Мы уже давно в пути. Если тебе нужен отдых на пару дней, дай мне знать.
Старый добрый Мокс. Он был вторым командиром "Антареса" и всем был как старший брат. У него был заботливый глаз и чуткое ухо.
— Я дам тебе знать.
С борта донесся гулкий звук, словно ветер дул в заброшенном доме. Он то поднимался, то опускался, то дул, то стонал.
— Почему бы тебе не выключить это дерьмо?
Это был звездный и планетарный шум Мегалона, излучения его магнитного поля. Через некоторое время он стал действовать на нервы.
— Похоже, я не заметил, что он у меня включен.
Мокстон окинул его тяжелым взглядом.
— Ну, это жутковато.
Не сиди здесь и не слушай. У тебя от этого голова пойдет кругом. Звук такой, будто чертова планета дышит.
Когда он ушел, Лиден снова включил его. Это было жутко и не способствовало его душевному состоянию, но когда он оставался один и смотрел на мертвый мир Мегaлона, он автоматически прислушивался к шуму. Он не успокаивал его: он пугал его… и все же он слушал его часами.
Сейчас он звучал как тяжелые помехи с далеким, регулярным пингом, напоминавшим ему стук колышков на веревке флагштока на ветру. Динь-динь-динь-динь-динь. Пустое, отдающееся эхом. Это заставило его вспомнить о пустых школьных дворах и ветре, гуляющем по ночам на детских площадках.
На Мегaлоне было очень ветрено, его скалистую поверхность обдували облака токсичного метана, водорода и гелия. Темно, туманно, небо испещрено облаками цвета кровоподтеков. Больше там ничего не было. Когда-то планета была похожа на Землю, но сейчас она находилась на пути к превращению в газовый субгигант в результате процесса планетарной эволюции, который заставил геологов ломать голову. Именно по этой причине "Антарес" проводил расширенное обследование планеты и запускал зонды каждые пару дней.
Теперь музыка Мегaлона представляла собой рокочущие звуки, напоминающие гром или реактивные двигатели старого образца. Он утих, и вернулись гулкие помехи. Пищание исчезло, но появился странный металлический стук, который повторялся снова и снова: тап-тап-тап, тап-тап-тап. Это было похоже на азбуку Морзе. Лиден зажал уши руками.
— Я не буду слушать, — сказал он. — Не буду.
Я знаю, что ты всего лишь планета. Я знаю это. Я знаю.
Словно в ответ на это раздался непрерывный мясистый, пульсирующий шум. Он звучал так же, как сердце Тейлор во время ультразвукового исследования, когда она была на шестом месяце в животе Кэссиди: шиш-шиш, шиш-шиш. Боже мой, он сходил с ума.
Когда его смена на посту связи закончилась, нервы были натянуты, как старые провода. Он знал, что не сможет заснуть, потому что планета будет вторгаться в его сны, поэтому спустился на камбуз и набрал завтрак из пищевого синтезатора. Сырный омлет, бекон, тосты с мармеладом. Черный кофе. Апельсиновый сок. Все было очень вкусно, но когда он сел за стол, от запаха желудок скрутило.
Он отодвинул тарелку, но потом передумал.
Если бы кто-нибудь пожаловался капитану Криду на его странное поведение, старик, возможно, наблюдал бы за ним прямо сейчас. На проклятом "Антаресе" было больше камер слежения, чем в федеральной тюрьме. Они могли следить за каждым твоим шагом, если бы захотели.
Он потягивал кофе, стараясь не думать о Мегaлоне. Даже когда его не было наверху, он мог смотреть сквозь стены и видеть его, как глазное яблоко, проникающее в мышиную нору.
В комнату вошла доктор Шарма, кивнула ему и села напротив, изучая дисплей своего линзовидного голопланшета, который висел в воздухе перед ее глазами.
Не смотри на нее. Не встречайся с ней взглядом, — подсказывал ему голос в голове. — Это будет выглядеть как паранойя.
Зная, что есть большая вероятность того, что старик предупредил ее, чтобы она следила за ним, Лиден старался вести себя как можно непринужденнее. Хотя его аппетит пропал вместе с ощущением хорошего самочувствия, он заставил себя поесть. Он хотел, чтобы она увидела, какой у него хороший аппетит.
Видите, док? Видите? Я — большой здоровый мальчик с большим здоровым аппетитом. Не беспокойтесь.
Но она была умна, и он это знал. Она могла за милю распознать случай "космического восторга" (или "жутика", как его называли в народе). Он должен был быть осторожен, чтобы не переиграть. Если ей казалось, что наступает умственная усталость, она приковывала его к постели на сорок восемь часов и пичкала дроксамином, пока фантазии и реальность не расплывались у него в голове, как абстрактная картина.
Я не могу себе этого позволить. Если планета решит, что я беззащитен, черт знает, что она со мной сделает. Надо быть бдительным.
Он очистил свою тарелку и запил апельсиновым соком. Когда мимо проходила док Шарма, чтобы сделать заказ, он улыбнулся и сказал:
— Привет, док. Рекомендую яйца. На вкус они как настоящие. Никто бы никогда не догадался, что это были атомы омлета из остатков мясного рулета, который мы ели во вторник.
Вот так. Ну как? Больше похоже на старого Лидена?
Она рассмеялась.
— Тебе следовало быть с нами на Титане-1 в былые времена, мой мальчик. Наш синтезатор никогда не работал должным образом. Овсянку можно было поливать голубым сыром, а пиццу — рыбными палочками.
— Ох, — вздохнул он.
Она вернулась к своему столику, но все еще наблюдала за ним, и он это знал. Вошел Дэнни Чи и, заказав начос, сел напротив него. Лиден был рад компании. Чи был техником инженерных систем, который занимался охлаждающим процессором. Нельзя было допустить, чтобы термоядерное ядро корабля перегревалось. В системе Проциона уже было два солнца — Pro A, звезда главной последовательности, и Pro B, мертвый белый карлик, — третьего не требовалось.
— Что нового, Чи?
Он хрустел начос, запивая их рутбиром. Он заговорщически огляделся по сторонам.
— Ты знаешь ту горячую фармтехничку из четвертого отдела? Ту, что с длинными черными волосами и ногами от шеи?
— Ирамани. Конечно.
Он снова огляделся.
— Прошлой ночью я был по самые яйца в этой девушке, пока ты был на посту связи.
— И что случилось потом?
— Ах, ты знаешь. Потом я проснулся.
Лиден рассмеялся и убедился, что док Шарма его услышала. Воодушевленный, Чи стал подробно рассказывать, кого он вожделеет на этой неделе, утверждая — и не слишком тихо — что он переспит примерно в то же время, когда капитан обретет индивидуальность.
— Как дела на посту связи?
Лиден сглотнул.
— А… скучно. Во время орбитального полета делать особо нечего. Мокс заглядывает, чтобы убедиться, что я не сплю, а старик время от времени заходит, чтобы сказать мне, какую образцовую работу я выполняю, и как он гордится экипажем.
— И ты слушаешь, и тебя не тошнит? Черт, я восхищен твоей стойкостью, — Чи откусил кусочек, запил его рутбиром. — Хорошо, что я не наверху и не наблюдаю за этой проклятой планетой. У меня от этой чертовой штуки мурашки по коже.
Лиден снова сглотнул.
— Почему?
— Не знаю. Просто так. Лучше уж ты, чем я. В большой старой Мегги есть что-то жуткое. Может, я наслушался слишком много историй, — oн понизил голос до шепота. — Агентство потеряло здесь два геосата в давние времена. Ты знаешь об этом? А двадцать лет назад на поверхности разбился военный корабль класса "Зулу" под названием "Скорпиус". Последний вызов, который они получили от него, — это сообщение капитана о том, что их зовет вниз нечто, живущее здесь.
Несмотря на то, что Лиден дрожал, он сказал:
— Ничто не могло выжить в этой буре.
— Я видел жизнь и в худших местах, и ты тоже, — Чи отодвинул свою тарелку с едой. — На "Скорпиусе" был экипаж из пятидесяти человек. Когда корабль Агентства по поиску и ликвидации чрезвычайных ситуаций совершил облет, они не смогли найти никаких следов корабля. И это правда.
С этими словами Чи пошел своей дорогой, выбросив остатки начос в утилизатор. Лиден сидел, напряженный, как пружина, и думал. Он чувствовал, что планета наблюдает за ним так же пристально, как док Шарма, но только Мегaлон проник в его душу.
С орбиты Мегaлона Процион А выглядел как нечеткий желтый диск. До него было почти 500 миллионов миль, и Лиден позавидовал его удаленности. Он отказывался смотреть на обзорный экран. Ничто не могло заставить его сделать это. Он бы и выключил его, но это противоречило правилам. Если бы капитан Крид, как он любил делать, заглянул к нему, а экран был бы выключен, Лиден получил бы по заднице.
Но даже когда он не смотрел на него, оно смотрело на него. Он чувствовал на себе его взгляд, чувствовал, как оно пытается проникнуть в его разум и заставить его что-то сделать. Хотя он не помнил, чтобы включал аудиосистему, отслеживающую звук магнитного поля планеты, он слышал его — звук Мегaлона, похожий на ветер, дующий в рядах кукурузы в Небраске, звук дыхания, звук чего-то живого.
Покачав головой, он зажал уши руками, чтобы не слышать его.
Ты не можешь отгородиться от нас, Ли, — произнес сиплый голос, и он едва не закричал.
— Нет-нет-нет, — сказал он.
Ты — часть нас, а мы — часть тебя. Сегодня ночью мы заберем одну жизнь в качестве кровавой жертвы. Тогда ты узнаешь. Тогда ты поймешь.
Но он не хотел понимать.
Он не хотел знать.
Он хотел блаженного неведения.
Но они не позволили ему этого.
Он корчился от боли, его тошнило, он испытывал бездумный ужас от того, что в него вторглись. Они были внутри него, ползали по нему, зарождались в нем, как злобный зародыш. И его сознание потянулось вниз, вниз, вниз, вниз, и тогда не только они были в нем, но и он в них. Он был там, внизу, в этой кричащей аэродинамической трубе из кипящего метана и водородного тумана. Воздух был наполнен хлопьями льда и кружащимися пылевыми вихрями… и все же он мог смотреть вверх, сквозь черно-фиолетовые облака на корабль, который вращался высоко над ним. И что он чувствовал… он чувствовал…
Голод.
Все эти энергичные, мечтательные мысли и нежное, сладкое серое вещество, питающее их. Ему хотелось набить себя всем этим.
Потом, что бы это ни было — галлюцинация, видение, психическое впечатление, подмена сознания, — все закончилось, и он стоял, глядя на планету на обзорном экране, его губы шевелились, а голос говорил:
— Да… о да.
Он, наверное, закричал бы, но дверь открылась, и кто-то вошел. Это была Люси Клайман, один из геологов с третьего этажа. Лиден вытер пот с лица. Он был одновременно рад и встревожен, увидев ее.
— Что ты делаешь? — спросила она.
— Просто пытаюсь убить время, — oн сглотнул. — Почему ты так поздно встаешь? Я думал, вы, геологи, любите утро.
Она прошла мимо него и встала перед обзорным экраном.
— Мы никогда от этого не уйдем, — сказала она.
— Что ты имеешь в виду?
Она продолжала смотреть на него, ее губы шевелились, но слова не выходили. Наконец она сказала:
— Он снится мне во сне. Каждый раз, когда я закрываю глаза, я вижу Мегaлон. Я не уверена, снится ли он мне или я ему.
В горле у него так пересохло, что он едва мог говорить.
— Люси… Люси, с тобой все в порядке?
— Нет, я не в порядке. Нет, пока оно там, внизу… наблюдает за нами, думает о нас, мечтает о нас.
— Люси…
Она посмотрела на него, и ее глаза были безжизненными, как будто из нее высосали душу.
— Это не планета, Ли. Это — сущность.
С этими словами она повернулась и вышла из модуля связи.
Сегодня мы заберем жизнь.
Да, он знал, что это правда. Сегодня ночью они заберут Люси.
— Это безумие, — сказал он себе под нос.
Но он знал, что это вовсе не безумие.
Пока "Антарес" двигался по поверхности планеты, Лиден вглядывался в неспокойную твердь ее темной, кипящей атмосферы, похожей на черную погребальную пелену, натянутую на ухмыляющуюся маску трупа. Оно заглядывало ему в глаза, насмехалось над ним, осмеливалось подойти ближе. Оно выставляло напоказ свои безымянные первобытные тайны, и в его лихорадочном сознании он видел, как оно улыбается огромными белыми зубами.
Ему пришлось отвернуться от него, потому что его сознание стало наполняться дурным влиянием. Рано или поздно оно заставит его совершить нечто ужасное, потребует от него жертвы.
Да, он попросит вас встать в один из воздушных шлюзов и открыть его, чтобы он мог вытащить вас на поверхность.
Он стоял и думал о том, как легко это сделать, и его начинало неудержимо трясти.
Обернись, Ли. Обернись и посмотри на меня, какой я есть на самом деле.
Но он не хотел. Он не хотел видеть его злобное, ухмыляющееся лицо, осклизлые дыры глаз и пиявочную черноту рта.
— Ты всего лишь кусок камня, — сказал он низким, раненым голосом. — Ты не можешь причинить мне вреда.
Затем по связи он услышал, как извергается планета — воющие смерчи, пронизывающие ее скалистую поверхность и проносящиеся по древним сухим оврагам и стигийским каньонам, где рождались все тени галактики. Он звучал как чистый гнев стихий, пронзительный и шипящий, трещащий от первобытного электричества творения и пульсирующий зловещей жизнью.
Он мог убежать на сотню световых лет и все равно не избежал бы этого. Осознание этого было как бритвой по горлу. Больше всего его пугала неизбежность всего этого. Он был у нее в руках. Эта грязно-черная, ползущая в тенях планета завладела им, и он ничего не мог с этим поделать.
Он повернулся лицом к обзорному экрану.
В таком приближении отражение его лица накладывалось на изображение планеты. Он уставился на нее. Он смотрел в ее глубину. Выбросы, доносившиеся по связи, не были простым атмосферным дрожанием и магнитным шумом. Они звучали как миллионы саранчи, пронзительно кричащей и гудящей.
— Давай, — сказал он, потому что устал от всего этого, устал чувствовать себя букашкой на булавке. — Возьми меня сейчас. Делай все, что хочешь. Убей меня. Уничтожь меня.
Планета распахнулась, как огромный налитый кровью глаз, явив ему быстро пульсирующий студенистый шар с красными набухшими венами, извивающимися, как щупальца кальмара, и титаническим слизисто-зеленым зрачком.
Его захлестнул прилив ужаса, отчасти физического, но в основном духовного. Он упал назад и приземлился на задницу. Ему пришлось закрыть рот руками, чтобы не закричать. Глаз становился все больше и больше, зрачок заполнил весь экран. Оно приближалось к нему. Он сам пригласил его, и теперь оно приближалось, чтобы заявить на него свои права.
Ты будешь сидеть за моим столом и вкушать ужасы, превосходящие все, что может вообразить твой простой маленький обезьяний мозг.
И он видел это, действительно видел. Видел, как умирает на замерзшей скалистой поверхности Мегaлона. Глаза вытекают из черепа. От ядовитых газов его легкие разорвались, а кожа стала похожей на сухую корку. Его тело замерзло, а затем взорвалось дождем ледяных осколков.
Он ползал по полу, отводя взгляд от глазa. Звуки, доносящиеся через систему связи, были оглушительными. Ему нужно было бежать, прятаться, спасаться бегством, пока он не лишился рассудка.
Потом все затихло.
Только голос в его голове, шелковистый соблазнительный женский голос: Когда придет время, мы придем за тобой. И ты будешь готов.
На "Антаресе" произошла смерть.
Подробности тщательно скрывались и не подлежали широкому распространению среди экипажа. Это случилось на третьем этаже, в крыле планетарных наук. Ходили слухи, люди хотели знать, что происходит, но капитан Крид и его офицеры держали все под контролем. Тем не менее, обрывки информации все же просочились наружу. Одна из геофизиков, женщина по фамилии Клайман, некоторое время вела себя странно и замкнуто. Она призналась своей подруге, медсестре БиоМеда, что голос с Мегaлона взывает к ней во сне, что он хочет, чтобы она сделала ужасные вещи с собой и с остальными.
Поговаривали, что она покончила с собой на смотровой площадке.
— Но не верьте этому, — сказал Чи Лидену в его каюте за несколькими рюмками бурбона. Он узнал правдивую историю от своих друзей из картографии, которые нашли ее. — Что бы ни случилось, это не похоже ни на что, что вы можете себе представить. Ее внутренности были разбросаны по всей палубе. Выглядело так, будто ее окунули в жидкий азот, заморозили, а потом раздробили молотком. Просто отвратительно.
По словам Чи, док Шарма былa одной из первых, кто оказал помощь. Она сказала, что Клайман выглядела примерно так, как выглядел бы человек, вышедший на поверхность планеты без защитного костюма.
Когда Лиден услышал все это, в его сердце словно вонзилась ледяная игла. Он едва мог держать себя в руках. Это означало, что все, что находится там, внизу, может в любой момент подняться на корабль… или спустить тебя к нему.
Люси.
О, Господи, Люси… мне так жаль.
Оно вторглось в его сны.
Он видел его желтый, как яд, глаз, чувствовал его ледяное аммиачное дыхание на своем горле.
Он находился на поверхности Мегaлона, прячась среди высоких пирамид из отполированных ветром камней. На нем не было защитного костюма. Он дышал ядовитым воздухом. Грязно-янтарный свет создавал тени, ползущие, словно змеи. Голос планеты взывал к нему. Он странно отдавался в газообразной атмосфере, диссонансный и пронзительный, царапающий мертвый голос, словно тысяча вилок, скребущих по тысяче досок. Время от времени он видел, как аватар планеты поднимается из бурлящего метанового тумана — трепещущее, извивающееся скопление фрагментирующихся усиков, придатков и червеобразных щупалец, превращающихся в пыльную бурю, живой саван с единственным полупрозрачным глазом, похожим на яичный мешок, пропитанный кровью.
Ты пришел, потому что я позвал тебя. Ты здесь, потому что я этого пожелал. Я призвал тебя к себе, как призову их всех, одного за другим, их нежно-розовые кожи кристаллизуются, их легкие разрываются, их рты наполняются ледяными осколками крови, их глаза лопаются, как пузыри. Я получу их, Ли, всех их. И стану плодовитой.
Он бежал, хотя бежать было некуда. Потом он снова оказался в своей тесной койке в такой же тесной каюте на корабле… и чудовищный аватар планеты накрыл его, как огромная извивающаяся, кишащая паразитами простыня, прижимаясь к нему своим горячим отталкивающим телом и выдыхая ему в рот ядовитые пары, пока он не задохнулся.
Когда он проснулся, то понял, что к нему пришли.
В его голове была одна-единственная мысль, но она не принадлежала ему: Сегодня ночью мы заберем всех, Ли. Всех. Но не тебя. У тебя особое предназначение.
Это все из-за нервов.
Так говорил себе Лиден.
Он все отрицал, и это была самообманная чушь, которую он придумал. Он кормил себя ею с ложечки, как ребенка. Плохие нервы. Недостаточно сна. Слишком много чертовски долгих часов на посту связи в сочетании с усталостью и разыгравшимся воображением. Он пошел к доктору Шарме и все ей выложил. Она все поняла и дала ему несколько таблеток, чтобы успокоиться.
— У нас у всех здесь такое бывает, — сказала она ему. — Нечего стыдиться.
Она предупредила его, чтобы он принимал таблетки только перед сном. Он поблагодарил ее и отправился в путь.
В тот вечер, когда он поднялся к посту связи, он проглотил две таблетки. Через десять минут он почувствовал себя отдохнувшим.
По-настоящему.
В течение трех часов ничего не происходило. Ему стало казаться, что он справился с этим, вывел из головы все плохие предчувствия. Он был не первым, кто испытал "космический восторг". Так и случилось. Чтобы доказать себе, насколько лучше он себя чувствует, он открыл канал связи и прислушался к шуму, доносящемуся с планеты. Ничего, кроме статического электричества, несколько посторонних отголосков, время от времени — гулкий шум, словно разогревался генератор.
— Черт, — сказал он, чувствуя себя под кайфом и совершенно спокойно относясь ко всему этому. — Шум. Вот и все. Больше ничего.
Когда он протянул руку, чтобы выключить его, голос сказал: Тебе страшно?
Он откинулся назад, едва не упав с кресла. Это был тот же самый шелковистый/соблазнительный/хрипловатый голос, что и раньше.
Ты же не думал, что между нами все кончено? Это не закончится, пока мои руки не обнимут тебя, а ты не окажешься внутри меня.
Лиден истерически закричал. Он хлопнул рукой по пульту связи и отключил шум с планеты. Он не хотел больше слушать. Дрожа, с остывшей плотью и горячим лихорадочным потом на лбу, он некоторое время сидел и думал о судьбе и о том, что нельзя избежать того, что она приготовила для тебя.
Через десять минут вошел Мокстон.
— Как дела? — спросил он.
Лиден заставил себя дышать глубоко и ровно.
— Просто отлично. Еще одна ночь.
Мокстон просто кивнул. У него было что-то на уме, что-то, что он хотел сказать. Но он отмалчивался. Он рассказывал о других миссиях, о своем первом выходе в открытый космос. О чем угодно, только не о том, что у него на уме. Наконец, почти мучительно, он сказал:
— У тебя здесь когда-нибудь были проблемы?
Он напрягся.
— Какого рода проблемы?
Мокстон продолжал поглаживать бороду.
— Я не знаю… ты прислушивался к выбросам с планеты. Ты когда-нибудь слышал… гм… голоса?
— Что ты имеешь в виду, Мокс?
— У нас были проблемы с некоторыми людьми. Я не буду называть имен, так что не спрашивай меня. Они утверждают, что слышат звуки или голоса с планеты.
Лиден знал, что это его шанс. Он мог рассказать все это сочувствующему человеку. Что он и начал делать, но голос предал его. Он сказал:
— Нет, ничего.
Это было именно то, что хотел услышать Мокстон. Это принесло ему облегчение. Он поблагодарил Лидена и отправился дальше.
Это было позже. Намного, намного позже.
Он спал, а может, и не спал вовсе. "Антарес" содрогнулся. От сильного удара он накренился и задрожал, как будто его схватил гигантский кулак и потряс. Раздался раскат грома, стон усталого металла. По палубе прокатилась вибрация, и она завертелась волчком. Он услышал крики агонии и ужаса, которые становились все громче и громче, а затем…
Затем его глаза открылись, и он оказался на полу. Зазвенели сигналы тревоги, замигали лампочки. Дисплеи на пульте связи погасли. Монотонный автоматический голос объявил по всему кораблю:
— ВНИМАНИЕ! предупреждение! предупреждение! ОТКАЗ СИСТЕМЫ ЖИЗНЕОБЕСПЕЧЕНИЯ! ПОВТОРЯЮ: ОТКАЗ СИСТЕМЫ ЖИЗНЕОБЕСПЕЧЕНИЯ! НАЧАТЬ ЭКСТРЕННЫЕ ПРОЦЕДУРЫ! ОТКАЗ СИСТЕМЫ ЖИЗНЕОБЕСПЕЧЕНИЯ!
О Господи, о Боже…
Лиден полз по полу. Корпус корабля был пробит. Они теряли давление, атмосферу, все остальное. Ему нужно было добраться до аварийного шкафчика в коридоре. У него были минуты, возможно, секунды. В переборках раздался треск. Корабль снова накренился, и его швырнуло через всю комнату. Когда он полз к двери, то почувствовал, что гравитация начинает отменять свое действие. Его движения были вялыми и преувеличенными, как будто он находился под водой.
Люк не открывался.
Черт!
Он открыл ящик и стал работать вручную. На это ушла почти минута, которой у него не было. Когда ящик открылся наполовину, он протиснулся в проем, и в него ударил ветер, заставив прижаться к потолку. Воздух уже становился спертым. Температура падала. Он скользил по потолку, пока не добрался до шкафчика. К счастью, дверца открылась.
Хорошо. Двигайся. Поторопись. Без паники.
На малой гравитации он пролетел через всю комнату и ударился о стену, совершив медленное и неуклюжее сальто на пол. Он выпрямился и потянулся к шкафчику скафандра. Его голова бешено кружилась. То ли от ослабевающей гравитации, то ли от загрязненного воздуха, он не был уверен.
С некоторым усилием он забрался в скафандр. Как только он оказался внутри, система прочла его, связалась с чипом в его руке, узнала его и запечатала костюм, а пузырчатый шлем с шипением опустился ему на голову и закрылся. В голове сразу же прояснилось, когда в скафандр поступил свежий кислород.
Он был жив.
Он был защищен.
Технически скафандр мог поддерживать его жизнь в течение нескольких недель, даже если бы он дрейфовал в глубоком космосе. Он отрегулировал дыхание, немного успокоившись. Он не собирался умирать. Он должен был выбраться наружу и помочь остальным. Это было его приоритетом, который ему внушили во время бесчисленных аварийных учений.
Он вышел в коридор и начал парить. Гравитация быстро ослабевала. Но это было не страшно. Костюм был рассчитан на такой случай. Он включил управление и медленно двинулся по коридору. В конце коридора он завернул за угол, и свет погас.
Электричество пропало.
Нужно было спуститься в инженерный отсек и запустить вспомогательные устройства. Они уже должны были включиться. Возможно, они были повреждены. Но были и запасные варианты, и всегда оставались спасательные капсулы на случай худшего.
В шлеме скафандра горел свет, и повсюду валялся мусор — стаканчики и бумажки, брошенный ботинок, гаечный ключ, пластиковый кувшин для воды. Он оттолкнул все это с дороги, и тут в его сторону полетело нечто гораздо более крупное.
Тело.
Оно было одето в оранжевый комбинезон, который раздулся, как воздушный шар, от сильной декомпрессии. Изо рта медленно сочилась патока крови. Глаза были вынуты из своих глазниц. Все еще соединенные зрительными нервами, они напоминали глазные стебли краба.
Когда он спустился на следующий уровень, коридор был заполнен взорвавшимися трупами. Они были похожи на перелетных птиц, сбившихся в стаю. Они были похожи на помидоры, которые накачали гелием, раздробили, а затем быстро заморозили. Вместе с ними двигались облака застывших кристаллов крови.
Не могут же они все быть мертвы, — подумал Лиден с отчаянием. — Не все. О Боже, пожалуйста, не дай им всем умереть.
Возможно, его спасло то, что он находился в модуле связи. По замыслу, это было одно из последних мест, где пропадала атмосфера.
Если только тебя не оставили в живых по другой, гораздо более мрачной причине.
Но он не мог так думать. Сейчас как никогда важно было сохранить ясность ума. Он не мог тратить душевную энергию, беспокоясь о планете или о том, что может быть там внизу. Ему нужно было работать.
Он проскочил мимо еще нескольких трупов — черт, Мокс, только не ты, только не ты — и спустился еще на один уровень. Фонари его шлема были полны пыли и крутящегося песка. Это было похоже на движение сквозь песчаную бурю. Теперь по коридору гулял ветер. Он едва мог двигаться против него. Костюм считывал показания и сообщал, что скорость ветра превышает сто миль в час. Облака искрящегося тумана окутывали его. Скафандр сообщил, что атмосфера Антареса теперь представляет собой смертельную оболочку из аммиака и метана.
Как и Мегaлон, — подумал он. — Это становится похоже на атмосферу планеты.
Это было невозможно, совершенно невозможно, но это происходило, как только он понял, что не один в буре пыли и ядовитого тумана.
В его ушах раздался пронзительный гогот: Мы делаем корабль пригодным для жизни, Ли. Мы его терраформируем.
Он видел, как из тумана выплывает светящаяся форма, протягивая к нему черные когти с осколками. Она… он… они приближались, колониальный организм смерти, агонии и разложения. Мерцающая фосфоресценция из сдувающихся лохмотьев, усиков и наматывающихся лент, кружащийся вихрь из метана и водорода, жидкого азота и аммиачного льда. Аватар самой планеты, чудовищный хаос, рожденный в озерах аммиака и наполненный кипящими облаками ядовитых испарений.
Лиден закричал, увидев в центре огромный, похожий на пузырь, глаз, наблюдавший за ним с жадным голодом.
Теперь мы спустимся вниз, Ли, где сможем побыть одни.
Несмотря на то, что холодные волны абсолютного страха захлестывали его, он не собирался сдаваться.
Инстинкт выживания заставил его бежать. Он двинулся по коридору к отсеку, где находились спасательные капсулы. Он заберется в одну из них. Освободится от корабля и Мегaлона, и пошлет сигнал бедствия. Скафандр привел его в движение, и он открыл отсек с помощью заранее заданного кода. Люки спасательных капсул были открыты и ждали своего часа. Он выбрал одну из них наугад, забрался внутрь и загерметизировал ее. Он начал процедуру предварительного запуска.
Все получится. Все будет в порядке.
Открылся внешний шлюз, и включился обзорный экран. Там был Мегaлон. Он отказывался смотреть, слушать, что ему говорят. Модуль был готов. ИИ запустил его. Она взмыла в космос, и он увидел множество звезд… а затем черноту, когда она развернулась по причудливой траектории.
Он вез его обратно на планету.
За считанные минуты он удалился от Мегaлона на 30 000 миль, но теперь возвращался обратно.
— НЕТ, ТУПОЙ СУКИН СЫН! — крикнул Лиден. — ТЫ НЕ МОЖЕШЬ ЭТОГО СДЕЛАТЬ! ТЫ, БЛЯДЬ, НЕ МОЖЕШЬ! Я ПРИКАЗАЛ ТЕБЕ ДОСТАВИТЬ МЕНЯ НА ПРОКИОН!
Несмотря ни на что, капсула возвращалась. Несмотря на все его действия, эта чертова штука везла его обратно на эту чертову планету.
Она становилась все больше и больше на обзорном экране… вот только она менялась. Это была уже не та темная, безжизненная сфера, которую он знал. Теперь она была цвета крови, скорее продолговатая, чем круглая, по ее периферии тянулись яркие розовые и красные нити, как будто это был гигантский истрепанный шар. Его поверхность была неровной. Когда капсула подплыла к нему, он увидел, что она, похоже, состоит из пульсирующих пузырьков или сгустков.
Нет, нет, нет, пожалуйста, только не это. Только не это…
Все ближе и ближе.
Теперь все больше усиков расходилось, словно распутываясь. Его форма удлинялась, поверхность покрылась пульсирующими студенистыми пузырьками. Он слышал, как оно пульсирует, словно огромное сердце. Шиш-шиш, шиш-шиш. Он был пропитан кровью и сгустками тканей. На его вершине расходились розовые волокна, похожие на нити древесной гнили, змеились, ветвились, как вены и кровеносные сосуды. Он видел, как в них пузырится жидкость.
Его форма продолжала удлиняться, пока не стала похожа на парамецию, рассматриваемую под микроскопом, — титаническая мембрана, наполненная жидкостью, кроваво-красного и пурпурного цвета. Казалось, что она состоит из свернувшихся ресничек, как клубок живых нитей… все они были живыми и извивающимися, а в центре, в самом черном бьющемся сердце этой штуки, находилась корчащаяся, отталкивающая форма в яйцеобразной камере… непристойный, эмбриональный ужас, похожий на плод паука, увиденный в прозрачной яйцеклетке. Оно смотрело на него единственным кровоточащим глазом, его рот открывался и закрывался, как у пиявки.
Люси была права, — понял он, когда его рассудок вырвался из пут. Это не планета Ли. Это — сущность. И да, о Боже, да, планета была извивающейся плацентой, родовым мешком, пузырящимся плазмой и амниотической жидкостью. А в нем — эмбрион, ожидающий рождения.
Kапсулa устремилaсь вперед, как горячее семя, пришедшее оплодотворить его, и начал свое ужасное падение сквозь паутинистую плазменную мембрану яйца, уходя все глубже и глубже в черную вечность корчащейся гробницы, известной как Мегaлон.
Перевод: Грициан Андреев
Зловещий взгляд
Tim Curran, "The Eldritch Eye", 2022
Зуд и пощипывание; ощущение не исцеления, а разрастания, изменения и чужеродности появились задолго до снятия бинтов. Арт чувствовал это и понимал, что что-то не так, но высказать это хоть как-то осмысленно было проблемой.
Он никогда не был ипохондриком.
Арт был не из тех, кто принимает боль в груди за признак надвигающегося инфаркта, или думает, что несварение желудка вызвано кровоточащими язвами. Он понимал, что организм — сложная штука и, ясное дело, иногда что-то ноет и болит. Точно так же, как ваш автомобиль иногда работает как отлаженные часы, а порой просто не желает заводится и ехать.
Но с его глазами творилось нечто… нечто иное.
Что-то происходило.
Что-то было не так, и, Арт, хоть убей, не мог понять, что именно. Он лишь понимал, что это ненормально и так не должно быть. Он попытался рассказать об этом Линн, но та лишь кивнула, будто поняла, но, по всей видимости, вообще не прониклась.
— Арт, ты только что перенёс операцию, — сказала она снисходительным тоном, который приберегала для маленьких животных, детей и глупых мужчин, которые думают, что с их глазами происходит что-то ненормальное. — Ради бога, операция на оба глаза, две недели слепой и забинтованный … стоит ли удивляться, что ты хандришь?
— Но… дело совсем не в этом.
— А в чём?
Слова опять его подвели:
— Всё как-то неправильно. Я знаю, что неправильно. Странные ощущения. Глаза постоянно зудят.
— Это называется заживление.
— Но…
— Никаких «но», Арт. Тебе никогда не раньше делали операции. А мне делали. В семнадцать лет удалили аппендикс, в двадцать пять — вставили стержень в бедро, когда я сломала ногу, катаясь на лыжах, — сказала ему Линн. — Это не весело, я знаю. Можно чокнуться, когда начинается заживление. Хочется кожу себе содрать. Было такое. Но если переживаешь, я позвоню доктору Морану.
То, как она всё объясняла, заставляло Арта чувствовать себя какой-то чокнутой старухой, одержимой воображаемыми болезнями. Конечно, по большому счёту Линн была права. Он только что перенёс операцию, и ему две недели забинтовывали глаза. В течение многих лет его зрение ухудшалось на оба глаза и, после наконец-то пройдённого обследования, Арту диагностировали ППР — прогрессирующий пигментный ретинит: наследственное заболевание, вызывающее дегенерацию сетчатки. На самом деле, ничего удивительного. Его мать практически ослепла к пятидесяти годам. Но времена изменились. Появились технологии и процедуры, которые ранее не были доступны. Доктор Моран пересадил эмбриональную ткань заменяя то, что повреждено болезнью. Операция была довольно рутинной, с 90 % вероятностью успеха.
Беспокоиться не о чем.
И всё же происходило что-то, чего Арт просто не мог объяснить.
Но он сдался.
— Не надо, не звони. Всё равно через три дня бинты снимут.
— Вот теперь ты ведёшь себя разумно.
Арт гадал, насколько разумным сочла бы его Линн, если бы он сказал, что по ночам иногда просыпается и чувствует под бинтами какое-то необъяснимое движение. Не ощущение того, что глаза сами по себе моргают или закатываются, но какое-то ползанье и трепыхание в них, словно что-то пытается выбраться наружу.
Повязки удалили. Доктор Моран снимал бинты в практически полной темноте, чтобы яркость не причиняла Арту никакого дискомфорта. Почти четверть часа врач медленно разматывал бинты. Арт постепенно приспосабливался к внезапному появлению света. После двух недель темноты свет причинял боль, но сразу стало ясно, что результат налицо. То, что раньше было тусклым и неясным, например, черты лиц, стало намного чётче. Арт по-настоящему разглядел потрясающую голубизну глаз жены.
— И будет ещё лучше, мистер Рид, — сказал доктор Моран. — Дайте немного времени и результаты вас шокируют. Вы будете поражены, когда увидите то, о чём представления не имели.
— Видишь? — сказала Линн. — Я же говорила, что всё нормально.
— Хмм? Что такое? — спросил Моран.
Доктор был худым и нервный человечком, со множеством разных судорог и подергиваний, но на его руки — изящные и с длинными пальцами — можно было положиться. Моран был склонен к бессвязному бормотанию, а уголки его губ подрагивали, когда он говорил. Что доктор сейчас и делал.
Арт искренне пожалел, что Линн об этом упомянула.
— Не знаю. Просто странные ощущения в глазах.
— Забавные странности, да? Что ж, неудивительно, правда? Конечно же ощущения странные. Это последствия хирургии. Перемены, изменения, даже трансформация. Шока следовало ожидать. — Произнося это, Моран осматривал глаза Арта с помощью водружённого на голову офтальмоскопа с выступающими бинокулярными линзами, которые делали прибор похожим на какое-то невероятное устройство виртуальной реальности. — Хорошо, хорошо, хорошо. Мне нравится то, что я вижу. Дела продвигаются просто отлично. Возможно идеального зрения, как в детстве, вам ожидать не стоит, мистер Рид, но, с другой стороны, видеть вы будете! Вы будете видеть! Слушайтесь меня, и мы сотворим чудеса, настоящие чудеса!
Линн вышла из комнаты, чтобы заполнить кое-какие документы для страховки, а Арт положил подбородок на биомикроскоп, чтобы доктор Моран мог внимательно осмотреть наружную оболочку глаза, роговицу, радужку и хрусталик. Затем последовали анализатор поля зрения и кератометр, который, по словам Морана, был весьма удобным устройством для измерения кривизны роговицы и гладкости поверхности глаза.
На этом всё закончилось, осталась лишь схема приёма глазных капель, которую Моран подробно ему объяснил. Одни из них были антибиотиком, другие — наружным средством против отторжения, а ещё одни — нечто вроде стероидов для ускорения заживления.
Наконец доктор откинулся на спинку стула, изучая Арта из-под огромных очков в темной оправе. Из-за них выпученные глаза Морана казались ещё больше. Арт всегда удивлялся, почему он не сделал какую-нибудь корректирующую операцию, что-нибудь типа «Ласик». Но предположил, что это избитая тема. По той же причине, по которой сапожник всегда без сапог, а автомеханик ездит на развалюхе.
— Вопросы? Вопросы? У нас остались ещё какие-нибудь вопросы на сегодня? — спросил доктор Моран подёргивающимся ртом.
— Нет, — ответил ему Арт. — Думаю, вы обо всём рассказали.
— Что с теми странными ощущениями, о которых вы говорили?
Арт попытался объяснить всё как можно лучше и, без присутствия насмехавшейся над ним Линн, это было намного проще. Он рассказал Морану про зуд и ощущение движения.
— Так, так, так, это интересно, не так ли? Хмм. Я пересадил в ваши глаза целые секции тканей, мистер Рид. Почему? Потому что имплантация сохраняет столь жизненно важные связи между пересаженными клетками сетчатки. То, что вы чувствуете — не что иное, как реакция глаз на пересадку и правильное развитие тканей. Рост, заживление и ваше выздоравливание.
— Но разве должны быть такие ощущения? Словно в глазах что-то движется?
— Конечно, конечно же должны. Развитие, изменения.
Арт хотел ему верить. Этот парень был специалистом по сетчатке. Немного чудной, может быть, но с хорошими рекомендациями, и вроде как, один из лучших. Каждую неделю Моран проводил дюжину таких операций. И всё же, ощущение чего-то аномального оставалось. Даже когда доктор в подробностях рассказывал о пересадке тканей и о чудесах, которые она может вызвать, Арт что-то чувствовал в глазах. А может прямо за ними — тянущее, скользящее и распирающее движение, словно там вызревало нечто чужеродное.
— Просто немного потерпите, мистер Рид, — сказал доктор Моран. — И привыкнете.
Но Арт так и не привык.
Две недели спустя ничего не закончилось, стало только хуже. Да, зрение было превосходным, Арт не жаловался. Видел он отлично, но глаза всё ещё зудели и слезились, а эти извивающиеся и пульсирующие движения, напоминающими биение крошечных сердец, порой сводили с ума. Частенько Арт просыпался глубокой ночью, а его глаза были широко открыты и пристально смотрели. Он рассказывал об этом Линн, но та всегда спрашивала, откуда Арту знать, было ли так когда он спал. Может он просто распахнул глаза, когда проснулся, и подумал, что они были широко открыты.
Но, опять же, Линн не понимала, а Арт не мог найти слов, чтобы объяснить.
Глаза действовали… самостоятельно. Как будто по собственной воле. Абсолютное безумие, Арт не осмеливался говорить об этом Линн, но они словно обладали собственным разумом. Казалось, они хотели всё разглядывать. Разглядывать то, на что ему самому было неинтересно смотреть. По крайней мере, так казалось. Арт ловил себя на том, что бесконечно долго смотрит на комнатную муху, потирающую передними лапками, или, может пристально разглядывать текстуру древесной коры, или висящую на небе луну. Подобные вещи, имеющие отношение к природе, никогда его не интересовали. Он любил спорт. Арт был фанатом ESPN.[56] Баскетбол, американский футбол, бейсбол или футбол. Что угодно. Но всякий раз, когда он садился перед телевизором, чтобы посмотреть что-нибудь из спорта, или хотя бы фильм, глаза начинали болеть, становились сухими и болезненными, и всё, что Арт мог сделать, это закрыть их.
Глаза не хотели смотреть спорт, новости или боевики — их интересовало другое. Телевизор им был ни к чему, но книги они любили. Арт не был заядлым читателем, но вдруг оказалось, что он ходит в библиотеку и листает книги по зоологии, анатомии, физике и математике. Скучные учебники, от которых он не мог отвести взгляд. Арт пытался их читать, но они были невероятно скучными и казались полной бессмыслицей. Тем не менее, его глаза продолжали смотреть, сканируя страницы, фотографии и диаграммы. Казалось, их особенно интересовали фотографии других миров, далёких звёзд и скоплений.
Арт сходил с ума.
Он знал, что сходит с ума. Глаза принадлежали ему. Они не обладали ни собственной волей, ни каким-либо независимым разумом. По сути, это были органы, сформировавшиеся для того, чтобы помогать животным ориентироваться и выживать в трёхмерном мире. Ничего более. Но если так…, то почему Арт не мог отвести взгляд от тех скучных текстов? Почему всякий раз, когда он пытался это сделать глаза пульсировали и болели? И почему Арт не мог смотреть телевизор, или делать то, что ему нравится? Почему казалось, что глаза берут контроль на себя, захватывают его зрение, которое собираются использовать в собственных интересах и только для своих целей?
Однажды ночью, лёжа в постели без сна и изучая глазами полную луну, плывущую за окном, Арт подумал: разве ты не понимаешь, что происходит? Ткань, которую пересадил доктор Моран, не является обычной. Это нечто другое, что-то, чего не должно там быть. Она не становится частью твоих глаз, но делает глаза частью себя.
Но то была безумная мысль.
Она должна была быть безумной.
Несколько ночей спустя Арт опять проснулся с широко раскрытыми глазами и, на этот раз, они разглядывали звёзды за окном. Даже голова оперлась на подушку так, чтобы лучше видеть созвездия. Арт встал с кровати: сердце бешено колотилось, дышать получалось короткими, резкими вздохами. Он попытался зажмуриться, но не смог.
Глаза отказались.
Арт пошёл в ванную, плеснул в лицо водой, а затем закапал глазных капли. Толку не было. Веки не закрывались, словно управляющие ими мышцы парализовало. Паникующий Арт стоял перед зеркалом, размышляя: стоит ли будить Линн, или нет. Он уставился в зеркало осознавая — что-то неправильно, совершенно неправильно.
Его глаза были неестественными.
Веки сморщились, выглядя бледными и почти рудиментарными. А сами глаза… они ему не принадлежали. Это были уродливые, чужеродные глазные яблоки размером с мячи для гольфа, огромные, распухшие и стеклянные. Склеры были уже не белыми, а бледно-розовыми, как жевательная резинка, а радужки, которые всегда были темно-коричневыми, стали яркими, почти пронзительно красными, пронизанные полосами более тёмного малинового цвета и нитями металлически-жёлтого. Зрачков не было. Радужки их поглотили, и пока Арт смотрел, они, казалось, постоянно расширялись, вдавливаясь в сами белки… или туда, где должны были быть белки.
Теперь он был вне себя от паники.
Это было нечто большее — безумный, немой ужас, от которого горло казалось набитым тряпками. Пытаясь дышать, думать, пытаясь осознать нечто, по сути, непознаваемое, Арт надавил пальцем на левый глаз. Должна была быть какая-то боль, но он не почувствовал ничего. Вообще никаких ощущений, будто его нервы больше не были соединены с этими выпуклыми рубиновыми сферами. Что заставило Арта отдёрнуть руку, так это ощущение глаза. Ощущение не обычной плоти, но мягкой и пульпообразной на ощупь, подобно мякоти гниющего фрукта, в которую можно погрузить палец.
Омерзительно.
Желание закричать появилось от внезапного, почти истерического осознания того, что не только Арт смотрел на глаза, но и они смотрели на него. Изучающие, оценивающие; почему-то потрясённые увиденным, словно Арт был каким-то ползучим отродьем, чем-то презираемым и что они хотели бы раздавить. Арт не мог оторвать от них взгляда… или они от него. Казалось, что глаза, красные, злобные и абсолютно непристойные, становятся больше, абсолютно доминируя над лицом. Поверхность каждого глаза покрывала желеподобная плёнка, которая лишь увеличивала то, что находилось под ней.
— Что за?.. — услышал Арт свой голос. — Что ты, блядь, такое?
Словно в ответ, они начали двигаться в глазницах, закатываясь и вращаясь, истекая прозрачными слезами сукровицы. И тревожнее всего было то, что глаза не только стали ярче, но и фактически двигались независимо друг от друга… Левый следил за ним в зеркале, в то время как правый глаз осматривался вокруг, вверх, вниз и по сторонам.
Арт негромко вскрикнул и отстранился от зеркала.
Увиденное, было абсолютно невероятным. Просто невозможным. У него галлюцинации или нечто подобное. Эмбриональные ткани вызвали какую-то странную инфекцию, и у него лихорадка. По лицу катился пот, Арт чувствовал головокружение, тошноту. Даже странный, острый привкус на языке. Да, Арт заболел. Он просто разбудит Линн, которая отведёт его в больницу к доктору Морану, и всё наладится.
Вот так. Это всё, что нужно.
Направляясь к двери ванной, Арта поразило то, насколько ясным стало его зрение. То, что он видел переплетение волокон древесины двери и пятна перекрывающих друг на друга отпечатков пальцев на ручке. Он мог различить даже текстуру пылинки в воздухе, настолько отчётливой она была. Арт оставил свет включённым и вышел в коридор.
Или вышел бы.
С той разницей, что, пытаясь это сделать, он врезался прямо в дверь. Та была закрыта. Арт её закрывал, но всё же мог видеть насквозь, словно дверь была прозрачной. Да, протянув дрожащую руку, Арт почувствовал поверхность, но дверь была словно из прозрачнейшего стекла.
Практически задыхаясь, он огляделся.
Так и есть — стены исчезали, и Арт мог видеть гостевую спальню, бельевой шкаф и даже, в конце коридора, свою спальню, где, свернувшись калачиком, спала Линн. Арт не просто видел девушку — он видел идеально. Разглядел в темноте её кожу и поры на ней. Тонкие волоски на предплечье. Родинку на левом бедре. Даже клочок темных волос между ног.
Боже, он видел прямо сквозь одеяла, сквозь одежду, и, да, прямо сквозь Линн, и матрас под ней, и сквозь ковёр под всем этим.
Арт прижал кулак ко рту, чтобы не закричать.
Всё было прозрачным; физически плотным, но визуально неосязаемым. Он видел под ногами комнаты нижнего этажа, словно стоял на листе стекла. Видел кухонный стол так, словно тот находился не в кромешной темноте, а в ярком свете дня. Арт разглядел отдельные крупинки слюды на столешнице и похожую на булыжник крошку от тоста.
Этого оказалось достаточно.
Арт шёл по коридору… а потом ослеп. Зрение отключилось, как по щелчку. Когда он попытался направиться к спальне, наступила абсолютная слепота; а когда повернулся к лестнице, зрение вернулось.
И Арт знал почему.
Глаза не хотели, чтобы он предупредил жену. У них были другие планы. Они хотели, чтобы он спустился. Требовали, чтобы он отправился вниз, и тогда Арт шаг за шагом спустился, моля Бога о возможности сомкнуть глаза, чтобы перестать видеть мир таким, каким его видели они.
Спустившись вниз и не зная, что ещё делать, Арт упал в глубокое кресло. Он подумывал позвать Линн, но побоялся. Если он это сделает, глаза узнают, и Арт боялся не того, что они могут сделать с ним, но того, что они могут сделать с ней. Оставалось лишь ждать и надеяться, что всё закончится. Арт сидел в темноте, в ужасе от окружающего мира, видя его таким, каким его видели глаза: чудовищным и опасным местом заточения, которое для них было подобно тюрьме.
— Пожалуйста, — сказал он. — Пожалуйста, прекратите; пожалуйста, сделайте так, чтобы всё закончилось…
Но ничего не закончилось.
Возможно раньше то, что росло в глазах, лишь вызревало, но теперь оно родилось и полностью осознавало окружающий мир. Арт уставился вверх, глядя прямо через потолок, второй этаж и даже сквозь чердак; смотрел вдаль сквозь черепицу крыши и призрачную решётку ветвей деревьев за ними.
Видел далёкие звёзды.
Из-за плотной облачности над городом, Арт никак не мог их разглядеть, но он видел. Яркие, они становились всё ярче и больше по мере того, как его телескопический взгляд с ошеломляющей скоростью уносился от Земли и всматривался в саму сердцевину космоса.
И тогда Арт, наконец-то, закричал.
Потому что человеческий мозг был не в силах воспринимать то, что показывали глаза. Он не был предназначен для разглядывания запредельности бескрайних пространств глубочайшего космоса и первозданные печи тех далёких солнц.
Но ещё ужаснее было то, что глаза показали ему после.
Арт не только видел сквозь стены, деревья и всё остальное, но и лицезрел звёзды какого-то далёкого космоса… но то были не звёзды, а глаза, тысячи глаз, которые с холодным, безжалостным разумом взирали сверху на мир людей.
Нет, нет, нет… Боже, только не это, только не… это…
Но глаза не испытывали жалости ни к нему, ни к его крошечному мозгу млекопитающего.
Они показали Арту другой мир, который приблизился настолько, что его можно было разглядеть, почти дотронуться, хоть тот и должен был находиться на столь огромном расстоянии, что его, наверное, невозможно было вычислить. Глаза явили ему взаимосвязи четырехмерного пространства, кошмарный антимир с невозможными изгибами и извращённой геометрией; пылающие цвета асимметричной призматической бездны, которая, по сути своей, являлась безбожной клокочущей тьмой за гранью известной вселенной. Дымящихся кристаллических червей, оставляющих за собой слизистые следы из полихроматичных пузырей, и омерзительные сгорбленные тени, пожирающие время, пространство и даже самих себя.
Вот тогда Арт закричал по-настоящему.
Потому что был уверен, что эти твари… эти сущности… тоже его увидели.
И мысли о том, что Арт может оказаться запертым в этой жуткой многомерной яме вместе с ними, было достаточно, чтобы свести с ума окончательно.
Сомнений не оставалось: пересаженные ткани были не естественного происхождения. То была паразитическая форма жизни, зародившаяся в его глазницах, и теперь Арт был лишь носителем для неё.
В итоге, осознав это, он потерял сознание.
Утром Линн обнаружила его в кресле и разбудила.
Арт посмотрел на неё, ожидая, что при одном виде его глаз она закричит, но — нет. Линн просто хотела знать, какого черта он спит здесь внизу, в кресле. Зрение Арта было совершенно нормальным. Он не мог видеть сквозь Линн, сквозь стены, ничего подобного. Арт бросился в ванную и осмотрел глаза. Конечно же, они были больше чем обычно, но не обесцвеченные и никоим образом не видоизменившиеся. Если прошлой ночью что-то и случилось, то уже закончилось.
Но оно всё ещё там, сказал себе Арт, и ты это знаешь. Что бы ни зародилось из этих тканей в глазах, оно всё ещё внутри.
Когда он вернулся, Линн уже ждала:
— Ты не хочешь рассказать, что все это значит? — потребовала она.
— Наверное я сумасшедший, — сказал Арт.
— И всё? Я давно с этим смирилась.
— Я серьёзно, Линн. В жизни не был более серьёзен.
Выхода не было, пришлось всё рассказать. Всё, что происходило и, особенно, случившееся прошлой ночью. Арт говорил спокойно, хотя ужасно хотелось ругаться, лезть на стены и, возможно, даже смеяться до упаду над абсолютной нелепостью того, что он говорил, или ещё большей нелепостью того, что на него свалилось. Но ничего из этого Арт не сделал. Его рассказ был отстранённым и почти деловым.
Когда Арт закончил, Линн секунду или две на него смотрела, возможно, представляя в смирительной рубашке, или на кушетке психиатра. Наконец, улыбнулась, а затем хихикнула.
— О, ты почти подловил меня, Арт. Почти подловил.
— Это правда, — ответил он. — Я не вру.
Линн видела, что так и есть или, по крайней мере, ему так казалось.
— Да ладно, Арт. Может хватит этой ерунды, пожалуйста? Господи, тебе всё приснилось. Ночной кошмар. Вот и всё, что произошло. Ты должен это понимать.
— Я хочу, чтобы эти чёртовы ткани удалили из моих глаз.
— Арт, прекрати.
— Хочу, чтобы их удалили.
— Ты с ума сошёл, — сказала Линн, — иначе просто быть не может. Доктор Моран спас тебе зрение, а ты хочешь, чтобы он забрал этот дар обратно? Прости, Арт, но это не просто безумие — это полный бред. Ты правда думаешь, что я буду сидеть и верить этой ерунде о тварях, живущих в твоих глазах? Монстрах, инопланетянах, или о чём ещё, черт возьми, ты рассказывал?
Арту казалось, что Линн не только загнала его в угол, но и удерживает там, наступив на горло.
— Пожалуйста, детка, ты должна поверить.
— Поверить чему? Тому, что ты хочешь, чтобы доктор Моран обратил процедуру? Вернул тебя к слепоте? Что ж, в это я не верю, и уж точно уверена, что ты не можешь видеть сквозь стены, или заглядывать в ад.
— Я не говорил, что это был ад.
— Хорошо, Страна чудес. Зазеркалье, которое увидела Алиса.
— Линн…
Она подняла руку.
— Неважно. Арт, я тебя люблю. Поддержу тебя всегда и во всём, но тут я не помощник. Это… это просто безумие. Почему ты не расскажешь, что происходит на самом деле?
— Уже рассказал.
— Полная херня. — Теперь Линн действительно разозлилась. Арт знал, что она классная девчонка, на которую положиться, которая никогда не подведёт и которой можно доверять. Но всему есть предел, и Арт только что перешёл черту. Не просто пересёк — пьяно протанцевал, прищёлкивая каблуками. Линн меньше бы расстроилась или оскорбилась, если б Арт спустился по лестнице в её нижнем белье, пародируя Бетт Дэвис[57].
— Пожалуйста, Линн, пожалуйста…
— Я ничему из этой херни не поверила, и никто другой тоже не поверит. Арт, скажи в чём дело. Неужели в самый последний момент у тебя вдруг появились какие-то никчёмные и бестолковые угрызения совести из-за того, что была использована эмбриональная ткань абортированного ребёнка? Причина в этом? Тогда всего хорошего, Арт, тебе и твоей совести. Приятно провести время, продавая в темных очках и с белой тростью грёбаные карандаши у мэрии.
У Арта появилось непреодолимое желание заставить её замолчать.
— Послушай меня, Линн. Просто заткнись и выслушай. Я не хочу ссориться. Не собираюсь сидеть и объяснять, какая ты бесчувственная стерва, думаю, ты, наверно, уже это поняла. Я в беде. У меня, блядь, большие неприятности. Что-то случилось. Что-то невероятное. Нечто пугающее меня до чёртиков. Я лишь прошу обсудить это со мной. Это не слишком много?
Линн поджала губы и вытерла влагу с глаз:
— Прости, Арт. Просто… я за тебя переживаю.
— Я тоже за себя переживаю. Более того, переживаю так, что предпочёл бы быть слепым, как летучая мышь, нежели видеть то, что видел.
— Наверное, нет смысла ещё раз говорить, что, возможно, тебе приснился кошмар?
— Никакого. Детка, хотелось бы, чтобы так оно и было, действительно хотелось бы. Но всё не так просто. Совсем непросто.
На какое-то время Линн задумалась.
— Ладно, Арт, я буду играть адвоката дьявола. Что скажешь?? Ты упоминал, что глаза изменились, верно? Что ж, сейчас они выглядят нормально. Не выпуклые, не красные и не странные, как ты говорил.
— Они были такими. — Арт приблизился к Линн вплотную. — Приглядись получше. Посмотри на них… внимательней.
Линн вздохнула:
— Нормальные глаза.
— Уверена?
Линн пожала плечами:
— Ну, то есть, они кажется больше, чем должны быть. Но вовсе не огромные. На них есть несколько маленьких бугорков. — Линн покачала головой и вздохнула. — Обычные глаза, Арт.
— Прошлой ночью было иначе.
— Арт, просто послушай себя. Ты говоришь, что в твоих глазах что-то живёт. Нечто, выросшее из той пересаженной ткани. Нечто, позволяющее тебе видеть так, как видят они. Ты же понимаешь, как это звучит?
— Безумно? Параноидально? Словно я думаю, что есть какой-то тайный заговор с этими тканями? Да, черт возьми, я знаю, как это звучит. Может сейчас глаза и выглядят нормально, но прошлой ночью они были не в порядке. Ночью, Линн. Именно тогда происходит самое странное. Именно тогда я чувствую, как в глазах что-то движется, изменяется и растёт. Что бы это ни было, оно активно ночью, ведёт ночной образ жизни. Возможно, именно поэтому оно прячется сейчас.
Звучало это абсурдно, согласен, совершенно нелепо. Как слова маленького ребёнка. Мамочка, бука появляется только когда ты выключаешь свет. Он не покажется, если ты в комнате.
— Видимо глаза каким-то образом берут верх, Линн. Мне кажется, они начинают проявлять себя. Они прощупывают почву, делают разведку, называй это как хочешь. Заставляют смотреть на то, что мне не интересно.
— Арт…
— Глаза заставляют меня разглядывать звёзды. Они очарованы звёздами.
— Арт, пожалуйста…
— Думаешь, я спятил? Хорошо. Как насчёт учебников, Линн? Как насчёт них? Ты меня знаешь. Мы женаты пятнадцать лет. Интересовался ли я когда-нибудь наукой или высшей математикой?
Это было доказательство, которое она не могла опровергнуть.
— Нет. Не интересовался. Ты всегда их ненавидел.
— Ненавижу до сих пор. Думаешь, я понимаю что-нибудь из этого дерьма? У меня среднее образование, Линн. Я ни хрена не смыслю в биологии, химии, астрофизике и в дифференциальных уравнениях.
— Но ты всё это изучал.
— Нет, Линн. — Арт покачал головой. — Не я. Они изучали.
— Значит, Глаза и твой разум контролируют?
— Не знаю, может быть. Я для них просто носитель. Не более. Они заставляют меня что-то делать, а я этого даже не осознаю. Допустим, иногда, когда я иду и беру эти книги, или читаю заумную чушь из Интернета, которую даже не могу выговорить, во мне как будто что-то отключается. Словно я просто машина, а они за рулём. Им любопытно, Линн. Глазам любопытно разузнать о нас, об этом месте. Оно не похоже на то, откуда они родом.
— И откуда же?
— Понятия не имею.
— Чего они хотят?
— Понятия не имею, Линн. — Арт снова покачал головой. — Я лишь знаю, что они становятся сильнее.
На какое-то время Линн задумалась, хотя было очевидно, что она ничему не поверила.
— Это выше моего понимания, Арт. Происходит это или нет, это все ещё далеко за пределами моего понимания. Я запишу тебя на приём к другому офтальмологу. Если с твоими глазами действительно что-нибудь происходит, что-нибудь странное, тогда появятся признаки, изменения. Изменится анатомия, верно?
— Да, думаю так.
— Ладно, я найду специалистов и устрою тебе полное обследование.
— Нужны месяцы, чтобы к ним попасть.
Линн одарила Арта проницательной улыбкой:
— Я могу быть весьма убедительной.
Теперь появилась надежда. Крошечная, но хоть что-то. А голодающий человек съест практически все, что угодно. По крайней мере, появились подвижки. Всякое могло случиться. Если всё происходящее у Арта в голове, это тоже выяснится. Если причина в этом, то всегда есть терапия… или изоляция и лекарства.
Боже. Как так получилось? Как вообще всё это могло произойти?
Арт сидел в кресле, почти желая, чтобы мутация произошла. Желая, чтобы эти красные инопланетные глаза вновь заявили о себе, и Линн окончательно ему поверила. Арту это было просто необходимо. Но… что, если он сходит с ума? Нет, Арт однозначно понимал, что это не так. Странность всего происходящего он заметил на следующий день после операции, и это чувство не исчезало, а росло в геометрической прогрессии. Арт не был ипохондриком, не страдал паранойей или необузданным воображением. Его фантазии никогда не заходили дальше секса с длинноногими фотомоделями или, может быть, ещё одной победы «Детройтских Тигров» вновь выигрывающих «вымпел», как это было в 1984 году. Вот в чём дело. Происходящее определённо не являлось плодом воображения. Это было нечто большее, нечто бесконечно зловещее и отвратительное.
Сидя в кресле, Арт почувствовал в глазах активность.
Не такую, как прошлой ночью, а нечто более тонкое и коварное. Процесс происходил внутри глаз, или сразу за ними, возможно, у корней зрительных нервов. Арт почти чувствовал, как там что-то вибрирует и движется, как крошечные нити и усики тянутся от задней части глаз и, подобно нитям сухой гнили, проникающим сквозь древесину, обволакивают нервы, следуя за ними в мозг, и внедряются в питательную органику, поглощая и ассимилируя серое вещество, нейроны, дендриты и синапсы, превращая его разум в самое себя…
Услышав, как Линн в соседней комнате разговаривает с кем-то по телефону, Арт резко выпрямился.
Поздно.
Уже слишком поздно.
Линн может организовывать какие угодно встречи с самыми лучшими офтальмологами в мире, но это абсолютно бесполезно. Этих врачей Арт никогда не увидит. Он никогда с ними не встретится.
Потому что они ни за что этого не позволят.
Линн записала Арта на приём к доктору Галену на утро пятницы.
Но был всего лишь вечер среды, и до пятницы целая вечность, в то время как в твоих глазах что-то разрастается, прорастая мерзкими корешками и опутывая всю нервную систему.
Той ночью Арт лежал в постели возле Линн. Та заснула, но лишь потому, что Арт притворился спящим, и потому она не стала присматривать за ним ночью. Так что теперь он был один. Наедине с тем, что в нём росло. Это уже началось — Арт чувствовал, как глаза увеличиваются, и вскоре он уже не мог сомкнуть веки. Из-за того, что физиология и химия глаз изменились, началось сильное жжение, и то, что при дневном свете скрывалось за глазами Арта, теперь высвободилось, дабы познать свой новый мир. Теперь Арт мог чувствовать их не только физически, но и ментально и даже психически.
Они были разумны.
Они были начеку.
Арт решил, что в сравнении с собой они, видимо, считали человеческую расу неряшливой, примитивной и неэффективной. Чем-то, что можно использовать в качестве носителей, рабочего скота, но не более. Откуда бы они ни пришли — из какой бы многомерной канавы реальности или, если уж на то пошло, антиреальности — там всё было не так, как здесь. Никаких громоздких устройств, лишь идеально безупречные и функциональные органические технологии. Эти существа не вторгались на ракетах и не порабощали другие расы с помощью чего-либо столь невероятно примитивного, как оружие, или грубая сила. Они внедрялись на субатомном, ядерном уровне; манипулируя самой биохимией человечества и эксплуатируя её в собственных целях; используя клеточные ткани в качестве сырья для самовоспроизведения в мире, где они, в лучшем случае, были бы невероятными аберрациями.
Всё очень просто.
И была в этой простоте отвратительная и уродливая злонамеренность.
Возможно, там откуда они пришли, это было вполне естественно, и Арт был почти уверен, что никогда не узнает откуда; так же, как он не мог знать происхождение конкретного вируса, вызвавшего у него грипп. Но, видимо, именно так эти твари развивались. Говорят, что на Земле жизнь возникла из моря. Простые одноклеточные существа эволюционировали в многоклеточные колонии, организмы, и в конечном счёте, в высокоразвитые формы, вроде растений и животных. Онтогенез этих сущностей, по всей видимости, был совершенно иным. Нечто вроде паразитической эволюции. Они закладывали для себя основу модифицируя и преобразовывая существующую клеточную ткань других форм жизни; изменяли генетические коды, чтобы воссоздать самих себя.
А, может корова летит до луны, и грёбаная ложка от нас убегает — такие смешные тут сны.[58]
Он никогда не узнает.
Но даже сам факт того, что Арт был способен об этом размышлять, показал, что их программа принудительного чтения не была полной потерей времени. Кое-что он выучил… но что толку.
Арт обнаружил, что сидит, опираясь на локоть, его прошиб холодный пот, сердце бешено колотится, голова раскалывается, а глаза горят так, словно в них вонзили раскалённые лезвия.
Он попытался думать о них, дать понять, что он здесь, жив и в сознании; и что у них нет права использовать его таким образом, паразитировать в собственных целях на всём, чем он был. Но если глаза и могли его слышать, то не подали виду. Арт был безмозглой скотиной, и с ним разговаривали не больше, чем человек разговаривал бы с ослом, который тащит его поклажу.
Арт уставился на Линн.
Точнее, глаза уставились на Линн. Они смотрели сквозь одеяло и сквозь плоть девушки, восхищаясь биологическим разнообразием и замысловатостью внутренней физиологии. Арт тоже это видел. И его отвращало не увиденное внутри Линн, а скорее то, как глаза ему это показывали; как они, должно быть, воспринимали не только человеческий организм, но и все создания из плоти и крови… как нечто, что нужно препарировать и воспроизвести в соответствии со своей исходной химией и анатомией. Не как двигатели, приводящие в действие мозги, позволявшие мужчинам и женщинам создавать музыку, писать стихи и любить друг друга, а как нечто механическое, что можно изменять, переналаживать, собирать и разбирать на части по своему усмотрению.
Нож.
В голове Арта всплыла непрошеная мысль, чуждая и холодная. Это он подумал, или они?
Воспользуйся ножом.
И да, и нет: он подумал об этом, но и они тоже. В голове Арта звучали не принадлежащие им голоса, или те же мысли, но лишь какое-то упрощённое переложение их замыслов и целей; лучшее, на что был способен разум Арта при расшифровке их желаний.
Её можно вскрыть ножом. Оболочку можно разрезать ножом.
Что-то в нем съёжилось, что-то запротестовало. Арт закричал бы, если б у него был голос. Закричал громко и пронзительно. Но даже этого не случилось. Они заразили не только глаза, но и мозг, и перед абсолютной необъятностью их воли Арт был бессилен.
Нож. Простой вертикальный разрез вдоль грудно-брюшной полости, разделяющий эпидермис, дерму и мускулатуру, и наше исследование можно начинать.
Арт отстранился. Поднялся с кровати и выбрался в коридор. Желание глаз; то, что они намеревались сделать, было чудовищным и неописуемо ужасным.
Представь всё ещё бьющееся сердце Линн у себя на ладони.
Арт подавил крик и даже несмотря на то, что его зрение отключилось, с трудом отправился вниз. Если глаза думали, что это наказание, то жестоко ошибались. Слепота несла безмятежность и покой. Это лучше, чем смотреть на то, что они могут показать, или делать то, чего они требуют.
Но глаза сопротивлялась.
Они упорно противостояли не только слепотой и жгучей болью в глазах, но и с помощью гудящей, бессмысленной мигрени, от которой у Арта кружилась голова, и текли слезы.
— Хотите нож … — выдавил он. — Будет вам нож… О да, я достану вам нож…
Посмеиваясь под нос, он нашёл в кухонном ящике разделочный нож. Арт, измотанный, уставший и безразличный, поднял его, направляя острие в левый глаз. Сначала он его вырежет с корнем, а после перейдёт к другому.
И у Арта почти получилось.
Но в итоге глаза парализовывали его руку, пока та не стала омертвевшей, резиновой и абсолютно безвольной.
Стоя на коленях на кухонном полу, Арт пытался найти выход, сформулировать план: что угодно, хоть что-нибудь. Но не было ничего. Лишь безумное принятие происходящего. Теперь он чувствовал их не только в глазах, но и в голове, обволакивающих собой его мысли и свободную волю. Арт мог думать лишь о докторе Моране, человеке, который поместил в его глаза эту чужеродную ткань. И чем больше Арт о нём думал, тем злее становился.
Дайте немного времени и результаты вас шокируют. Вы будете поражены, когда увидите то, о чём представления не имели.
Да.
Так и сказал доктор Моран. Тогда это показалось Арту странным, вот только сам доктор Моран был более чем странным. И это было нечто большее, чем просто нелепый и бесцеремонный комментарий врача пациенту; то было признание, возможно даже предупреждение.
Доктор Моран сделал это нарочно.
И когда Арт окончательно это понял в глазах почувствовалось оживление. Новая жизнедеятельность, дегенеративное тепличное разрастание, безымянное развитие и буйство плоти. Что бы ни находилось в его глазах, оно росло, расширялось и распускалось, воспроизводя свою генетику с помощью химии и биологии Арта, питаясь им и высасывая досуха. Оно будет жить, процветать и размножаться… а он умрёт.
Пока Арт сидел, осознавая, что так оно и будет, левый глаз обожгло болью, и высвободилось нечто влажное и липкое, похожее на скользкую паучью лапку, кончик которой коснулся щеки. Следом ещё и ещё — подобно щупальцам осьминога, они высовывались из своего логова и исследовали окружение.
Оставалось лишь одно: Арт должен повидаться с доктором Мораном.
На случай чрезвычайной ситуации Доктор Моран дал домашний номер, и Арт незамедлительно им воспользовался.
— Доктор Моран? Это Арт Рид. Вы проводили трансплантацию тканей в мои глаза.
— Всё верно. Что-то случилось?
— Да, не случилось. Еду в ваш офис прямо сейчас. Там и встретимся.
— Мистер Рид, я…
— Встретимся там.
Доктор Моран сглотнул:
— Хорошо.
Арт нацарапал Линн записку, что-то насчёт прогулки, и ушёл.
Возможно, они не хотели, чтобы Арт отправился к доктору Морану, а может и хотели; в любом случае, боль в глазах стала сильнее чем когда-либо. Арт вёл машину, стараясь не сбиться с дороги и ему казалось, что глаза увеличились вдвое, если не втрое. Они разбухли в глазницах, угрожая взломать те самые орбиты, в которых размещались. Невыразимая боль была влажной и рвущей, раскалённой докрасна и холодной как лёд. Что-то растягивалось, извивалось и бугрилось, как мышцы. К тому времени, как Арт добрался до безлюдного офиса доктора Морана, в правом глазу появился влажный разрыв, заставивший его вскрикнуть.
Моран, ожидающий Арта, открыл двери.
— Какого хера вы со мной сотворили? — сказал Арт.
Моран все ещё нервничал и дёргался, но теперь в нем была какая-то побеждённость и опустошение.
— Я сделал то, что от меня ждали, мистер Рид. Я сделал то, что потребовали они.
— Мне стоит вас прикончить, — сказал Арт, его зрение ненадолго помутнело, по щекам потекли свежие слезы. Но не слезы печали или даже боли, а просто вытекающая жидкость, как у женщины, у которой отошли воды, когда то, что росло внутри, готово появиться на свет.
— Валяйте. Думаю, вы сделаете мне одолжение. — К идее насилия доктор Моран оказался совершенно равнодушен. Казалось, он даже не будет сопротивляться или защищать себя. — Но поймите — это ничего не изменит. Я сделал всё это не потому, что захотел. А потому, что они меня заставили.
— Сколько таких трансплантаций вы провели?
— Сотни.
— Иисус Христос.
— Нет, нет, не все они были как… ваша. — Доктор Моран покачал головой. — Я никогда не знаю. И никак не могу узнать. Лишь после операции я обнаруживаю, что для самостоятельного распространения они мигрировали в использованные ткани. Они проникают в ткани зародыша, мистер Рид. Как-то, неким образом. Используют их для самовоспроизведения на молекулярном уровне. Несколько атомов, затем молекула, потом все клетки организма. Каков тёмный гений, а? Какой другой орган дал бы им подобный контроль, и какое другое чувство столь уверенно вручило бы им ключи от города?
У Арта кружилась голова, казалось, он вот-вот потеряет сознание. Глаза высасывали из него кровь.
— Кто… что они такое?
— Не знаю. Они никогда рассказывали.
— Но вы продолжаете заражать людей?
— У меня нет выбора, мистер Рид. — Доктор Моран погрузил лицо в ладони и потёр глаза. — Я потерял зрение в автокатастрофе. Оптические нервы были повреждены без возможности восстановления, но потом, месяцы спустя, зрение начало возвращаться. Они выбрали меня, потому что я был глазным хирургом. Я стал окном… и тем, кто мог дать им точку опоры в этом мире.
— Но вы могли сопротивляться!
— Ни насилия, ни сопротивления. Подобное их отвращает. У них нет ничего общего с примитивными животными реакциями. Меня заразили так же, как тебя. Я могу остановить их не больше, чем машина может помешать мне управлять, или кухонная плита может помешать на ней готовить. Мы для них транспорт, Арт. Неужели ты не понял?
Когда доктор Моран отнял руки от лица сомнений не осталось.
Шишки, бугры и выпуклости усеивали его красные и прозрачные глаза. Огромные, они сочились, как сырые яичные желтки, истекая прозрачной слизью, обрастая рядами студенистых усиков, похожих на колыхающиеся прозрачные щупальца глубоководного анемона.
Зрение Арта потемнело и исчезло окончательно. Он был лишь носителем, питомником, чашкой Петри. Но Арт все ещё мог чувствовать и ощутил пылающую, раскалённую добела агонию, когда отродье из его глаз явилось на свет. Арт чувствовал, как они извиваются и распускаются, расправляя щупальца, как пальцы разжимающейся руки. Звуки были отвратительными… Ползущие, скользящие и хлюпающие. Арт почувствовал, как эти щупальца высвободились из его/их глаз. Ощутил, как они потянулись вверх, к потолку, к далёким звёздам, к бездонной чёрной пустоте запредельного космоса. Это было то, что они понимали. Неизмеримая зияющая пропасть безумной тьмы. Спотыкаясь, Арт двинулся вперёд, потому что так захотели они. Его сочащиеся желеобразные щупальца потянулись, чтобы прикоснуться к щупальцам доктора Морана. То было причащение и воссоединение.
А когда они родились, Арт канул в бездонную тьму.
Проснувшись на следующее утро, Линн нашла записку Арта и сочла это хорошей приметой. Свидетельством того, что, возможно, он пришёл в себя, наконец-то покинул дом и в целом вернулся в мир. Может быть, может быть. Хотелось надеяться.
Что ж, если Арт выполнил свою часть работы, то и она выполнит свою.
Идея пришла к Линн, когда она проснулась. По сути, план простой, но, возможно, именно такой выведет мужа из состояния слабоумия и вернёт к ней. Говорят, что путь к сердцу мужчины лежит через желудок, и Линн полагала, что это правда. Существовала также другая школа мысли, утверждающая, что путь к сердцу мужчины лежит не через желудок, а через то, что у него в штанах. По мнению Линн обе теории были жизнеспособны. Но лучше всех выразилась её весьма прямолинейная подруга Лора Климан — нет на Земле мужчины, который устоит перед стейком на косточке и хорошим минетом.
Грубо. Забавно. Но правда.
Поэтому Линн отправилась на рынок и купила бутылку хорошего вина, немного картофеля для запекания, заправку для салата и два огромные стейка толщиной почти в два дюйма. Сегодня она заставит Арта забыть о монстрах, живущих в его глазах. Всё начнётся с вина и закончится стейками, а между ними — волшебство, подобно мясу между двух ломтиков хлеба.
Вернувшись домой, Линн позвала:
— Арт? Ты здесь, милый?
Что ж, она знала, что он дома.
Она это чувствовала.
Арт был наверху. Линн начала подниматься, но, когда добралась до конца лестницы, её хорошее настроение начало таять, сменяясь нарастающим страхом. В общей спальне Арта не было. Она нашла его в комнате для гостей. Линн увидела Арта в кресле у окна, и всё внутри неё оборвалось, собралось лужицей у ног и испарилось.
Не вид мужа заставил её закричать.
Распластанный в кресле: голова запрокинута, рот искажён беззвучным криком агонии. И даже не вид окровавленных, пустых глазниц: будто выбралось нечто-то огромное, расширяя их как родовые каналы, пока орбиты черепа не раскололись.
Нет, причина была не в этом.
Всё дело в двух тварях на стене, оставивших прозрачные склизкие дорожки, похожие на следы слизней… от её мужа на полу и вверх по стене, к их нынешнему расположению. Огромные пульсирующие желейные шары размером с дыню, были оторочены паутиной ткани, свисающей с каждого, как вырванные с корнем оптические нервы. Их оплетала замысловатая сеть ярко-синих прожилок, а по самому центру, подобно ядрам, или чудовищным, разбухшим зрачкам, располагались ярко красные прозрачные сферы.
От них протянулись длинные прозрачные усики, десятки их, которые, колыхаясь и вибрируя в воздухе, потянулись к тому, в чём нуждались больше всего.
К её глазам.
Перевод: Руслан Насрутдинов
Одиночество во тьме
Tim Curran, "Lonely After Dark", 2011
В округе Сойер ходило множество невероятных баек. Одна из них гласила, что в разгар зимы не стоит выходить на Паучье озеро после наступления темноты, но именно той январской ночью мы решили эту байку проигнорировать, что стало худшей ошибкой в наших жизнях.
Мы сидели в рыбацком домике голландца Шульмана и, слушая завывания ветра над замерзшим озером, ловили щуку на джиг. С Верхнего озера[59] надвигалась снежная буря, нагоняющая темноту, но рыба клевала, и Голландец уже наловил кучку окуней и пару судаков на вигглеров и восковых червей. Я удил щуку на блесну и шматок куриной кожи. Уже поймал отличный метровый экземпляр, но знал, что в зарослях водорослей на мелководье под нами есть и покрупнее.
Мы провели на льду шесть часов, но сворачиваться не собирались. Дела пошли на лад.
— Забавно получается, Файф, — Голландец наживил вигглера, кинул его в лунку и, опустив поглубже и нащупав дно, выбрал слабину на шестике. — Полдня просиживаешь жопу без толку, а потом — бац, и не успеваешь лески в воду закидывать.
— И не говори, — ответил я, стараясь не согнуться пополам от внезапной боли, которая вгрызлась в нутро.
Домик Голландца была просторным. Два с половиной на три метра, скамейки по обе стороны, шесть проделанных во льду отверстий: все по сорок пять сантиметров, так что приходилось смотреть, куда идешь. Большую часть дня мы пили пиво, болтали, чистили лунки от льда и жарили хот-доги в дровяной печи, но теперь начался клев. Метель разбушевалась, заставляя лачугу время от времени содрогаться, словно ее трясли в кулаке. Бьющийся в дверь снег напоминал звук песчаной бури.
Мочевой пузырь был переполнен, поэтому я вышел отлить. Валил густой снег, и ветер пронизывал насквозь. От густые теней на сугробах стало не по себе, но я не стал заморачиваться, закончил дела и вернулся внутрь.
— Стемнело, — сказал я Голландцу, затягиваясь сигаретой и наблюдая, как в желтом свете фонарей вьется и клубится дым.
— Ага. И метет. Может на сегодня хватит, а утром продолжим?
— Нет, пока клюет бросать не будем.
По лицу Голландца было видно, что идея ему понравилась. И все же, глубоко внутри меня ютилось чувство обреченности, которое превращало старую кровь в ледяную воду и заставляло прочувствовать, как снаружи бушует буря и надвигается сама тьма.
Все-таки, мы были лишь в миле от Паучьего озера.
И солнце уже зашло.
Я следил за флажками, а Голландец возился с лесками. Время от времени он поглядывал на меня, и в его глазах я видел отчасти волнение, отчасти озорство. Волнение, наверное, потому, что у нас была веская причина уйти со льда до наступления ночи, а озорство, потому что в том, что мы делали был определенный азарт, как у пары детей, нарушивших комендантский час ради полуночного визита в местный дом с привидениями. Я ощущал то же самое. И несмотря на то, что через пару лет мне будет семьдесят, впервые за долгое время я чувствовал себя по-настоящему живым, почти окрыленным. Думаю, это был вызов, и мы его приняли. Из-за подкатывающих и стихающих болей в животе я думал, что с подвигами для меня закончено, поэтому приходилось соглашаться на то, что есть.
Не прошло и пяти минут, как в стену домика что-то глухо ударило, заставив нас подпрыгнуть. Мое слабое сердце пропустило удар.
Затем дверь распахнулась, внутрь ворвались снег и ветер, закачались на крюках керосиновые фонари. Спотыкаясь, ввалился какой-то мужик, напугав нас до смерти — его парка была забрызгана безумными узорами крови. Я догадывался, что это не его месячные, и потому понял, что нас ждет.
Тяжело дыша, мужик грохнулся на колени:
— Под этим гребным льдом что-то есть, — он был вне себя от паники. — Что-то внизу! Оно вылезло из дыры! Схватило Эла… схватило, и он закричал, брызнула кровь… О, Господи…
Я глянул на Голландца, а он — на меня.
— Закрой чертову дверь, — сказал Голландец, достал свою бутылку целебного «Джека Дэниэлса» и дал нашему посетителю глотнуть пару раз, пока тот продолжал бормотать нечто невразумительное. Виски сняло напряжение, но парень все еще был в какой-то прострации. Сказал, что его зовут Майк Модек, и он архитектор из Мэдисона. Приехал с братом Элом на Паучье озеро, чтобы немного порыбачить на льду. Этот поход они планировали нескольких месяцев после того, как во время сезона судака Эл побывал на Пауке — как мы, местные, его называли — и отлично порыбачил. Ясно, понятно. А после, меньше, чем через двадцать минут, случилось нечто жуткое и невероятное.
К тому времени я уже позабыл о рыбе. Я видел кровь на куртке Модека, капли, забрызгавшие его бледное лицо. Мне было что ему сказать — кое-что отчего у него либо волосы на затылке встали бы дыбом, либо он подумал, что я не только старый, но и сумасшедший. Я держал рот на замке.
— Расскажите еще раз, мистер Модек, — попросил Голландец, подкладывая в печку еще одно сосновое полено. — Просто успокойтесь и расскажите нам, что конкретно вы увидели.
Модек вдохнул и выдохнул, его глаза блестели от страха, мышцы лица напряглись, будто завязались в узлы прямо под кожей.
— Мы были в домике, — начал он, его голос срывался то на высокий, то на низкий, — и я просто сидел там, понимаете, и слушал Эла. Он… он начинает говорить, Господи, и его не заткнешь… двадцать минут хрени о ловле на шведскую мормышку… а потом что-то схватило леску Эла, и просто сорвало ее с шестика… он полез в лунку за поплавком, потому что тот все еще плавал, и что-то, блядь, схватило его… и потянуло вниз…
— Что? Что это было?
Но Модек лишь покачал головой.
— Что-то белое… что-то быстрое… оно схватило его и дернуло вниз…
Голландец понемногу его разговорил. Модек не мог сказать, что это было, но оно поднялось, схватило его брата и потащило его в дыру, что изначально было безумием, признался он. Лунки, которые Эл просверлил во льду, были не более тридцати сантиметров в диаметре, а Эл тянул почти на 140 килограмм… это все равно что пытаться протащить дубовый пень через мышиную нору.
Но что-то, по-видимому, запросто с этим справилось.
— Он словно… он словно взорвался, — сказал Модек, и на его лице проступил кисло пахнущий пот. — Взорвался.
Я сидел и слушал, как ребенок у костра, внимающий сказке о привидении, которое ищет в лесу свою голову. Это безумие. Абсолютно безумие. Подо льдом не было ничего, кроме рыбы. И ни одна рыба в Паучьем озере не была достаточно большой, чтобы схватить человека, не говоря уже о том, чтобы сплющить его во что-то, что смогло бы пройти сквозь отверстие диаметром в фут. Но кровь… С этим ничего не поделаешь.
Лачуга затряслась, когда снаружи поднялся вой ветра, издающий далекий, одинокий звук. Я кое-что услышал в нем. Что-то, отчего похолодел. То был скорбный, почти женский стон, вздымающийся и опускающийся, наполненный тоской. Потом он стих.
Я продолжал говорить себе, что это лишь воображение, но понимал, что к чему.
Модек оставался на коленях и дрожал, несмотря на тепло, исходящее от печки. Он выглядел так, словно хотел помолиться, и в текущей ситуации это казалось хорошей идеей.
— Пытался позвонить, набирал 911, но услышал лишь помехи. Было четыре полоски, я должен был дозвониться.
Он вытащил мобильник из кармана и протянул мне. Я не особо разбираюсь, но, похоже, все работало просто отлично. Я набрал 911 и дрожащей рукой поднес телефон к уху. На другом конце потрескивали статические помехи, но в основном стояла пустая, внимающая тишина. Звук, который услышишь, приложив ухо к стене заброшенного дома: звук похожий на приглушенное дыхание.
Когда вверх по спине и вниз по рукам расползлись мурашки, я почти уверился, что на другом конце кто-то дышит.
Я захлопнул телефон, вернул Модеку и смог сказать лишь одно:
— Зимой на Пауке случаются странные вещи.
Модек просто глазел на меня, приняв, наверное, за какого-то полоумного старикана.
— Здесь вы в глухомани, мистер Модек, — сказал ему Голландец. — На Пауке ни у кого нет сигнала. Особенно зимой, в холода. Это э… атмосферное явление.
— Что вы несете, черт возьми?
— То, что тебе, сынок, стоило уйти со льда до темноты. После заката на Паучьем случается всякое. Вещи о которых чужакам, вроде тебя, знать не стоит.
Модек продолжал стоять на коленях на льду, его лицо перекосило нечто среднее между оскалом и усмешкой. Просто пара деревенщин. Так он думал, и, возможно, был прав, а может — опасно неправ. Он родился и вырос в городе. Я не говорю, что это автоматически делает его дураком, но все же замечу — чтобы познать лед и прочувствовать его потенциал и опасность требуется нечто большее, чем модные гелевые перчатки, заказанные по почте, шмотки из микрофлиса и новая парка от L. L. Bean. С этим нужно родиться.
— Что за гребаная рыбина у вас тут водится, — выдохнул он. — Какая тварь…
— Это не рыба, мистер Модек, — Голландец, вытащил из деревянного ящика под сиденьем свой 12 мм дробовик «Марлин», вскрыл его и затолкнул несколько пуль в казенник.
Я сказал:
— Думаешь, это…
— А что же еще? — кивнул Голландец.
Модек перевел взгляд с меня на Голландца и снова на меня:
— Не будет ли кто-нибудь из вас любезен объяснить мне, о чем вы говорите, черт возьми? Мой брат… блядь, мой брат, мертв… Думаю, я имею право знать, что происходит!
— Нет, — сказал ему Голландец, — ни хера вы не имеете, мистер Модек. Потому что могу поспорить, что в городе вам говорили уйти со льда до наступления темноты. Сказали наверное, что это из-за метелей, шквалов, белой мглы, или еще чего-нибудь. Но я знаю, что вас предупреждали, а еще знаю, что вы оказались слишком тупым, чтобы послушаться.
— Вы не имеете права так со мной разговаривать…
— Ебало завали, — сказал я ему. — Теперь из-за тебя наши жизни в опасности. Так что будь добр, заткнись.
Бедный Модек. Явился сюда с братом, типа немного расслабиться, снять стресс от офисного бытия, а быть может от докучливой жены, или выводка капризных детей… и получил это.
Поверьте, тогда я хотел ему рассказать. Хотел рассказать о Паучьем озере все. Что оно всегда было охренительным местом, чтобы порыбачить, поплавать может быть, или покататься на лодке под июльским солнцем. Но зимой, когда вставал лед, дули ветра и валил снег, оно становилось плохим местом. Особенно после наступления темноты. Вот что я хотел рассказать. Но если бы я сказал ему это, то пришлось бы рассказать и остальное — о людях, исчезавших на льду зимой и всегда после захода солнца. И эта часть Модеку не понравилась бы. Понимаете ли, это продолжается с 1953-го, потому что в тот год сумасшедшего пьяного идиота по имени Бонс Пайлон осенила безумная идея проехать через Паука на пикапе своего старика до того, как установился лед — случилось это в первую неделю декабря. Так вот, грузовик и проехал, примерно триста пятьдесят футов вниз по прямой, утонув как топор в самом глубоком месте озера. Бонс выплыл и вернулся в город, как какая-то ходячая ледяная скульптура… но Джина Шайнер, его девушка — не смогла. Насколько мне известно ее тело так и не нашли, а пикап Бонса все еще там на дне, в грязи и иле, гниет, как закопанный гроб.
Мне тогда было десять лет, и это была настоящая трагедия.
Я знал Джину. После того, как моего старика сбил поезд, и останки пришлось собирать с рельс в мешки и ведра, Ма, работавшая допоздна на льняной фабрике в Эджуотере, нанимала ее няней для нас, детей. Джина была классной, и мы ее любили.
Затем она ушла под лед.
И все знали и ненавидели мудака, которым был виноват. И когда меньше, чем через год, он пустил пулю в лоб, никто не проронил ни слезинки.
Тогда в пятьдесят третьем, Бонс и его брат Стипп, который гнал свой виски и потерял глаз в поножовщине, жили вместе в лачуге из рубероида на Суонсон-Крик, в Большом Сосновом лесу. Без электричества. У этих парни было ладно с движками, ладно с браконьерством; и неладно с постоянной работой и с тюрьмой. Можно было лишь гадать, что же свело Джину с парнем вроде Бонса, но, честно говоря, в ней всегда была бунтарская жилка и полное отсутствие здравомыслия.
Как бы там ни было, после того случая на Паучьем озере, в темные месяцы между первым декабрьским морозцем и первой апрельской оттепелью, стали исчезать люди. Мне лично известно о пяти мужчинах, которые пропали до 1960 года. Говорят, что иногда они исчезали не бесследно, оставляя, видимо, после себя немного — или много — крови, но не более того. Может это выдумки. Не знаю. Шериф каждый раз проводил небольшое расследование, но так ничего и не выяснил. И оставшиеся в живых вдовы, матери или отцы понимали, что не стоит на него давить. Они действительно преуспели в придумывании историй о том, что их пропавшие родственники, по той или иной причине, покинули город. И иногда, послушав рассказы родных, казалось, что они почти верят в свою ложь. Может быть, это было необходимо, чтобы они могли спать по ночам. Но в их глазах всегда был затравленный, испуганный взгляд, который говорил о многом.
Короче: через некоторое время местные жители поняли, что в суровую зиму, когда тени становятся длинными, на улицу лучше не выходить. И если на озере пропадали люди, то обычно приезжие, вроде нашего замечательного мистера Модека и его брата.
— Мы не можем просто сидеть здесь! — сказал Модек, снова распаляясь.
— Мы и не собираемся, — сказал я, хватая фонарик.
— Стемнело, и метель разыгралась. — Голландец натянул ушанку. — Пойдем глянем, в чем дело.
Рыбацкий домик Модека находился примерно в двухстах футах, и прогулка была бы недолгой, но метель окончательно разбушевалась, налетали яростные клубы белого снега. Ветер хлестал и набрасывался крутящимися снежными вихрями, вздымая мелкую россыпь ледяных крупиц, которые стальными иглами впивались в незащищенные лица. Луч фонаря пронзал около десяти футов, прежде чем отразиться обратно.
С Голландцем во главе мы углубились в метель, борясь с ее порывами. Порой ветер стихал и можно было разглядеть призрачные коробки рыбацких домиков, разбросанных по замерзшей корке Паучьего озера, а после с ревом возвращалась белая мгла, снижая видимость до восьми-десяти футов.
Живот снова пронзило болью, и я сделал все, чтобы никто ничего не заметил.
К тому времени живот уже несколько недель давал о себе знать, и порой боль становилась такой сильной и интенсивной, что выдавливала слезы и роняла на колени. Кровь шла почти каждое утро, а иногда я сплевывал сгусток посреди ночи: мерзкий комок с медным привкусом, от которого бросало в дрожь. Пора к доктору? Конечно. Но, как и все старики, я откладывал визит, не желая сталкиваться с надвигающемся мраком могилы; надеясь как можно дольше держать его на расстоянии вытянутой руки, и желая еще раз насладится теплом пшеничного июля и красками сентября, прежде чем дам дуба. Для стариков, знаете ли, врачи — это всего лишь гробовщики.
Я шел рядом с Модеком, так близко, что мы почти держались за руки. Не думаю, что хоть раз в жизни видел кого-либо настолько испуганным, и чем ближе мы подходили к домику, тем больше я был уверен, что тому есть веская причина.
Моя Глория до своей кончины любила говорить, что я не самый чуткий человек, но в ту ночь мои чувствительность и восприятие были живыми и наэлектризованными. Темные бездны травмы Модека пробирали до мозга костей, но я чувствовал нечто большее. Что-то еще, чему не мог дать точное определение, нечто темное и голодное, что подбиралось к нам, окружало, подобно тощим волкам.
— Зачем мы это делаем? — спросил меня Модек. — Разве… разве мы не должны просто пойти за шерифом или полицией штата? Пусть они разбираются.
— Давай просто поглядим, — сказал я.
Внезапно из мрака появился домик, и мы замерли посреди ветра и снега, уставившись на него, как на открытый гроб. Я посветил фонарем. Ветер намел вокруг домика сугробы, взад-вперед хлопала дверь, ударяясь о косяк.
Настороженный Модек был готов сбежать. Я, честно говоря, тоже. Наблюдая, как с грохотом открывается и закрывается дверь, я очень хорошо осознавал ощущение в задней части шеи, которое не имело абсолютно никакого отношения к холоду, опустившемуся до однозначных чисел. Вокруг нас каким-то первобытным зверем выл буран, ветер и хлещущий снег создавали странные скачущие тени на льду.
Голландец взялся за дверь.
В луче фонарика я отчетливо на ней увидел пять рваных борозд похожих на следы когтей.
Это был маленький рыбацкий домик на двоих: тесные скамейки по обе стороны, лунки во льду, маленькая газовая плитка. Чуть больше простого сортира, честно говоря. Обычный рыбацкий домик… за исключением того, что выглядел он так, словно его окунули в красные чернила.
Кровь свисала с потолка красными сосульками и забрызгала стены замерзшими спиралями. Лед, запятнанный багровым, был запекшимся морем крови, кусочков тканей и обледеневшей плоти. Прямо к стене дорожкой сукровицы приморозило что-то похожее на ухо.
Все это было достаточно хреново, но хуже всего были детские каракули кровавых букв, написанные на стене:
БОНС
БОНС
БОНС
— Господи, — сказал Голландец, отходя от дверного проема.
— Что это значит? — вопрошал Модек, который едва мог дышать, и просто хватал ртом воздух. — Что, черт возьми, это значит?
Но ни Голландец, ни я ему не ответили. Мы просто стояли рядом, не глядя друг на друга. По льду расползались длинные, тянущиеся пальцы теней.
Когда начало скручивать живот я прислонился к домику, потому что мне неожиданно понадобилось какая-нибудь опора. Боль, подобно реке, разветвляющейся на ручьи и речушки, распространилась от низа живота и достигла груди, стягивая ее острой и раскаленной докрасна агонией. От этого на глазах выступили слезы.
— Файф, ты в порядке? — спросил Голландец, и я кивнул.
Модек и его брат выехали на лед на новеньком сверкающем снегоходе Polaris, который был припарковали за домиком. Капот был почти сорван. Двигатель выглядел так, словно по нему прошлись кувалдой… катушки и шланги болтались, как вывалившиеся кишки, на снег хлестала темная жижа.
— Мой снегоход! — воскликнул Модек. — Поглядите, что они сделали с моим снегоходом!
— Мистер Модек… — начал я.
Но он оттолкнул меня в сторону и, схватив Голландца за руку, заорал:
— ЧТО, ЧеРТ ВОЗЬМИ, ВСе ЭТО ЗНАЧИТ? ВЫ, БЛЯДЬ, ОБА ЗНАЕТЕ, И Я ХОЧУ, ЧТОБЫ ВЫ РАССКАЗАЛИ ПРЯМО СЕЙЧАС, ЧЕРТ ВОЗЬМИ!
Он был похож на какого-то дикого зверя, которого наконец-то выпустили из клетки: угрожающий блестящий взгляд, лицо, искаженное оскалом животной ненависти. Голландцу может и было около семидесяти, но он был силен, как бык. Он отшвырнул Модека в сторону, и тот поскользнулся на льду и упал на задницу. Расстроенный и разгневанный он начал трястись и издавать жалкие хныкающие звуки.
Я помог ему подняться на ноги и, прежде чем смог остановиться, рассказал то, что, как мне казалось, он имел право знать.
— Это призрак, мистер Модек, — у меня защемило в груди. — Вот в чем дело. Здесь бродит призрак. Несколько лет назад женщина провалилась под лед и не смогла выбраться. Часть ее все еще там, внизу. Она появляется в зимние месяцы, после наступления темноты.
— Призрак, — Модек произнес это слово так, словно никак не ожидал его произнести. — Призрак.
— Я знаю, как это звучит, но это лучшее, что я могу сделать, — сказал я. — Что бы это ни было… возможно, все плохое что остается от нас после внезапной смерти… оно все еще там, внизу. И оно переполнено ненавистью.
Модек отстранился, издав горький, саркастический смешок:
— Призрак? Ты чертов псих, ты в курсе? Вы наверно сговорились. Наверняка вы оба сговорились.
Голландец отвернулся от него и отвел меня в сторону.
— Ну, ты попытался. Оставь все как есть.
— И куда это вы собрались? — спросил Модек позади нас.
— Мы возвращаемся в домик, — сказал Голландец. — А ты можешь делать все, что захочешь. Это не мое собачье дело.
— Но остальные домики… разве нам не следует обратиться за помощью…
— В них никого нет. Особенно после наступления темноты.
Когда мы медленно — и, для стариков вроде нас, с трудом — потащились обратно к лачуге Голландца, Модек пристроился позади. Он возмущался, бесновался, угрожал судебными исками, вмешательством полиции и всяким прочим, но держался поблизости, как ребенок, который боится разлуки с матерью.
Мы с Голландцем держали язык за зубами. В тот момент нас заботило одно — добраться до безопасного домика, прежде чем этот ветер проникнет в нас слишком глубоко и заморозит добела; прихватит наши старые тушки и засунет их глубоко в сугробы, как пару жилистых отбивных на лед. Мы нуждались в тепле. В чашке чего-нибудь горячего. Ветер продолжал дуть и нагонял снег, но не легкий и пушистый, как на рождественских открытках или в телесериалах, а мелкий, жалящий и колючий; до крови царапающий лицо… те его части, которые могли еще чувствовать, на этом богомерзком холоде, который надувало с большого озера.
Я указывал путь фонарем, но в этой непроглядной темноте мы двигались по большей части инстинктивно. Небо представляло собой кипящий мальстрем белизны с розовыми прожилками — так бывает, когда дуют самые сильные бураны, и вы не можете по-настоящему разглядеть разделительной линии между небом и льдом. Сугробы постоянно надувало, разносило и надувало снова, как застывшие белые волны. Наши следы уже почти замело.
Мы шли вперед, каждый из нас чувствовал холод в сердцах, и, по большей части он был связан с чертовски мрачной ситуацией, в которой мы очутились. Я знал, что Голландец думал о своем пикапе, гадая, добрались ли до него тоже. Потому что, если так, то мы оказались бы в ловушке, понимаете.
Паучье озеро находилось на федеральной лесной территории, в пяти милях от ближайшего городка Кобтона. Ничего, кроме лагеря бойскаутов на восточном берегу, нескольких рыбацких домиков и летних коттеджей. Для внутреннего озера оно было немаленьким: пять миль в длину и почти четыре в ширину, но по сравнению с большим Верхним озером — просто лужа. В метель мы прошли по нему добрых полторы мили. Если до берега придется идти пешком, то мне кажется, что утром нас найдут свернувшимися калачиком в сугробе. Мои суставы ни за что не выдержат, особенно если их кусает ветер.
Скоро начало казаться, что фонарик весит как шлакоблок. У меня болела спина, колени были горячими и онемевшими, ноги холодными и негнущимися, в животе урчало от далекого воспоминания о боли. Ветер, естественно, не прекращался. Можно сказать он стал еще злее, издавая временами сердитый визг, а иногда — низкий, заунывный вой. Мне начало казаться, что я слышу в нем голоса… шепчущие голоса, что взывали ко мне, звали по имени, заманивали в бурю.
Однако в метель ветер бывает странным, и может почудиться все, что угодно.
По моим прикидкам мы уже приближались к домику, когда из бури донеслось нечто непохожее на ветер: странный, пронзительный вопль, который то приближался, то удалялся, раздаваясь с каждым разом все ближе и ближе, пока не стал таким громким, что едва не закладывало уши.
— Что это за хрень? — спросил Модек. — Это… какое-то животное?
Я не ответил, потому что уже рассказывал ему, что это было; и потому что не мог, кажется, обрести дар речи. Мы остановились, что, наверное, было не самой лучшей идеей, но в бурю мы не могли понять откуда эти ужасные звуки доносятся и, поверьте, это было неприятно. Кругом густо валил снег, засыпая нас белыми сугробиками. В свете фонаря Голландец уставился на меня яркими, блестящими глазами; мышцы его лица застыли в мрачной полуулыбке, словно не хотели расслабляться.
Мы слышали этот пронзительный голос, прорывающийся сквозь бурю, все ближе и ближе, сам тон его был пронзительным и нечеловеческим, как крик стаи бабуинов.
— Голландец, — сказал я. — Мне кажется это…
— Тссс!
Он к чему-то прислушивался, и я тоже, словно мы прислушивались к шагам добычи в осеннем лесу, только на этот раз добычей были мы. Я услышал тихий хруст шагов по снегу, идущих в нашем направлении. Они были медленными и последовательными, но определенно приближались из бури к нам.
И тогда Модек закричал:
— Я ВИЖУ! ВОН ТАМ! Я ВИЖУ ЭТО!
Не знаю, что он увидел, но я направил туда фонарик и увидел фигуру… искаженные силуэт, похожий на движущийся балахон, отступивший в тени. У него были глаза. Ярко-желтые глаза.
Ужас внутри меня, горячий и режущий, наполнил грудь наэлектризованными проводами. Я был не в силах шевельнуться. Я не мог сделать ничего — лишь ждать, когда оно найдет меня.
— Хорош, — сказал Голландец. — Пошли! Шевелись давай! Мы должны вернуться в домик…
Крик прекратился и шагов мы больше не слышали. Осталась лишь безмолвная, выжидающая тишина. Даже ветер затих, словно тоже прислушивался. Мы пошли дальше, но не успели уйти далеко, как из теней раздался голос. Женский голос — мрачно-манящий и холодный, как лед, на котором мы стояли; царапающийся, как крысы среди узких стен.
— Бонс? — вопрошал он. — Бонс?… ты здесь?
Мое сердце чуть не остановилось. Я с фонариком повернулся, не уверенный в том, что увижу. Вокруг валил снег, и царила белая мгла. Что угодно могло находиться в десяти футах от нас, и мы бы его не заметили.
— Бонс?
Голос был позади.
— Бонс?
Голос раздался прямо перед нами.
— Бонс?
Слева, справа, со всех сторон — холодный шипящий свист, от которого я чуть не упал на колени. Модек издавал скулящие звуки, а Голландец целился во все стороны из дробовика, только стрелять было не во что, был лишь голос, который приближался все ближе и ближе, а потом…
Вроде бы, Модек закричал. Это был высокий девичий вопль абсолютного ужаса. Голландец что-то сказал… а потом… а потом я услышал звук, словно простыни захлопали на веревке, или корабельные ванты на сильном ветре, и из снежной бури выплыла кружащая фигура, размытая, белесая и длиннорукая. Я увидел восковой, лунно-бледный лик, как у обесцвеченного, пожеванного рыбой трупа, всплывшего из глубин. И длинные звериные когти, метнувшиеся прямо к лицу Голландца. Когда они полоснули по глазам, ослепив его, а затем глубоко вонзились, царапнув кость под ними, Голландец закричал. Затем он, схватившись за лицо упал на колени, на снег брызнула кровь, и снова повторилось:
— Бонс? Бонс?
Зловещая, перекошенная тварь появилась из темноты так быстро, что я не смог толком ее отследить. Когда она снова прянула назад, глотка Голландца была вскрыта, а лицо почти сорвано с черепа. Когда я отшвырнул Модека, льнувшего ко мне как визжащий сопляк, Голландец был мертв, его кровь окрасила снег красным. Ее брызги разлетелись во все стороны, и я увидел дорожку, уводящую в темноту.
Услышал пронзительное, истерическое кудахтанье, которое стихло в темном чреве бури.
Я схватил Модека, всхлипывающего как избалованный ребенок, и потащил по снегу с силой, которой не ощущал в своих старых костях уже много лет. Я тащил его за собой, направляясь к хижине и отчаянно надеясь, что мы все еще приближаемся к ней, а не к какой-нибудь мертвой твари, поджидающей нас в буре. Ветер то поднимался и утихал, издавая звенящие, диссонирующие ноты, как какая-то далекая каллиопа, ставшая мрачной и бессмысленной.
Домик.
Он рядом, совсем рядом, и мой внутренний автопилот подсказал, что мы приближаемся. Ветер делал все возможное, чтобы оттолкнуть нас, нарастая и надувая вокруг нас вихри и водовороты снега. Затем, как раз в момент, когда я осмелился перевести дух, из снежной бури донесся голос — скрипучий, пронзительный, женственный. Он пробежался прямо по позвоночнику и ледяными иголками угнездился на затылке.
— Бонс… Я иду, Бонс…
Женственный, да, но и не женский на самом деле… Может быть извращенное нечеловеческое воспоминание о нем… голос какой-то бездушной твари, изображающей голос женщины. Я почувствовал заряд электричества, пробежавший по костям.
Я видел устремленные на нас глаза… похожие на гниющие незаживающие раны.
Домик. Мы были всего лишь в пяти футах от него, и голос раздался снова:
— Бонс… это ты?
Я швырнул Модека в двери, тот споткнулся и угодил коленом в одну из лунок. Я, почувствовав движение позади и еще раз услышав этот хлопающий звук простыней на ветру, потянул дверь на себя. И тут же, когда дверь почти закрылась, что-то дернуло ее с другой стороны и по краю, вгрызаясь в дерево, скользнули острые черные когти. Затем я захлопнул дверь и задвинул засов. Так себе способ запереться, но это все, что мы могли.
Но то, что находилось снаружи, еще не закончило.
Раздался скребущий звук, словно по стенам провели ногтями, и богомерзкий, отвратный голос позвал Бонса. Словно хныкающее, кошачье мяуканье в глубокой ночи, звучащее почти по-человечески, но не совсем.
К этому моменту мой разум был бурлящим месивом ужаса. Волнами накатывала боль в животе, ломота пронизывала конечности. Задыхаясь и дрожа, я упал на одну из скамеек, зная, что должен держать себя в руках, потому что Модек выглядел так, словно пребывал в шоке. Он просто стоял на коленях на льду, раскачиваясь взад-вперед и бессвязно бормоча что-то под нос. У него был стеклянный, бессмысленный взгляд оглушенной коровы.
Я подбросил пару полешек в печку, чтобы немного нас согреть, и именно тогда то, что пребывало снаружи начало с маниакальным и яростным исступлением скрестись в дверь. Вскоре вся хижина затряслась. Фонари над головой закачались взад-вперед, а когда Модек обгадился, я отчетливо ощутил горячую вонь дерьма.
И этот голос… вечный, непрекращающийся, агонизирующий и злой, но пронизанный до костей отчаянием:
— Бонс… Бонс… впусти меня… пожалуйста, впусти меня… Боо-уун-ннс… Боооуунннннс… впусти меня… — высокий и пронзительный голос ведьмы, скребущейся на холодном ветру.
— УХОДИ, ДЖИНА! — крикнул я. — БОЖЕ МИЛОСТИВЫЙ, УХОДИ!
И каким-то образом это сработало. Домишко перестал трястись. Голос замолк. Снаружи — лишь свиста ветра и снег, бьющийся о стены. Извечный скрежет и потрескивание льда, которые слышны в самые холодные ночи.
Я нашел пузырь с лекарством Голландца и порядочно отхлебнул. Обеими руками запихал сигарету в рот и глубоко затянулся, гадая — что же, во имя всего Святого, делать дальше. Модек хранил гробовое молчание, в его глазах был тот же блестящий и контуженный взгляд. Если бы мы пошли пешком, а он не выдержал и сбежал, я, с моим возрастом, никак не смог бы его остановить. Пикап Голландца снаружи, но у меня было неприятное ощущение, что о нем Джина тоже позаботилась. Кем бы она ни была в детстве, таковой больше не являлась. Эта тварь была лишь призраком, тенью, зловещим воспоминанием. Я знал Джину. Она была вредной, и ее не стоило злить, но в глубине души — добрая и хорошая. Именно такой она была.
Но оказавшись на пороге смерти?
Кем же она стала тогда?
Каким стал бы кто угодно из нас запертый в железном гробу, в западне тонущего грузовика? Обозленным? Напуганным? Или даже полным ненависти? Наверняка. Может это и есть суть призраков — приземленные инстинкты и животные побуждения; желание выжить вкупе со всеми ужасными, корчащимися от страха обстоятельствами человеческого бытия: голодом, ненавистью, насилием, жадностью, безумием. Ни жалости, ни милосердия, ни любви — все это уходит вместе с душой, оставляя после себя лишь вечную и неумирающую психическую энергию тех последних мгновений, перерожденную в призрак или тень, в алчущую, ненавидящую силу возмездия.
Ведь говорят же, что энергия не уничтожима, она лишь меняет форму — и, возможно, именно она и делает.
Минут десять, или может пятнадцать я сидел в размышлениях, стараясь не слушать скулящий детский голос Модека, а потом что-то началось. Лед под нами начал скрипеть и сдвигаться, а из отверстий у наших ног повалило нечто вроде горячего пара. В них бурлили вода и шуга. В ближайшей к моему ботинку лунке я увидел лицо, которое смотрело на меня. Искаженное, как стекающий жир, застывший на черепе. Я увидел червоточины глаз, уставившихся на меня, а затем… появилась она.
Я не могу толком объяснить, как она поместилась в лунку, но она пролезла — нечто резиновое и тягучее, влажное и эктоплазменное, текучее и сочащееся… Джина восстала — белая и морщинистая, покрытая придонной грязью и увешанная гирляндами гниющих водорослей. Вонь, которую призрак принес с собой, была тошнотворной. Она проникла в нос, отчего у меня заслезились глаза. Наполнила рот вкусом разложения, будто я откусил гнилое яблоко, наполненное червивой кашицей и ползающими мухами.
Джина пребывала внизу долгое, очень долгое время.
А теперь явилась в шипящей спирали ледяного тумана: волосы, похожие на скрученные черные корни, растущие из белой кости; кишащее червями лунно-белое месиво лица, испещренное крошечными дырочками от тварей, которые в него вгрызались. На лице — кривая, злая ухмылка, похожая на рану от косы, и бездонные угольно-черные глаза, подобные окнам, смотрящим в самый черный склеп, который можно себе представить. Из нее вытянули все, что хоть отчасти являлось человеческим или хорошим.
Она была живым, разлагающимся, одушевленным голодом.
Призрак распахнул рот: с черных как смоль десен сместились изрытые губы, и испустил крик подобный блевоте. Должно быть, тот самый крик, который Джина Шайнер издала прямо перед тем, как черные воды упокоили ее на дне в пикапе Бонса.
Она начала содрогаться и раскачиваться, мотая головой взад-вперед, жестко, неистово размахивая конечностями как хлыстами. Двигаясь все быстрее и быстрее, как какой-то танцор в свете стробоскопа — непристойная марионетка на дергающихся нитях.
Когда она схватила Модека, выкрикивая имя возлюбленного ему в лицо, я услышал, как тот завопил, словно с него сдирают кожу,
Фонари над головой погасли.
К тому моменту я выскочил за дверь и пополз по снегу прочь, исступленно карабкаясь на груды расколотого льда, которые вздымались из пака, как разбитые баки кораблей-призраков. Когда метель чуть утихла и на лед пролился тусклый, болезненный свет луны я обернулся, Каким-то образом Модеку удалось сбежать. Он пробирался сквозь сугробы стремительными движениями пляжного краба. Завидев пикап Голландца, он бросился к нему, рывком распахнул дверь и забрался внутрь. Ключи были внутри и Модек завел машину. Зажглись фары.
Но он был не один
К лобовому стеклу прильнул призрак, как какая-то человекоподобная муха; тварь, которая извивалась и колыхалась; которая, казалось, вот-вот распадется на части и развеется ветром.
Я увидел, как раскачивается грузовик. Услышал, как затрещал лед, заревела хлынувшая снизу вода, и как пикап соскользнул с глади льда в дымящееся озеро. Мгновение или два капот покачивался как нос корабля, затем с булькающим звуком пошел на дно. Под темными водами постепенно угасал свет фар, мигнувший напоследок, как закрывающиеся глаза. Затем лед с треском и гулом встал на место, и все стихло.
С этого момента моя память становится немного расплывчатой. Наверняка можно сказать лишь то, что я направился к берегу, но заняло это два часа или шесть, сказать не могу. Иногда случившееся возвращается во снах… завывания ветра, летящий снег, прыгающие на льду тени, голоса мертвых, зовущие меня из ночи, снежная буря, и какого-то серый, разбитый коридора ада между ними.
Кажется, Джина преследовала меня.
У меня есть некие безумные, бредовые воспоминания о том, как она звала Бонса, и этот звук до сих пор звучит в ушах, словно она была рядом, когда выкрикивала его имя. Я уверен лишь в том, что два или три раза я слышал звук шагов, идущих за мной, и видел желтые, как осенняя луна глаза, глядящие на меня сквозь снежную бурю.
А может мне померещилось. Не знаю.
Но чем ближе я подходил к берегу — и я чувствовал, как он протягивает мне руку помощи, — тем больше отдалялся голос твари, что была Джиной Шайнер: нечестивая воля к жизни, некое смутное и пугающее воспоминание. Призрак, влачившийся на костях былого существования, переживающий последние мучительные моменты снова и снова. Отдалившись от голоса, который растворился в буре, я наконец то услышал в нем абсолютное отчаяние и одиночество, жалкий и тоскливый плач того, кто затерялся в черном измерении ужаса и постоянно пытается отыскать свой путь из тьмы к свету; тянется к руке Бонса Пайлона, которую никогда, никогда не найдет.
Меня нашли на окружной магистрали под утро. Из-за переохлаждения, истощения и обморожения я провел месяц в больнице. Потерял два пальца на ноге и мизинец на левой руке. За это время, у меня в кишечнике обнаружили несколько опухолей, что не стало неожиданностью. В ту ночь я избежал смерти лишь для того, чтобы обнаружить, что она все еще держит меня мертвой хваткой. Операцию, конечно же, сделали, но болезнь лишь прогрессировала, и мне дали максимум пару месяцев вне больницы.
Я пережил встречу с той тварью на льду. Я потерял лучшего в мире друга и похоронил там большую часть своей души.
Сейчас, когда я лежу на больничной койке, тиканье жука-точильщика в ушах становится все громче,[60] времени остается все меньше, и я переживаю о разном. Я переживаю о несделанном и недосказанном; о разбитых надеждах и растраченных мечтах; о стремлениях, которые не осуществились и о желаниях, которые не исполнились. О тенях и порывах, которые нас переживут, вечно жаждущие и вечно одинокие. Я думаю о добре, которое мы забираем с собой; о голодном зле, которое оставляем после себя, и о том, какую форму оно может принять. Что если часть его все еще на Паучьем озере ожидает наступления темноты?
Перевод: Руслан Насрутдинов
Охотник за головами
"Маленьким большим девочкам не след
В жутком лесу гулять в одиночку"
— Рональд Блэквелл
Tim Curran, "Headhunter", 2013
Впервые я услышал о том, что во Вьетнаме за головами охотится нечто — нечто не вполне человеческое — когда стоял в руинах разоренной деревни чуть севернее Ке Та Лау, у демилитаризованной зоны, с бойцами 101-й воздушно-десантной дивизии. В воздухе висел тошнотворный смрад горелой плоти, а над головой, точно погребальный саван, колыхалась жирная пелена дыма. Я стоял, втягивая ноздрями эту вонь, пялясь в непроглядный туман, пока десантники торопливо вытаскивали тела из джунглей и хижин. Тела северовьетнамских солдат и местных жителей, угодивших под перекрестный огонь. К тому времени я пробыл в стране семь месяцев. Не солдатом — военкором, и все никак не мог отучить себя глазеть на мертвецов. Их трупы или наши — глаза просто отказывались отворачиваться. Именно эти картины не давали мне спать по ночам в Сайгоне, бросая в холодный пот, и никакие дозы спиртного, травки или колес не могли их вытравить из памяти.
Порой мне казалось, что мне здесь не место. А порой я был уверен, что мне больше нигде нет места.
Рядом со мной стоял десантник — тощий чернокожий парень из Детройта по кличке Соул Мэн.
— Знаешь, что я тебе скажу, Мак? — начал он. — Глянь на этих дохлых косоглазых — тут и старухи, и пацаны, и мелкие, епт. Только насрать, врубаешься? Все они заодно с Чарли, все помогают его тощей заднице. С волками жить — по-волчьи выть, детка. Бах-бах-бах.
Он чмокнул ствол своей М-16, а потом провел им над тремя дюжинами сваленных тел, скалясь, как сама смерть.
— Чем занимался до войны? — задал я свой дежурный журналистский вопрос.
Он провел костлявым пальцем по носу, по щекам, резко отдернул руку, словно ему опротивело касаться собственной кожи.
— Эм… чем я занимался-то? А, да… черт… Слонялся с пацанами, отрывался с пацанами в Ди-тройте. Был той еще занозой в заднице у гребаного общества, но теперь я в норме, Вьетнам меня перевоспитал, — он разразился высоким, безумным хихиканьем, с трудом переводя дух. — Знаешь, что я тебе скажу, Мак? Нам эту войну не выиграть, потому что это не война, и победа нам тут не светит… Но, черт подери, вьетнамцы нас надолго запомнят. Мы оставим на этой стране такое черное, уродливое пятно, что его не отмыть и через сотню лет.
Он подошел к телам, уставился на них. Дождевые капли стекали по застывшим, незрячим лицам… тем, у кого эти лица еще оставались. Соул Мэн прицелился в них из своей шестнадцатой, беззвучно расстреливая их, как пацан в игрушечной войнушке.
Капитан Моралес, ветеран двух командировок, которого солдаты окрестили "Гробовщиком" за маниакальную страсть к подсчету трупов, стоял там, созерцая бойню с ухмылкой, похожей на оскал хэллоуинской тыквы. В этом оскале не было эмоций — только мрачное удовлетворение от убийства врага, причем убийства оптом.
Командование обожало цифры. Что-то осязаемое, что можно разложить по полочкам и обсосать на совещании. Моралес рад был им угодить. Кадровый военный до мозга костей, он этим чертовски гордился и вещал, что однажды попадет в генштаб. Когда он об этом заговаривал, все поддакивали, хотя так и подмывало заржать — ведь Моралес был конченый псих. Представьте этого типа в компании Уэстморленда и его шайки: каждые пару часов срывается в ближайший морг, чтобы словить кайф, разбирая холодные нарезки. Ну, прямо находка для штаба, ага.
Но в той войне… черт его разберет, может, и правда находка.
Сейчас Моралес торчал тут в бронике и кепке "Янкиз" — двинутый ублюдок не признавал ни каску, ни панаму, только эту задрипанную кепку, от которой, готов поспорить, разило моргом — и надрывался, требуя не мешать трупы северовьетнамцев с телами местных.
— Наведите уже здесь порядок, — гаркнул он на сержантов. — Чтоб все было чисто и аккуратно.
Аккуратно. Это словечко он просто обожал. Любил потрепаться о том, что Чарли — неряха, не то что мы. Что когда его ребята зачищают деревеньку, лагерь или кладут партизан Вьетконга в засаде, он всегда проследит, чтобы потом все прибрали как положено. "Эти узкоглазые суки, — цедил он сквозь зубы, — эти мрази даже близко не такие аккуратные, как мы".
Деревню, где мы застряли, звали Бай Лок. Ее смели подчистую во время зачистки силами 101-й — выковыривали и давили штаб 7-го фронта северовьетнамской армии. Я прибился к ним со вчерашнего дня: карабкался с холма на холм, месил болотную жижу и продирался сквозь джунгли, охотясь, вечно охотясь. Дождь то переставал, то лупил с новой силой, я промок до последней нитки. По всему хребту грохотало — другие подразделения 101-й долбили деревни и схватывались с северовьетнамцами. Пулеметная трескотня сливалась с артиллерийским громом.
Моралес потерял двоих бойцов, а третьему всадили пулю в живот — залатали наспех, как дырявую покрышку, и ждали вертушку. Один из деревенских пацанов носился как угорелый, то орал на десантников, то ржал как конь, мотал башкой и кивал — совсем съехал с катушек, когда увидел свою семью, сваленную кучей и продырявленную, как старое решето. Моралесу это осточертело, и он рыкнул на медиков: если не вкатят этому щенку что-нибудь успокоительное, он сам его утихомирит — возьмет на прогулку. А с "прогулок" с Моралесом еще никто не возвращался.
Туман в долине стоял такой густой и вязкий, что облеплял липкой пленкой все, до чего мог дотянуться. Дождь хлестал не переставая, и мы промокали насквозь. Вода текла с краев касок, заливалась за шиворот полевых рубах, хлюпала в ботинках. Все слилось в серую кашу — люди, хижины, джунгли. Хотя Моралес расставил по периметру часовых — слушать, зыркать по сторонам и дергаться на каждый шорох — я все равно ловил себя на том, что пялюсь в чащу, высматривая врага. Джунгли были чахлые и низкорослые, но такие густые, что хрен продерешься — все переплелось лианами, ползучей дрянью и корнями. Тут бы и гадюка запуталась.
Десантники выволокли все трупы, и остатки деревни подпалили. Огонь горел вяло и неохотно в этой сырости, но все-таки горел. И слава яйцам — Моралес не сдвинулся бы с места, пока от Бай Лок не останется горстка пепла и врагу не придется искать другую нору.
Уцелевших сбили в кучу у подножия искореженного дерева махагони, изрешеченного пулями и осколками. Шестеро или семеро десантников обступили их, держа на мушке. Когда я подвалил, Соул Мэн уже развлекался вовсю… он и белый деревенщина из Арканзаса по кличке "Стояк" — у того вечно торчало в штанах. Дрочил по три-четыре раза на дню, даже когда регулярно трахался. Ни стыда ни совести — мог встать прямо перед тобой, травить байки про какую-нибудь операцию или про папашину свиноферму в Озарксе, и все это время наяривать своего дружка.
Стояк пнул грязь в рожу бабе, которая раскачивалась на корточках.
— Эй, мамаша… бум-бум делать будешь, а? Сосать умеешь?
Соул Мэн заржал — у бабы не было зубов, а на роже торчала какая-то стремная хрень.
— Твою мать, — выдавил он сквозь смех. — Ну ты и извращенец, раз готов свой агрегат в такое дерьмо совать.
Их было восемь, в замызганных черных шмотках — обычные вьетнамские крестьяне, которых пользовали все, кому не лень: мы, северяне, французы, япошки. Каждая сволочь, что тут проходила — а проходили в разное время почти все — считала своим долгом нагадить этим людям, а они только терпели. Унижения и пинки под зад были для них как утренняя рисовая похлебка — другой жизни они просто не знали.
Поначалу я их люто жалел, но семь месяцев зверств, смерти и злобы превратили мою душу в камень, из которого уже и искры не высечешь. Так что я просто пялился на них дохлыми глазами, как выброшенная на берег коряга.
Старик зыркнул на меня — его морда была как выжженная солнцем, исхлестанная ветром маска, прокопченная до бурого цвета и жесткая, как ремень для правки опасной бритвы. Глаз у него не было, только черные дыры, будто их выжгли раскаленным прутом. Он увидел меня, осклабился, сверкнул парой желтых зубов и захохотал: "А-ха-ха-ха-ха, — заливался он. — А-ха-ха-ха-ха-ха!"
Рядом с ним сидела баба со старым шрамом от виска до челюсти — из-за него левый глаз превратился в узкую щелочку. Она ткнула в меня корявым пальцем и забормотала на каком-то диком наречии, которого я сроду не слыхал.
Соул Мэн растянул губы в ухмылке:
— Она тебя трахнуть хочет, Мак. Так отходит, детка, что селезенка отвалится.
А она все бубнила и бубнила, ее пожелтевшие глаза подернулись мутной пленкой, пальцы метались как припадочные. Рядом старик заходился хохотом. Его высокий, безумный смех гулял эхом по туману и сырым джунглям. И тут мы все как воды в рот набрали — мурашки пробрали до самых печенок. Всех до единого. А ведь такие ребята, как Соул Мэн и Стояк, до усрачки пугались нечасто.
Вдруг она заговорила по-английски:
— Эй, ты домой пойдешь, Джо! Мертвый, мертвый, мертвый! Везде мертвый! Теперь ты тоже мертвый! Мы все мертвый! — Они со стариком тряслись и ржали как ненормальные. Потом она резко заткнулась и впилась в меня взглядом, от которого кровь заледенела в жилах. — Эй, Джо, он тебя найдет, ага? Нгыой сан дау! Нгыой ди санг дау! Теперь ты его знаешь, ага? Ага, ты его всегда знать будешь…
Я стоял как вкопанный, мои ботинки все глубже засасывало в эту вонючую черную жижу. Война словно осталась где-то в другой галактике. Я обернулся к Соул Мэну и остальным, но они все торчали бледные как поганки и беспомощные, только зенки отводили.
— Охотник за головами, — прозвучало за спиной. Это был лейтенант Джентри, разведчик. — Она про охотника за головами талдычит, Мак.
Остальные вьетнамцы пялились в землю, почему-то боясь поднять глаза. Зато безглазый старик все заливался хохотом, а старуха не переставала тыкать в меня своим скрюченным пальцем.
— Ты его сыщешь, и он тебя сыщет, ага? — Она смачно харкнула на землю и размазала сандалией. — Ак куи ди сан дау! Нгыой сан дау! Ак куи ди сан дау! Он уже твой дух чует и поджидает тебя, Джо!
Я прикурил и зыркнул на нее исподлобья, хотя от нее и от всей этой херни у меня кишки узлом сворачивало.
— Чего она там мелет?
Губы Джентри беззвучно шевелились — разбирал слова по слогам, как его натаскивали на армейских курсах.
— Она толкует… это… про "Дьявола-Головореза". Как-то так. "Охотник за головами. Дьявол-Головорез". Совсем крыша поехала у старой ведьмы.
Я снова зыркнул на нее. Она как бешеная закивала башкой.
Я отвернулся, чувствуя, как под ложечкой сосет, и уставился на тела северовьетнамцев, наваленных кучей как огородные пугала — руки-палки, ноги-палки, рты, застывшие в немом крике. Смердело смертью так, что ноздри жгло. Вдалеке нарастал стрекот вертушек. Мимо протиснулся армейский фотограф, начал щелкать дохлых врагов. Я прямо видел эти фотки, разложенные на столике какого-нибудь генерала MACV в Сайгоне. Тема для светской беседы, мать ее.
Нарисовался Моралес, и психованная старуха тут же прикусила язык.
— Ты Вьетконг, да, мамаша? Ты с Вьетконгом якшалась? Много американцев на тот свет отправила?
Но она не глядела на него и не отвечала. Несколько других заверещали как резаные:
— Нет Вьетконг! Нет Вьетконг!
Я не хотел пялиться, как Моралес их прессует, но глаза сами не отлипали. Хотя на самом деле я видел только безглазого старика, который буравил меня своими пустыми глазницами, не переставая буравил. Я понимал, что он не мог меня видеть, но все равно казалось, будто его взгляд шкуру насквозь прожигает. Аж поджилки тряслись.
Подвалил Джентри, затягиваясь сигаретой.
— Эта байка про охотника за головами — просто местная чушь собачья, Мак, — сказал он. — Я про него слыхал… вроде как людоед или монстр, который на людей охотится. Бред сивой кобылы. Но они в это верят. Они во всякую чертовщину верят — в демонов, дьяволов, призраков. Послушаешь их подольше — сам начнешь думать, что в этой стране каждый вершок земли проклят.
Только я и без того уже в это верил.
В одном из переулков Сайгона притаился бар без названия — только ржавые планки напоминали о вывеске, что когда-то висела над входом. Если не знать места, нипочем не найдешь. Хозяйничал там австралиец Финч, которого все звали просто "Вет" — от слова "ветеран". Бывший коммандос SAS и наемник, он, казалось, прошел через каждую заварушку со времен Второй мировой. Шрамы служили тому доказательством.
Бар был под стать своим завсегдатаям — темный и неприветливый. Простым солдатам, морякам и морпехам сюда ход был заказан. Это была берлога элитных подразделений, где они отсиживались между заданиями — "зеленые береты", разведчики-рекондо, "морские котики", диверсанты, головорезы из SOG, разведчики-морпехи и прочие их собратья по ремеслу. За стойкой, в компании бутылок Jim Beam, Wild Turkey и Beefeater's, красовался двадцатипятигаллонный аквариум. Он был наполовину заполнен чем-то, похожим на сморщенные сухофрукты или печеный чернослив, но на самом деле это были человеческие уши. Охотники за трофеями — следопыты, собиратели скальпов и ночные сталкеры — приносили их сюда после вылазок в джунгли. Помню, как однажды боец из отряда "зеленых беретов" опустил туда три уха с таким благоговением, будто это были святые мощи. Никто и бровью не повел — как и молитва, это было сугубо личное дело.
Таким был этот бар.
Спецназовцы приходили сюда надраться, обкуриться, потравить байки да посравнивать татуировки и боевые шрамы. А меня пропускал внутрь суровый сержант вьетнамского спецназа LLDB с повязкой на глазу только потому, что я стал для них своим. Я неделями пропадал в лагерях "зеленых беретов" в самом пекле на севере. Ходил с четверками разведчиков-диверсантов в горы. Месил грязь в болотах дельты Меконга и Рунг Сат с группами "морских котиков". В последний раз, когда я был с "котиками" — а чужаков они брали редко — вьетконговский снайпер срезал моего фотографа в четырех футах от меня. Меня окатило кровью, мозгами и костной крошкой. Один из "котиков" потом выковыривал осколки из моего лица пинцетом, приговаривая, что теперь-то я точно распрощался с невинностью. Когда я вернулся в Сайгон, страницы блокнота были заляпаны серым веществом, почерневшим как чернила. Я долго сидел, рассеянно касаясь ран на лице, словно стигматов, и пялился на эти пятна.
Финч знал меня, но каждый раз, стоило появиться на пороге, начинал привычно издеваться.
— Так-так, репортеришка пожаловал? — цедил он. — Строчишь в своей гребаной тетрадке, чтоб весь мир твою писанину читал? Так, дружок?
— Ага, — отвечал я, отхлебывая пиво и в который раз спрашивая себя, какого черта меня сюда тянет. Уж точно не атмосфера — тут смердело как в мешке для трупов с первого шага через порог. — Ага, этим и промышляю.
— Ну-ну, складно. И на какую же желтую газетенку горбатишься?
— Фрилансер. "Эсквайр", "Тайм" — кто больше заплатит.
И Финч, как обычно, начинал разглагольствовать, что фрилансер — тот же наемник, пашет на того, кто раскошелится, и в этом, черт подери, нет ничего зазорного. Мол, я тут всегда желанный гость.
— Такой падальщик, как ты, тут в самый раз пропишется, секешь?
Я приметил знакомого сержанта из спецназа, Куинна, который сидел один за столиком, и подсел к нему. Здоровяк с бицепсами как удавы, он вырос в Адской кухне на западе Манхэттена. Сейчас у него был отпуск из лагеря возле Кхе-Сань, где он с дюжиной других "беретов" и парой сотен наемников-монтаньяров вел разведку и устраивал засады на северовьетнамскую армию и вьетконговцев. Они были как заноза в заднице у Чарли — партизаны, воюющие против партизан.
Он сидел, хлестал виски из стакана для воды и методично складывал в пепельницу дохлых тараканов. Вырядился в ядовито-желтую с оранжевым гавайку, потрепанные камуфляжные штаны с тигровым принтом и резиновые сандалии Хо Ши Мина, которые местные торговцы мастерили из автомобильных покрышек. Такие как Куинн, слишком долго проторчавшие в джунглях, начисто теряли представление о том, как должен выглядеть человек.
— Слышь, Мак, — сказал он. — А не послать ли все к чертям собачьим и не махнуть к местным? Жить себе в горах с ярдами.
"Ярды" — это монтаньяры, коренной народ Вьетнама, первым делом спешивший уточнить, что они — не вьетнамцы. Они люто ненавидели вьетов, коммунистов и вообще любого, кто пытался их задеть или покуситься на их земли. Они были крупнейшим этническим меньшинством на Юге, дикими и косматыми племенами, жившими по законам предков, как американские индейцы. Темнокожие и коренастые, крепче вьетов сложением, они ютились в хижинах и разгуливали в набедренных повязках. Когда-то, много веков назад, они населяли прибрежные районы, пока аннамские захватчики из Китая не выдавили их в неприступные горы. Гордые, честные, себе на уме — вьеты считали их дикарями, а они с радостью воевали бок о бок с американским спецназом, лишь бы получить оружие и возможность убивать вьетнамцев и прочих коммунистов.
Куинн рассказал, как их последнего комбата, полковника Хогтона, отправили на тот свет, а командование сплавило им какого-то уэст-пойнтовского сосунка по фамилии Рис. Тот и трех месяцев в стране не прожил, не отличал собственный хрен от бамбуковой ловушки. А потом Куинн поведал, как они с тремя ярдами накрыли патруль вьетконговцев — десять рож — и положили всех до единого.
— Возвращаемся, значит, начинает нас этот Рис допрашивать, — говорил Куинн. — Ну, я ему выкладываю все как есть: восьмерых завалили сразу, двое дернули, но мы с ярдом их выследили и перерезали глотки. Обычное дело, ничего особенного. Только Рис, сучара, ярдов этих на дух не переносит. Тот еще затычка, Мак, — задницей грецкий орех расколет. И выдает: "Превосходная работа, сержант. Вы устранили…" — и вот прямо так, сука, и сказал, устранили, будто я не глотки вьетам резал, а стены в церкви от похабщины отмывал — "вы устранили десять вражеских элементов". Я ему втолковываю — нет, мы с ярдами их выследили, я ж только что рассказал. А этот хмырь башкой мотает: "Нет-нет, вы единолично устранили десять Виктор Чарли". Ни в какую не хотел ярдам заслуги признавать. А под конец представил меня к бронзовой звезде и отпуск на неделю выписал. Каково, а?
Я и не такой херни наслушался.
— Ну и что с цацкой делать будешь?
Он помолчал, шевеля желваками.
— Перелью в пулю. И загоню этому умнику прямо промеж булок.
— Сколько уже тут паришься? — спросил я.
— Третий заход, — буркнул он, расплющивая окурком судорожно дергающегося таракана. — Сперва в лагере спецназа сидел, потом с SOG по тропе Хо Ши Мина шарился, теперь вот опять в лагере. И знаешь что? Мне эта хрень по кайфу, без базара. Торчал бы до сих пор в Кухне — давно бы в Синг-Синге срок мотал, лет десять, а то и все двадцать. Наконец-то нашел, в чем хорош, кроме как рожи бить да тачки угонять. Но Рис, падла… забрался под кожу, как гребаный клещ. Не уберем этого хмыря — словит он гранату, зуб даю…
Он все трещал и трещал, а я слушал вполуха — мысли унесло за много миль отсюда, в Бай Лок, где никак не мог выкинуть из головы того старика без глаз, который все пялился и пялился на меня. Что-то в этом было такое… неправильное. Я спросил у Куинна, не травили ли ярды в Центральном нагорье каких-нибудь диких историй. Ну, про всякую чертовщину.
По его роже пробежала какая-то мутная тень.
— У них, Мак, что ни день — новый призрак, демон или монстр. Давай конкретнее. Для них джунгли — это гребаный зверинец, полный тварей, которые только и мечтают кого-нибудь сожрать. — Он хлопнул виски, и взгляд его остекленел. — Гоняют байку про какого-то лешего в джунглях, кличут Нгыой Рынг. Типа человекообезьяна, ходит на двух ногах как мы с тобой, только здоровый, футов семь. Шерстью зарос по самые яйца, зубищи — во! — он показал пальцами. — А воняет так, что блевать тянет.
— Гонишь, — без улыбки сказал я.
Он как-то странно усмехнулся, будто оправдываясь, потом мотнул башкой.
— Видал я раз… что-то здоровое из джунглей вывалилось… правда, я тогда в дальнем дозоре неделю проторчал, спал от силы часа три-четыре за раз. — Он прикурил и уставился на огонек сигареты немигающим взглядом. — Шарахнутая эта страна, Мак, въезжаешь? Такое тут творится — в Штатах в жизни не увидишь. Знаю одного пилота "Фантома" — раньше нас с воздуха прикрывал над Донг Хаем — так вот, гонит как-то раз над заливом Ган Рай, "котиков" прикрывает. Заходит на бреющем к берегу, и тут из воды вываливается какая-то хренотень и давай вьетнамскую лодку крушить. Говорит, вроде крокодил, только футов сорок длиной, с ластами, а по хребтине костяные шипы торчат. Эта дрянь, базарит, просто сцапала двух рыбаков с лодки и утащила на дно. Чуть не обделался, говорит, едва "Фантом" в пальмы не воткнул. Я этого чувака знаю, Мак. Нормальный мужик. Не из тех, кто лапшу на уши вешает.
К тому времени Куинна уже развезло, и он начал молоть языком без всяких тормозов.
Травил, как другие пехотинцы тоже видели этих диких людей в джунглях. А ярды в них верили — прямо как в родных богов. Если пожить в их горных деревнях подольше, как он, то иногда замечаешь всякую жуть на высоких пиках или в горных распадках. А по ночам слышны такие крики — вроде человеческие, а вроде и нет.
— Тут, блядь, вся страна забита призраками и нечистью под завязку, Мак. Разговоришь пехоту — и понеслась: про тварей, которые дохлых косоглазых уволакивают — ты же не думал, что Чарли сам своих жмуриков растаскивает? — жрут их, про какую-то хрень в кронах деревьев, в пещерах и черт знает где еще. Про птиц с грузовик размером, про змей, что целиком человека заглатывают, про мразь всякую, что из болот по ночам выползает. Про вьетнамских ведьм, демонов и взводы гуков, что до сих пор шарятся, хотя уже месяцами как сгнили в земле.
Я кивнул. ебаная страна, что тут скажешь.
— По-моему, это все ебучие джунгли, Мак. Жуть берет, сечешь? Я такое видал, или казалось, что видал… до сих пор холодом пробирает. Будто джунгли что-то делают с башкой, они такие… такие…
— Первобытные?
— Вот-вот! Темные, гнилые, дикие, полны таких закоулков и схронов, куда никто отродясь не совался. Я не гоню, что вся эта херня правда, но есть тут места, куда лучше не соваться — там такое водится, что враз поседеешь и наложишь полные штаны.
Я спросил его про слова той старухи.
В его глазах что-то мелькнуло, губы схлопнулись в белую ниточку, но он тут же обмяк. Оскалился:
— А-а, эту байку я знаю. Ярды любят языком почесать. Один из их демонов, Мак. Вроде буки. Великан, людоед или хер пойми что такое — живет в джунглях, шастает по ночам, башки коллекционирует. Страшилка, чтоб мелкота не борзела, втыкаешь? Будешь плохо себя вести — придет и кумпол снесет.
Я помолчал, никак не мог это просто так проглотить:
— И все, что ли?
Он несколько раз облизнул губы, сжал кулаки на исцарапанном столе — аж костяшки побелели.
— Был… был у меня кореш из ярдов, Мак… как брат родной… жопу мою прикрывал столько раз, что со счета сбился. Вогао звали, отмороженный был напрочь, зверюга. Рассказывал, как в детстве этого охотника за головами видел — забился под хижину и все разглядел. Говорил, тварь футов семь-восемь ростом, черно-зеленая, гниющая вся, и смрад от нее — как от скотомогильника. С когтями. Здоровенными такими когтищами. Башку старейшине оторвала — и дальше почапала, как ни в чем не бывало. — Куинн дернул плечом, но видно было — его самого колотит. Взгляд намертво прилип к стене. — Как-то раз… мы с Вогао… полезли в горы и устроили засаду у ручья, думали, вьетконговцы там лазят. И тут Вогао что-то углядел — аж сам стал белее простыни. Показал мне. След в грязи, Мак, но… еб твою мать, в два раза шире моего говнодава и, наверно, в два раза длиннее… не человечий след, разве что великан наследил. Вогао ни в какую не хотел там оставаться, талдычил — надо съебывать до темноты. Я видел, как этот псих на пулеметные гнезда с голой жопой кидался, с одним мачете в толпу вьетов влетал… отчаянный был, Мак, Христом-богом клянусь, отчаянный. Но этот след… обделался он по полной. Как с катушек слетел, чуть крышей не поехал.
— И че сделали? — Я уже и сам чувствовал, как по спине мурашки ползут.
Куинн выдохнул, встряхнулся, как пес после дождя. Хохотнул утробно:
— Съебались оттуда так, что пятки сверкали. Может, я бухой, может, крыша едет, может, джунгли мозги расплавили, но, богом клянусь, у этих людей чуйка на такие вещи звериная. Поживешь с ними подольше, как я, и сам начинаешь нутром чуять. Там, наверху, Мак, я это ощущал… что-то… такое, от чего душа в пятки уходит.
После этого Куинн почти заглох. Так, побурчал вяло про операции, войну и хиппарей в Штатах, сказал, что, наверное, не вернется домой после войны — не похоже это место на то, где ему хотелось бы кости сложить.
А меня все не отпускали образы этого ебаного дьявола-охотника за головами. Они преследовали меня как призраки, как грязное пятно на душе, которое не оттереть, как ни скребись.
И только много позже я допер — почему.
Война кишела жуткими историями, и приходилось держать эту херню в башке в контексте, иначе точно крышей бы поехал. Один "берет" мне как-то выдал: когда брали в плен северовьетнамцев или вьетконговцев, офицеров и сержантов сплавляли на допрос в разведку, а рядовых гуков пускали на мишени.
— Наемники нунг, которые с нами воюют — отмороженные ребята, Мак, настоящие звери по части копий, — говорил он. — Они и нас заставляют их мастерить и тренироваться. Ставим косоглазых к стенке и хуячим копьями. После того как я завалил десяток-другой этих пидарасов, так наловчился — не промахиваюсь. Но до нунгов мне как до китайской пасхи. Был там один — нахуй пробивал копьем двух вьетконговцев насквозь, да еще умудрялся в стену за ними воткнуть…
Через три дня после Бай Лока я вляпался в такое дерьмо — не приведи господь.
Торчал в долине Плей Трап со взводом из 4-й пехотной дивизии, продирался через джунгли Центрального нагорья, карабкался по горам, отбивался от туч мошкары и москитов. Искал историю, вечно искал историю — и порой думал, что, может, лучшая история тут как раз про долбоеба-корреспондента, который постоянно лезет в самое пекло в поисках того, чего никогда не найдет.
Мы растянулись по склону холма, как игрушечные солдатики, разбросанные в траве. Только трава эта была по самую грудь, и стоило высунуть свою дурную башку, как какой-нибудь гуковский снайпер мигом проделал бы в ней дырку, причем совершенно бесплатно. Воздух стоял тяжелый и жаркий, пропитанный вонью гниющей подстилки и сладковатым духом тлена. До темноты оставался час, и в деревьях, что вздымались над нами и позади нас неприступной стеной, заливались птицы, а обезьяны верещали и носились по веткам как обдолбанные гимнасты.
Меня позвал с собой командир роты "Браво", капитан Донни Свит. Он был не чета Моралесу или другим помешанным на убийствах вдоводелам из пехоты, каких тут встречаешь. Очень умный, спокойный, тонко чувствовал, что к чему. Для своих солдат он был кем-то средним между Иисусом Христом, Джоном Уэйном и любимым дядюшкой. Никогда не позволял им влезть в дерьмо, не залезая туда первым, и я не раз видел, как он торчит на передовой, лично поливая врага свинцом из М-60. Он никогда не водил своих парней на охоту за гуками одним и тем же путем. Хватало ума понимать — старина Виктор Чарли всегда наблюдает, записывает тактические схемы и высадки. И каждый раз умудрялся сбить их с толку.
Свит позвал меня, потому что знал — я вечно гоняюсь за историями, а он был уверен, что контактов с узкоглазыми будет много. Операция заключалась в том, чтобы отслеживать активность северовьетнамской армии и особенно пути снабжения через границу с Камбоджей. А как только одна из этих целей будет достигнута — вломить врагу по полной. Три роты 4-й дивизии окопались там, ждали, когда начнется заварушка.
Проблема была в том, что она уже началась.
Обезьяны с деревьев забрасывали нас гнилыми фруктами и горстями своего дерьма. На спине бронежилета у меня уже красовалось пять или шесть шлепков этой мерзкой жидкой коричневой дряни.
Рядовой рядом со мной — паренек по фамилии Тунс из Айовы, которого, естественно, прозвали "Чокнутый Тунс" — толкнул меня локтем. Мы вглядывались в туманные джунгли внизу, ждали возвращения разведгруппы, ушедшей выслеживать Чарли.
— Слышь, Мак, — окликнул он меня. — Эти ебаные обезьяны хотят с нами поиграть.
— Мне не по душе эта игра, — ответил я, стряхивая с руки сороконожку. — Я уже почти готов собрать манатки и свалить домой.
Тунс рассмеялся. Он был высоким, жилистым парнем, тощим, как стручок фасоли, с веснушками, рассыпанными по носу, словно старческие пятна. Свежее, невинное лицо — будто ему самое место было в школьной баскетбольной команде, обжиматься с черлидершей, а не здесь, в Юго-Восточной Азии, убивать людей. Но он уже отмотал в стране почти десять месяцев и скоро должен был вернуться домой.
Я смотрел, как он достает из рюкзака теннисный мяч — потрепанный, выцветший, будто им прочищали канализацию. Перекатившись на бок, он подбросил его в кроны деревьев. Бросок вышел отличный — у парня определенно была хорошая рука.
Обезьяны наверху разразились визгом, запрыгали, и теннисный мяч полетел обратно к нам. Вскоре уже полдюжины солдат кидали теннисные мячи наверх, а обезьяны, конечно же, швыряли их обратно.
— Это психология, — объяснил мне Тунс. — Как с ребенком, врубаешься? Балуется — дай ему что-нибудь путное делать.
Я услышал шаги за спиной, и вскоре старший сержант по прозвищу Герпес уже распекал ребят, почти шепотом, чтобы враг не услышал:
— Вы, деревенщины зеленые, немедленно уберите эти мячи к чертовой матери! Косоглазые сюда приползут поиграть, долбаные идиоты! Только они любят кидаться китайскими гранатами…
— Есть, сержант, — отозвался Тунс, подмигивая мне.
Все утихли, но вскоре обезьяны начали бомбардировать нас, и я прикинул, что к возвращению разведгруппы мы будем покрыты дерьмом. Так что мы ждали. И ждали.
— Ненавижу это ожидание, — сказал Тунс. — Я? Я бы предпочел вступить в бой, разделаться со всем и быстро убраться отсюда. Будто целая вечность проходит.
С другой стороны от меня подал голос Гарлетто, капрал из Рочестера, штат Нью-Йорк:
— Эй, ребята, знаете, что такое вечность? Это время между тем, как ты кончил, и она ушла.
Мы рассмеялись. Все, кроме Гарлетто — он просто лежал, поглаживая ствол своего гранатомета M-79, словно член, жаждущий выстрелить. Он всегда был таким: мрачным и серьезным, вечно травил похабные шутки, но никогда даже не улыбался, его глаза-подшипники неустанно сканировали периметр.
— Знаете, как усадить четырех педиков на барный стул? — спросил он. — Перевернуть его вверх ногами.
Он начал было следующую шутку, но внезапно в джунглях внизу раздалась стрельба, и разведгруппа вылетела из зарослей, карабкаясь вверх по склону и крича о прикрытии. Они почти добрались до вершины, когда следом за ними из джунглей высыпала, казалось, половина Северного Вьетнама.
— Контакт! — орали они. — Контакт!
Все открыли огонь, пули засвистели, люди закричали. Десяток северовьетнамцев полегли, остальные метнулись обратно в джунгли, листва разлеталась вокруг них зеленым облаком — это пулеметчики четвертого взвода угощали их свинцом.
Командир разведгруппы, задыхаясь, поливал водой из фляги свое черное лицо. Свиту до смерти хотелось получить боевое донесение, и когда парень, наконец, отдышался, он выдал самый короткий рапорт, который я когда-либо слышал:
— В той долине не меньше тысячи этих ублюдков… идут прямо на нас!
Свит передал приказ командирам взводов — укрыться, рассредоточиться и следить за флангами. Он раздобыл для меня M-16 и сунул ее мне в руки:
— Держи голову пониже, Мак… но если они прорвут периметр, даю добро завалить столько, сколько сможешь.
Я бывал в таких переделках и раньше, ебнешься как часто, и лишь пару раз мне приходилось стрелять. Я не был против этого (я настоящий демон, когда речь идет о спасении своей белой задницы), но сейчас, лежа в этом густом укрытии и ожидая, когда ад обрушится на нас, у меня было скверное предчувствие. Будто мой желудок и прочие внутренности стекли в ботинки, а в образовавшейся пустоте метался рой бабочек. Я чувствовал себя таким легким, что, казалось, вот-вот взлечу, поэтому вжался в эту сырую, кишащую насекомыми землю.
Свит был на связи с другими ротами, приказывая им быть наготове.
Я и раньше видел массированные атаки живой силой.
В лагерях спецназа такое случалось регулярно — коммунисты постоянно пытались их захватить. Одну атаку в Куанг Чи я не забуду никогда: не меньше трех батальонов вьетконговских саперов решили взять лагерь штурмом. Они хлынули через поляну, десятки разорвало в клочья на минных полях, "Клейморы" уничтожили еще сотню. Но они все шли и шли, перебрасывая лестницы через колючую и спиральную проволоку, под прикрытием минометного огня — снаряды рвались уже внутри периметра. Я смотрел — не в силах поверить глазам — как "зеленые береты" и их наемники из горных племен и камбоджийцы косили вьетконговцев из пулеметов, винтовок и безоткатных орудий. Через десять минут после начала осады на заграждениях громоздились сотни тел, а они все лезли и лезли, как муравьи-солдаты. Мы эвакуировались — те, кто еще оставался в живых — а вьетконговцы захватили лагерь.
Но до сегодняшнего дня я никогда не видел массированной атаки северовьетнамской армии.
Они появились из джунглей — закаленные бойцы, поливая все вокруг огнем из АК и РПД с барабанными магазинами. Пули свистели со всех сторон, взбивая комья земли и обрушивая на наш сектор ливень из веток и листвы. Бойцы 4-го полка вели плотный заградительный огонь, и противник нес тяжелые потери, пытаясь взобраться на холм. Тела громоздились друг на друга, а они все наступали. Кричащая, воющая, ревущая стена тел катилась на нас потоком, будто зловещая людская река, прорвавшая плотину.
Солдаты начали подрывать "Клейморы", нацеленные вниз по склону — взрывы грохотали один за другим, оглушительные и раскатистые. В каждой мине было около семисот стальных шариков, которые прорубали огромные бреши в рядах наступающих. Десятки солдат просто исчезали, разорванные на куски. Те, кто прорывался дальше, падали под шквальным огнем.
Затем пошла следующая волна.
Я слышал перестрелку с флангов и понял — мы оказались в самом центре вражеского кольца. По рации Свит докладывал, что нас, похоже, зажали между подразделениями размером с батальон. Крики, выстрелы, пули свистели над самыми головами, и я видел, как несколько солдат северовьетнамской армии прорвались на вершину холма. Кого-то из них подстрелили, кто-то уцелел. Один швырнул гранату, уничтожившую трех пулеметчиков 4-го полка. Ракеты — коммунистические Б-40 — падали вокруг нас, выпущенные снизу. Они взрывались с тяжелым, глухим грохотом, разбрасывая во все стороны землю и обломки. Ветви деревьев обрушивались вниз, листва сыпалась дождем. Все больше северовьетнамцев взбиралось по склону холма, стреляя, убивая и погибая. Тунс вскочил на ноги и бросился на них, уложив четверых или пятерых, пока не взорвалась ракета — и его не стало.
Снаряды рвались вокруг, я перекатывался из стороны в сторону, пытаясь уклониться. Взрывы швыряли мне в лицо ветки и камни. Мир превратился в кипящий водоворот пыли, грязи и черного дыма. Я полз между телами погибших американцев и северовьетнамцев. Двое солдат противника пробрались через кусты слева, пригибаясь к земле, все в грязи и крови. Я перекатился на живот и срезал их очередью из М16.
Еще один рванулся вперед, и моя винтовка заклинила.
Все. Я труп, и я это понимал.
Все произошло очень быстро. Жизнь не пронеслась перед глазами и прочей избитой хрени не было — я только помню мысль о том, какая же это чертовски несправедливая штука — жизнь. Попытался притвориться мертвым, но этот сукин сын заметил меня и ухмыльнулся, словно развлекался. А потом сзади появился Гарлетто и всадил ему в позвоночник три пули. Когда тот упал и начал биться, крича от боли, Гарлетто добавил еще одну очередь.
Снова мы отбросили их — пулеметным и автоматным огнем, гранатами и в рукопашной схватке. Но у нас были потери, и так продолжаться не могло — их было просто слишком много.
А внизу, в джунглях, мы слышали, как они готовятся к новой атаке.
Ракетный обстрел прекратился, воздух заволокло дымом и кровавой мглой. Повсюду тела. Наши. Их. Люди звали медиков, но большинство были уже мертвы.
Это была бойня.
К тому времени я повидал немало сражений, но такого — никогда. В буквальном смысле сотни тел в любой возможной степени увечья и расчленения — от вершины холма до низины. Сваленные грудами, наваленные друг на друга, разбросанные, местами слоями по семь-восемь… кровь, конечности, головы и внутренности.
Господи.
Все те впустую потраченные дни за просмотром фильмов с Джоном Уэйном — "Пески Иводзимы" и "Возвращение в Батаан" — не подготовили меня к этому. Я чувствовал на себе кровь, смешанную с этой тошнотворной, выворачивающей внутренности вонью вспоротых животов, отстрелянных боеприпасов и опорожненных кишечников.
К этому моменту не оставалось сомнений — мы оказались в самом центре расположения северовьетнамской армии. Я слышал, как командиры отделений говорили тем, кто остался от их подразделений, что нас окружили сотни, если не тысячи закаленных северовьетнамцев. Повсюду были раненые — люди, которые не выживут, если их очень скоро не эвакуируют с этого холма. Мы потеряли десятки бойцов. Еще десятки были тяжело ранены. Они лежали на небольшой прогалине — у кого-то оторваны конечности, у других зияющие, кровоточащие раны, прижатые повязками. Полная неразбериха.
Но вертолеты к нам не пробьются.
Северовьетнамцы их собьют.
Что-то должно было случиться.
И оно случилось.
Когда северовьетнамцы с боевым кличем готовились к следующей атаке, Свит по рации вызывал огонь на себя:
— …вступили в контакт с крупными силами Новембер-Виктор-Альфа! Повторяю: вступили в контакт с крупными силами Новембер-Виктор-Альфа! Запрашиваю огневую поддержку! Прием!
Он метался по вершине холма, таща за собой радиста за провод, пока снайперы противника пытались поймать его в прицел. Другие ротные на левом и правом флангах тоже вызывали огневую поддержку.
Через несколько минут артиллерийские снаряды с базы морской пехоты уже летели над нашими головами, перепахивая местность. Гремели мощные, оглушительные взрывы, один за другим, когда фугасные и белофосфорные снаряды обрушивались на северовьетнамцев. Джунгли вокруг них разлетались на куски, деревья падали, подлесок вспыхивал огненными шарами, а фугасные снаряды рвали в земле неровные воронки. Внизу противник кричал, стрелял, бежал и погибал. Снаряды падали залпами, один за другим — некоторые совсем близко, в низине, остальные накрывали джунгли.
Так продолжалось минут десять.
Все это время командиры северовьетнамской армии пытались сплотить свои силы, заставить их броситься общей массой на наши позиции. Расчет был прост — если они подойдут достаточно близко, нам придется прекратить артобстрел. Воздух был наполнен дымом и фонтанами взлетающей к небу земли. Я видел, как десяток северовьетнамцев выскочил из горящих джунглей, и тут прямо на них упал фугасный снаряд. Когда дым рассеялся… они просто испарились.
Когда все закончилось, густой лес превратился в месиво из поваленных и расщепленных деревьев и тлеющей листвы. Внизу виднелись северовьетнамцы — десятки и десятки — пытающиеся выбраться. А потом над кромкой леса пронеслись два боевых вертолета "Кобра", поливая отступающих ракетами и огнем из минигана.
— Вот они, змеюки! — закричал кто-то.
"Кобры" сделали еще два-три захода, пока внизу все не замерло, и улетели.
И все. Мы сломали им хребет.
Свит поднял нас в движение — переносить раненых к месту эвакуации. Вертолеты прилетали и улетали, забирая убитых и раненых. Остальные — вместе с ротами "Чарли" и "Эхо" — держали оборонительное кольцо, ожидая своей очереди. Мы понимали, что ждать придется часами. Так мы и сидели в темноте, вслушиваясь в джунгли и обливаясь потом, ждали, просто ждали.
Взвод, с которым я был, забрали одним из последних.
Больше столкновений не было. То, что осталось от северовьетнамских сил, отступило зализывать раны и подбирать своих мертвых. Около одиннадцати вечера кто-то начал стрелять, и, конечно, скоро все подхватили, пока Свит не приказал прекратить огонь.
Через некоторое время он вернулся, качая головой:
— Чертовы дети, — проворчал он. — Херня им мерещится.
Я уже слышал шум винтов — наши вертолеты заходили на посадку.
— Думали, видели Чарли? — спросил я.
Свит только хрипло усмехнулся:
— Нет. Головной дозорный сказал, что видел кого-то на границе периметра. Говорит, ростом метра два с половиной…
Все это крутилось в барабане моего мозга — смерть и умирание, кровь и истории о призраках — бурлило там мерзкой, тошнотворной похлебкой с тяжелым духом разложения. Я думал о рассказе Куинна, видел лица тех вьетнамцев в Бай Локе — смеющегося безглазого старика и ту безумную женщину, которая показывала на меня и твердила про дьявола-охотника-за-головами. Прошло всего несколько дней с той вылазки с 4-м полком, а я все думал о словах Свита — про головного дозорного, который стрелял в кого-то двухметрового с лишним.
Это была, конечно, полная херня.
Но я не мог выбросить это из головы. Я был измотан морально и физически. Недосып. Слишком много стимуляторов, успокоительных, выпивки, боев и девочек из сайгонских баров. Все это брало свое. Стоило закрыть глаза — я видел лица мертвых девятнадцатилетних парней, таких как Тунс. Они все начинали казаться похожими. А в том недолгом сне, что удавалось поймать, за мной гонялись громадные твари, охотящиеся за головами в Центральном нагорье.
Надо было просто уехать, убраться из этой проклятой страны, но я не уехал.
Что-то внутри меня не давало уйти.
Пехотинцы всегда поражались, когда я рассказывал им, что мог в любой момент свалить из Вьетнама — просто сесть на самолет и улететь домой. Узнав об этом, они либо проникались ко мне еще большей симпатией, либо начинали ненавидеть еще сильнее, называя тупым ебанутым мудаком.
Впрочем, большинство пехотинцев, похоже, меня приняли, если не сказать что я им нравился. Я не раз бывал с ними в самом пекле, и они ценили то, что я сражался плечом к плечу, помогал раненым, да и связи у меня были хорошие на черном рынке. Каждый раз, наведываясь в часть, я притаскивал пару бутылок Джека Дэниелса, порнуху и блоки сигарет. Иногда травку. В общем, все, что мог достать. Порой я задумывался — заслужил ли я их дружбу и уважение или попросту купил. Переживал, что играю с ними в психологические игры. Но, в конце концов, понимал, что единственный, с кем я играл в эти игры, был я сам.
Хотя иногда закрадывались сомнения.
Некоторые пехотинцы были настолько взвинчены, озлоблены и полны ненависти. Они смотрели на меня как на паразита, падальщика, живущего за счет мертвых и умирающих, упивающегося трагедией. И, может, они были правы. Я не знаю. Скажу только, что никогда не фотографировал мертвых — ни наших, ни гуков. Я видел, как некоторые корреспонденты прямо возбуждались, когда узнавали, что подразделение возвращается из джунглей с убитыми. Они собирались на взлетке и, когда тела выгружали и укладывали рядами, сновали между ними, отдергивая брезент и щелкая эти изуродованные молодые лица.
Однажды черный парень из третьей дивизии морпехов, с которым мы вместе бухали, курили дурь и снимали шлюх, вернулся с задания, и я пошел проведать его в хижине. Нашел его на коленях — он молотил кулаками по койке. Звали его Дудак. На нем все еще была полевая форма, изношенная и заляпанная кровью. Даже не повернувшись ко мне, он начал рассказывать, как его рота была на задании с подразделениями 37-го батальона рейнджеров АРВ[61]. Они были недалеко от Плейку, выслеживая смешанный батальон регулярных войск Северного Вьетнама и вьетконговцев. И выследили, блядь. АРВшники завели их не в одну, а в три отдельные засады. И каждый раз держались позади, будто знали, что будет. Вскоре морпехи уже не сомневались — АРВшники работают с северянами.
Но им отплатили.
Когда пришло время эвакуации, их командир — капитан Ривас — приказал АРВшникам прикрывать отход. А когда прилетели вертушки, их кинули. Ривас вызвал борты только для своих. Как только морпехи загрузились, АРВшники вылетели из джунглей с вьетконговцами на хвосте — похоже, это было подразделение ВК, не участвовавшее в подставе. Морпехи открыли огонь по АРВшникам, и те оказались между двух огней. Их просто искрошило.
Последнее, что видел Дудак — они дохли как мухи.
— Вот такое дерьмо мы там хлебаем, сэр. Въезжаете, сэр? Теперь у вас есть ваша история, да, сэр? Можете размазать ее по своей ебаной первой полосе, сэр…
Он был на взводе и вымотан, но я не мог это так оставить. Надо было просто уйти, но я психанул и, подойдя, залепил ему пощечину.
— Я тебе не сэр, — процедил я.
И тут он набросился на меня. Повалил на пол, приставил нож к горлу, его черное лицо было потным и жирным, от него несло джунглевой гнилью. Я думал, он перережет мне глотку, но вместо этого он вдруг расхохотался.
— Заебись, заебись, — выдавил он сквозь смех. — Ты не сэр, и я не сэр, и нет никаких сэров среди нас.
Через неделю Дудак погиб в бою.
Но это был Вьетнам.
Входящие снаряды и исходящие тела.
Во время войны некоторые начали понимать, что американская армия разваливается. Расползается по швам и разматывается, как старое одеяло. Говорили, все из-за наркоты, отсутствия поддержки дома и того, как правительство вело войну — не объявляя ее официально, всегда отступая, когда можно было нанести смертельный удар по северянам.
Не буду с этим спорить.
Пехотинцы, которых я знал и с кем бывал в деле, были не хуже любых других в любой другой войне. Они дрались отчаянно и храбро, но не ради любви к родине и не ради всего этого лицемерного размахивания флагом. Они делали это потому, что у них были только их товарищи и их подразделения значили для них целый мир — так что они дрались друг за друга и за то, чтобы выжить. Трусы там были, как и в любой войне — конечно, но и храбрецов легион.
Лучшими подразделениями там, пожалуй, были силы специальных операций — "зеленые береты" и "морские котики", морская разведка и австралийский SAS. Такие части вели партизанскую войну против партизан, и чертовски хорошо это делали.
Некоторые из этих "беретов" были совсем отмороженные, но иначе и быть не могло. Для них война была наркотиком — они вмазывались ей, нюхали ее, курили ее и глушили как вино. Им не нужна была обычная дурь, никакой герыч или кислота, потому что они знали, что такое настоящий приход, настоящий кайф. Та же самая всепоглощающая зависимость, что человек притащил с собой еще из пещер.
Однажды я вернулся с тяжелого патруля, насмотревшись на упакованные в пластик трупы. Один "зеленый берет" ржал надо мной, говорил, что я нихуя не видел, нихуя не знаю, и не узнал бы говна, даже если б вляпался в него своими сопливыми ножками. Он стоял там и ржал, в потрепанной полевой форме с тигровым камуфляжем. Берет был лихо заломлен набок, а на груди в быстросъемных ножнах висел здоровенный нож "Рэндал" сил специального назначения. Он все называл меня писакой, а я все пялился на этот нож, хотел огрызнуться, но понимал: если сделаю это, он одним быстрым движением — таким быстрым, что и заметить не успею — всадит в меня этот клинок, разделает как свинью. Эти ребята вечно куда-нибудь или в кого-нибудь втыкали свои ножи.
Я сидел там, курил сигарету, и больше не мог держаться. Бросил ему раздражающий, избитый журналистский вопрос (которым сам никогда не пользовался, но другие — да):
— Ты правда думаешь, что можешь выиграть эту войну? Что можешь освободить этих людей?
Это должно было пробить его шкуру, взбесить его, но шкура была слишком толстой. Он просто рассмеялся, а потом рассказал, как они однажды совершили налет на лагерь военнопленных около Фубай… или на то, что они приняли за лагерь военнопленных. На самом деле это был какой-то цирк северовьетнамской армии, полный женщин и детей, запертых в бамбуковых тигриных клетках. "Береты" зашли тихо, убили шестерых охранников. Седьмого взяли живым, но он как-то умудрился спрятать бритву и перерезал себе горло прежде, чем они успели его остановить. Так что они никогда не узнали, почему женщины и дети были в этих клетках. Позже они слышали байки, что у северян были тигры, и они скармливали им этих людей ради развлечения.
— Когда мы открыли эти клетки и вытащили людей… а они, блядь, были тощие как щепки, просто скелеты… и начали давать им лекарства и еду, ждали, пока прилетят вертушки забрать их, мы увидели, что все они сошли с ума. У всех был этот пустой, отсутствующий взгляд. Жуть. И знаешь, что они делали, когда мы оставляли их одних? Они заползали обратно в эти клетки и оставались там, — он покачал головой и мрачно усмехнулся. — Так что видишь, писака, нельзя освободить людей, которые сами не хотят быть свободными.
Он был мудак, но я накрепко запомнил его слова.
Примерно через неделю после той мясорубки с 4-м полком в долине Плей Трап я стоял на взлетке в Дакто, когда прилетели "чинуки", доставившие уцелевших из 173-й воздушно-десантной после операции на высоте 875. Там наверху был полный пиздец, 173-я потеряла сотни ранеными и еще несколько сотен убитыми. Они дрались всю ночь, прежде чем взять высоту 875. Я смотрел, как садятся вертушки, как выгружают тела и как выжившие — такие же мертвецы — бредут по бетонке с тем стеклянным взглядом, что остается после боя.
Куинн позвонил мне, сказал, что наткнулся на десантника из 173-й, с которым мне стоит поговорить. Сержант по фамилии Бриджес. Так что я ждал и наблюдал, держась поодаль, потому что эти парни выглядели скверно, совсем скверно — будто что-то огромное и голодное пережевало их, проглотило и высрало прямо на полосу.
Другие журналисты кружили вокруг как мясные мухи над трупом, щелкали фотиками и задавали вопросы, натыкаясь на гробовое молчание. Одна бойкая, взбудораженная дамочка из "Лайф" подскочила к солдату, здоровому белому парню со шрамами на лице и повадками бойцовой собаки, и начала забрасывать его вопросами. Он расстегнул штаны и, к ее изумлению, помочился ей на платье.
Позже я сидел в сержантском клубе, накачивался, когда тот самый здоровый пехотинец подошел ко мне.
— Ты Мак? — спросил он, и я кивнул.
— Слушай сюда, сука. Повторять не буду. Я был около Кхесани с разведгруппой на реке Ксеконг, наблюдали за Чарли на том берегу. Лаос. Первое, что понимаем — нас обстреливает подразделение северян. Размером с роту. Похоже, какой-то сапер нас засек, потому что минометные снаряды ложились точно по позиции. Примерно половину убило прямо там, остальные рассыпались по джунглям прямо в ебаную засаду. Следующее, что помню — я один. Так что я выбирался по схеме "скрытно и быстро", просто бежал и бежал, думая, что если зароюсь поглубже в зеленке, они от меня отстанут.
— Отстали?
Он кивнул.
— Точно. Но к тому времени я нахуй заблудился. Забрел в такую низину. Земля вся топкая и мокрая, а джунгли такие густые, что приходилось прорубаться. В конце концов, вышел на поляну. Знаешь, что я там увидел?
— Что? — я прикурил сигарету, гадая, почему Куинн направил ко мне этого парня. — Что ты увидел?
— Головы.
Я посмотрел на него, и его жесткие серые глаза даже не моргнули.
— Головы?
— Ты слышал. ебаные головы. Точно тебе говорю. Сотни голов, насаженных на семифутовые бамбуковые колья. Я шесть футов шесть дюймов ростом, а они были выше меня, так что да, семь футов, я говорю. Некоторые там торчали давно, от них остались только черепа. Другие посвежее. Некоторые совсем свежие. Вьетнамцы, американцы. Куча голов. Целый лес кольев, сколько видно во все стороны.
Я просто смотрел на него.
— Я услышал что-то большое, мистер, что-то огромное продиралось через джунгли, и от него исходила жуткая вонь. Я бежал и бежал, пока часа через три или четыре не наткнулся на подразделение морпехов. Они меня вытащили. Но я никогда не забуду все эти головы. Какими они были.
Я сглотнул, чувствуя, как что-то холодное проворачивается в животе.
— И какими они были?
— Целое поле мертвецов.
Очередные жуткие истории.
Если слишком много о них думать, они заберутся под кожу, разъедят мозги. За несколько месяцев до этого я был в дельте неподалеку от Кан Тхо с "морскими котиками" и их вьетнамскими коллегами — бойцами LDNN. Мы пробирались через болота и рисовые поля к деревне, на которую напала северовьетнамская армия. Живых не осталось. Хижины пылали, весь скот перерезали. Женщин насадили на колья через промежность, загнав их так, что острые концы торчали прямо изо рта или горла. Их груди отрезали и прибили к деревьям. Мужчин повесили за шею, гениталии отрезали и запихали в рот. Детей обезглавили, привязали к деревьям и расстреляли, как мишени. Младенцев порубили, будто куски мяса, и раскидали по земле. Девушек изнасиловали бамбуковыми шестами. Других жителей деревни избили до неузнаваемости — кости торчали из бесчисленных разрывов в коже. Мы находили пальцы, руки, ноги, головы — все, что только можно представить. Я и подумать не мог, что на любой войне возможны такие зверства.
Меня не раз выворачивало.
Бессмысленно? Нет, в этом был смысл. Больной, извращенный смысл. Среди трупов мы нашли окурки американских сигарет, обертки от американских конфет, брошенную винтовку М-16 и нож морпехов K-Bar, всаженный в горло старика. Все подстроили так, чтобы выглядело, будто это сделали американцы. Мы зачистили территорию и захоронили мертвых. Через несколько дней — как я потом узнал — "морские котики" выследили северовьетнамцев, устроивших эту бойню. Тех, кого не убили сразу, освежевали водолазными ножами.
Но в тот день в деревне земля была до того пропитана кровью, что она въелась в подошвы моих ботинок. Еще несколько недель после этого всякий раз, как я ходил по мокрому или попадал под дождь, из моих ботинок сочилась кровь. В конце концов, я их нахрен выбросил.
Вертолет, высадивший меня на базе морской пехоты Кхесань, едва коснулся земли. Я выпрыгнул на бегу, спотыкаясь, рванул к траншее, а морпехи, сгрудившиеся там, подбадривали меня криками — винты молотили воздух надо мной, пока я, как на ладони, несся через всю полосу. Морпехи орали:
— Давай, сука! Ты сможешь! Беги! Беги! Шевели своим гребаным задом!
А потом я нырнул в траншею рядом с ними, они заржали, а я, хватая ртом воздух, думал, какого хрена я опять подставляю свою задницу под огонь.
Видите ли, на боевой базе Кхесань — всего в одиннадцати километрах от Лаоса — полоса была постоянной мишенью для минометов, ракет и тяжелых орудий северовьетнамской армии, запрятанных в лесистых холмах. База находилась в непрерывной осаде, но взлетно-посадочная полоса была самым гиблым местом. Уйма морпехов полегла, пока бежали к транспорту или от него, а сама полоса вечно была усеяна обломками самолетов. Было так паршиво и настолько опасно туда летать, что пополнение запасов (когда это вообще было возможно) осуществлялось парашютным сбросом с высоты 1500 футов. Не один морпех в конце срока службы решил остаться на новый срок, лишь бы не рисковать жизнью в этой пробежке к самолету или вертолету.
Вот такое это было место.
База стояла на том, что считалось "обороноспособным" плато, но когда выписываешь цифры на бумагу, становится жутко: пять полных дивизий регулярных войск северовьетнамской армии, намертво окопавшихся в этом лабиринте холмов и долин, и только около 8000 морпехов, чтобы их сдерживать. Если дерьмо реально полетит — хуже обычного, потому что дерьмо в Кхесань летело всегда — там были силы быстрого реагирования примерно в 250000 человек, состоящие из морпехов с опорных огневых баз вокруг демилитаризованной зоны, 1-й воздушно-кавалерийской дивизии армии и 101-й воздушно-десантной дивизии, бесчисленных пилотов, экипажей и обслуживающего персонала. Но когда ты торчал там и прилетали снаряды, это ни хрена не утешало.
Я добрался туда перед самым закатом, а когда стемнело, уже сидел в одном из бункеров со знакомыми пехотинцами — Смоуксом, Байонном и Драчуном. Мы курили травку и травили байки в тусклом свете керосинки, пока вокруг рвались артиллерийские снаряды — и внутри периметра, и снаружи. Со временем привыкаешь, и обстрелы становятся частью твоего естественного ритма. По-настоящему жутко делалось только когда обстрел прекращался — тогда наступала мертвая, пробирающая до костей тишина.
В общем, сидели мы там, и пехотинцы травили истории о патрулях, засадах и прочем. Вскоре разговор свернул на всякую жуть и мрачнятину, и понеслись байки — одна за другой. О захваченных американских подразделениях, которым китайцы промыли мозги, и теперь они воюют на стороне вьетконговцев. О какой-то неизвестной, чудовищной форме триппера, что ходила по Сайгону и превращала твои причиндалы в черное месиво. Байонн говорил, что слышал, будто армейские медики держат на Филиппинах какой-то лагерь для пехотинцев, подцепивших эту заразу.
— Как колония для прокаженных, — сказал он. — Эти пехотинцы уже никогда домой не вернутся, они там разваливаются на куски, чтоб меня.
Смоукс рассказал нам про массовые могилы северовьетнамцев под Хюэ и про какой-то взвод морской разведки, который накрыло странным дефолиантом, и теперь они бродят и пьют кровь, а глаза у них светятся желтым в темноте.
— Они где-то там, чувак, — уверял он, — охотятся и охотятся, им плевать, американец ты или вьетнамец, лишь бы кровь была.
Я слышал истории о каннибализме и пытках, о секретных тюрьмах ЦРУ в Камбодже, где над пленными вьетконговцами проводили жуткие эксперименты. О каком-то двинутом пехотинце из первого батальона пятого полка морпехов, который собирал себе тело из мертвых вьетконговцев, сшивая его как доктор Франкенштейн. Последнее, что о нем слышали — искал пару ног, чтобы закончить работу. И понеслось — охота за трофеями, казни, бактериологическое оружие, тайные лагеря и спятившие отряды "зеленых беретов", одичавшие до того, что охотились на Чарли в джунглях в набедренных повязках, со щитами из человеческой кожи.
Я решил, что самое время рассказать мою историю про охотника за головами.
Может, в обычном мире люди бы и посмеялись, но не здесь. Не во Вьетнаме и уж точно не в Кхесане, где все были чертовски суеверны, а истории о призрачных батальонах и гигантских тиграх, утаскивающих людей в джунгли, сыпались как дождь.
Байонн сказал:
— Черт, я уже слышал эту хрень. Ничего нового, Мак, она древняя. Вьеты ее рассказывают. Какой-то десятифутовый ублюдок шастает и собирает головы. Полная чушь, конечно, но когда ты ночью в джунглях и слышишь там что-то, что-то здоровенное, черт, тут-то и начинаешь думать.
Драчун говорил редко, но когда открывал рот, пехотинцы слушали. Он сказал:
— Я не знаю насчет этой байки про великана, но у меня есть история для вас. — Он медленно затянулся косяком, дым сочился из его ноздрей. В свете лампы его лицо казалось жутким и призрачным. — Полгода назад мы были в патруле, в нагорье, и наткнулись на группу разведчиков дальнего действия. Четверо. Висели за ноги в джунглях. Не изуродованные, как гуки обычно делают. Только головы отрезаны, и все. На земле были следы… здоровые следы. Это все, что скажу.
Хотя было жарко и влажно, воздух как кисель, по спине у меня пробежал холодок. Мы все просто сидели, очень тихо, вслушиваясь. Снаряды падали с перерывами, и время от времени слышались глухие хлопки пистолета. Просто кто-то из пехоты стрелял по крысам. В Кхесане крысы были здоровенными. Разжирели на наших отбросах, помойках и обилии трупов. Некоторые размером с кошку. Такие жирные, что едва ползали.
Байонн прикурил сигарету:
— Да, там снаружи творится такое, о чем даже думать не хочется. Такое, от чего кровь в жилах стынет.
Мы вылезли из бункера, и даже с закрытыми глазами я бы узнал, что нахожусь в Кхесане — запах горящего дерьма и мокрого брезента, старой крови и разорванного металла создавал особую вонь, присущую только этому месту.
Снаружи стояла чернота, осветительные ракеты взлетали снопами белых искр, медленно падая к земле и заливая местность стерильным молочным светом, который рождал дикие, мечущиеся тени, а порой замораживал все, словно статуи. Внутри периметра стреляли осветительными минами из шестидесятимиллиметровых минометов. Они разрывались оранжево-магниевыми огненными шарами, выхватывая из темноты паутину вражеских траншей и окаймляя подступающие деревья жутким сиянием — словно какой-то зловещий, проклятый лес. То и дело грохотали пулеметы пятидесятого калибра, когда замечали движение в изрытой воронками нейтральной полосе. Слышалась стрельба из винтовок, было видно, как снайперы поднимают оружие над мешками с песком, эхом разносились выстрелы и крики, когда попадали в солдат северовьетнамской армии.
Мы со Смоуксом сидели, привалившись спинами к мешкам с песком, пока снаружи начиналась заварушка. Взлетали ракеты и мины, люди кричали про движение за проволокой. До нас докатывались раскатистые, глухие удары тяжелой артиллерии — это, как мы знали, били с опорных баз морпехов, врезанных в вершины холмов вдоль демилитаризованной зоны, по скоплениям войск и позициям северовьетнамцев в джунглях.
Мы выглянули поверх бруствера, и в свете ракет увидели, как вражеские солдаты петляют между воронками на этом изрытом, истерзанном подобии кладбища. Их прижало в небольших карманах, сотня, не больше. Между нашими снайперами и тяжелыми пулеметами они и не думали высовываться на открытое пространство. Стреляли вверх по нам, а их артиллерия из-за лаосской границы поливала нас свистящими снарядами. Вскоре над деревьями появился С-47 с осветительными ракетами и открыл огонь по этим беднягам из семь-шестьдесят-двух миллиметровых многоствольных пулеметов по прозвищу "Майк-Майк" — каждый выплевывал триста пуль в секунду. Некоторые северовьетнамцы запаниковали и бросились бежать — их тут же разрезало пополам пятидесятыми. С-47 сделал два захода, и внизу все стихло, если не считать криков и стонов раненых.
Снайперы развлекались всю ночь, отстреливая гуков, которые пытались подобрать своих мертвецов.
Мы со Смоуксом обходили позиции, осматривая обстановку.
Прошли мимо возвышающейся диспетчерской вышки и темных силуэтов зданий и бункеров с их изодранными стенами и крышами из мешков с песком, продырявленными снарядами. Миновали бункер "морских пчел"[62] и натыкались на группы морпехов, которые продолжали травить мне истории одну за другой, пока голова не пошла кругом… а потом мы услышали крики внутри периметра. Несколько человек побежали туда — посмотреть, какого черта происходит. Когда подобрались ближе, я увидел горящие фонари и орущих, матерящихся людей.
Крики доносились из минометного окопа, окруженного высокой стеной из мешков с песком. Медики там ползали между штабелями ящиков с боеприпасами. Один делал пехотинцу какой-то успокоительный укол.
Полковник Лейтон был там, злющий, как никогда раньше. В бронежилете, каску снял и лупил ею себя по ноге.
— ОТОМСТИМ ЗА ЭТО, СУКИ! — орал он так, что даже северовьетнамцы наверняка слышали. — ГРEБАНЫЕ МУДАКИ, УБЛЮДКИ-УБИЙЦЫ! ПРИДEТ ВРЕМЯ РАСПЛАТЫ, И ГОСПОДИ ПОМИЛУЙ ВАШИ ЖEЛТЫЕ ЗАДНИЦЫ, КОГДА ОНО НАСТАНЕТ!
Там лежало четверо убитых морпехов, которых медики накрыли брезентом. Лейтон увидел меня, прожег взглядом насквозь, потом подозвал.
— Хочешь кое-что увидеть, Мак? — спросил он, и в его голосе звенели безумные нотки. — Иди, глянь. Просто, черт подери, посмотри на это.
Когда я спустился туда, один из медиков стал откидывать брезент, полотнище за полотнищем, и я увидел — господи боже, я это увидел… и лучше бы не видел. Тела не были повреждены, только забрызганы кровью. Могло показаться, что они просто спят… если бы не то, что все четверо были обезглавлены.
— Использовали что-то чертовски острое, — сказал один из флотских санитаров. — Срезало головы начисто, как ебаным мечом.
Вокруг меня люди стонали и всхлипывали, а я мог только стоять и смотреть. Наконец кровь вернулась в конечности, и я смог двигаться. Мы со Смоуксом переглянулись, думая об одном: что же должно быть настолько бесшумным и безжалостным, чтобы так расправиться с четырьмя морпехами.
— Сраные гуки, вот кто, — проговорил Лейтон, словно прочитав наши мысли. — Ну, поверьте мне, да, черт подери, придет день расплаты. Ублюдки-мясники…
Мы со Смоуксом стояли там еще долго, с сигаретами в зубах, даже после того как унесли тела, и мы остались одни. Какой-то сержант велел нам уходить спать — они мертвы, и это ничего не значит, ясно? Ничего не значит.
А вокруг нас ночь ползла, извивалась и плясала зловещими, призрачными тенями, касаясь нас, обтекая и тянясь к нам цепкими черными пальцами. Всю ночь мы слышали крики северовьетнамцев, молящих о помощи или смерти, и гадали — кричат они от ран или потому что какая-то безымянная тварь их учуяла и подбиралась к ним.
На рассвете мы обнаружили кое-что интересное.
Не конкретно мы со Смоуксом, а отделение, патрулировавшее периметр.
Они вывели нас туда показать, хотя место было чрезвычайно опасное. Но даже северовьетнамцы в тот день сидели тихо, и я все думал — почему. От минометного окопа тянулись следы, вдавленные в мягкую красную глину. Огромные отпечатки, такие же, как те, про которые Куинн говорил, что видел в горах над деревнями горцев. Они были настолько большими, что я мог поставить в них свой ботинок — одиннадцатого размера — а Смоукс мог пристроить свой ботинок рядом с моим. От пятки до носка семнадцать дюймов, и вдавлены глубоко. В них чернели комья земли, кишащие опарышами.
Ни один человек на свете не мог оставить такой след.
Но что бы это ни было, я видел только следы от минометного окопа к периметру. Дальше — ничего, словно эта тварь перепрыгнула через мешки с песком и колючую проволоку, мины и растяжки, прямо до вьетнамских траншей.
— Тот, кто оставил эти следы, был чудовищно тяжелым, — сказал один из морпехов сухим, настороженным голосом. — И что бы это ни было, оно кишело червями.
Я смотрел на эти спутанные холмы и лощины, на эти густые, все скрывающие джунгли и думал — какой сбой эволюции мог породить такое существо.
После этого я неделю провел в Сайгоне.
Сидел в основном в гостиничном номере, пытался писать и много пил, но больше ничего не делал. Мой разум был заполнен детскими образами огров и лесных демонов, чудовищ и троллей, что прячутся в темных лесах, вечно голодные до человеческой плоти и детского мяса.
Все начинало складываться — по крайней мере, в моем воспаленном мозгу — и мне не нравилась общая картина. Мысли о перестрелках и терактах, артиллерийских обстрелах и мешках для трупов стали теперь обыденными. Тот жуткий ореол, что когда-то их окружал, исчез. Я думал о вещах куда более страшных и, возможно, ненавидел себя за эти мысли. Но какой у меня был выбор? Я был законченным агностиком, собирателем историй, жизней и трагедий. Я всегда сохранял непредвзятость даже к самым необъяснимым происшествиям, но никогда по-настоящему в них не верил; просто записывал их, не особо задумываясь.
А тут я начал размышлять.
Сперва прикинул, что знаю. Негусто. Какая-то полоумная сука в занюханной деревушке (Бай Лок) несла чушь про "охотника за головами", она еще выдала Ак куи ди сан дау — типа "дьявол, охотящийся за головами". Обычная деревенская байка, какими местные друг друга стращают. Ладно. Потом Куинн рассказал, как сам в это поверил, мол, следы видел, может, даже самого охотника как-то заметил. Я Куинну верил. Он был настоящим сукиным сыном, прирожденным воякой, но только не выдумщиком. Не лжецом. Потом была заварушка с четвертым подразделением — та еще веселуха вышла — и пока мы ждали эвакуации, какой-то салага съехал с катушек, давай палить, орет, что видел здоровенного урода, крадущегося вдоль периметра. Потом был этот отмороженный сержант-мясник из 173-й бригады, Бриджес, и его история про головы на кольях. У Бриджеса совсем не было чувства юмора. Он жрал вьетконговцев на завтрак и срал в глотку дяде Хо просто ради забавы. Если такой говорит, что что-то видел, я склонен верить, и только потому, что я очень хорошо знал подобных ребят — эти сказки травить не будут. Потом был Кхесань. Кхесань с историями о разведгруппах, найденных без башки в джунглях. Кхесань, где я своими глазами видел тех обезглавленных морпехов. И да, Кхесань, где я сам видел следы, тянущиеся от минометной позиции к периметру, где они, мать их, просто взяли и исчезли.
Вот и все факты.
Хватит ли этого? На самом деле хватит? Нет, говорил я себе. Я то и дело подходил к зеркалу и пялился на это изможденное, небритое, опухшее от беспробудной пьянки отражение, видел циничную ухмылку на роже и начинал ржать. И только отведя взгляд от этих глаз, своих собственных глаз, я проглатывал всю эту хрень и снова начинал верить.
Потому что я верил во многое, во что верить не следовало.
Я верил в призраков. Вьетнам был ими нашпигован. Как у Куинна с его горцами и их безумной телепатией и предвидением, у меня было свое шестое чувство. Когда проводишь достаточно времени с мертвецами, особенно с теми, кто сдох насильственной смертью, начинаешь их чуять. Люди, погибшие в бою, просто так не уходят, они как бы зависают. После перестрелки я несколько дней видел мертвяков, а когда не видел, то чувствовал — они плавали вокруг меня холодным туманом. Когда я только прибыл во Вьетнам, меня закинули в долину А-Шау со 101-й воздушно-десантной. После одной особо поганой заварушки, где меня впервые окатило кровищей и я на своей шкуре прочувствовал, насколько мерзкой бывает смерть, я летел в вертолете, набитом трупами в плащ-палатках. Только я, пилот и бортстрелок. Когда мы поднялись из долины, а пули вьетконговцев барабанили по брюху "Хьюи", в салон ворвался ветер, и плащ-палатки захлопали, открывая лица мертвых. Бортстрелок заорал:
— Накрой эти гребаные рожи, не хочу, чтоб они на меня пялились! И слышать не желаю, что эти мертвецы там бормочут!
Безумие. Но чистая правда.
Как и с призраками, я не мог въехать в эту историю с охотником за головами. Хотя на войне вообще мало что имеет смысл. Нельзя мерить военные дела мирной логикой. Не прокатит. Поэтому я крутил все это в башке час за часом и понял одну штуку: чем дольше пялишься на что-то, тем больше оно смахивает на что-то совсем другое.
На второй день после возвращения нарисовался Кай.
Кай был четырнадцатилетним вьетнамским пацаном, который приглядывал за моими комнатами и барахлом, пока я мотался по заданиям. Кай был тертым калачом. Прожженный уличный пацан, который как рыба в воде плавал среди акул черного рынка и мог достать что угодно, только свистни. Он крутил карточные игры, толкал травку солдатам и был как моя правая рука. Больше всего на свете он мечтал свалить в Америку и заделаться диск-жокеем. У него была зачетная коллекция пластинок, и он знал наизусть все песни — от Джоплин и Хендрикса до The Doors и Country Joe and the Fish.
Он заявился ко мне с бутылками японского пива, блоками сигарет и пачкой старых номеров "Плейбоя", перетянутых резинкой и засунутых за пазуху. В Сайгоне, где уличная шпана могла спереть не только бумажник, но и авторучки, и даже пуговицы с рубашки, Кай ходил среди них неприкасаемым.
Обычно этот пронырливый пацан со своими бесконечными схемами сыпал историями и шутками, которых нахватался от морпехов и десантников. Но в тот день он был бледный как полотно. Выложил принесенные для меня вещи, я расплатился, и от меня не укрылось, что вид у него был затравленный — он трясся и подпрыгивал от каждого шороха.
Я спросил, что случилось, и он рассказал о странных вещах, приключившихся, пока я был в Кхесани. Поднялся проверить мою квартиру, а на двери что-то намазано, здоровенные комья грязи, говорит, а в них копошатся живые черви. Начал отмывать, и тут его накрыло ощущение, что он не один… хотя в коридоре пусто. Так и застыл с грязной тряпкой, вслушиваясь. И слышит — что-то приближается из-за поворота: шаркает, волочится, хрипло и рвано дышит. Говорит, несло чем-то тошнотворным, как от давно сдохшего животного, как от чего-то, что протухло в закрытом ящике. А потом, что бы это ни было, оно просто исчезло.
Меня пробрало. Мне не нравилось, к чему все шло. Кай был крепким парнем. Его нелегко было напугать или хотя бы выбить из колеи. Вырос на войне и зверствах. Но сейчас он был напуган. И еще сильнее перепугался, когда рассказал, что с той ночи каждый раз слышал, как эта тварь приближается. Чувствовал ее, слышал вонь, слышал, как она ползет к нему.
Но всегда только когда он оставался один.
С каждой ночью она, казалось, подбиралась все ближе.
Прошлой ночью он был в переулке после подстроенной им карточной игры. Эта тварь сразу пошла за ним, все ближе и ближе, пока вонь не стала такой невыносимой, что его чуть не вывернуло, но он слишком окаменел от страха, чтобы сделать хоть что-то, кроме как стоять столбом. Оно — что бы это ни было — подобралось футов на десять… он чувствовал его там, говорит, какую-то громадину, от которой несло смертью, и слышал звук, который она издавала, глубокое, рваное дыхание, как гигантские мехи у кузнечного горна или, как он выразился, "ветер в туннеле".
— Это плохо, Мак, — сказал он. — Есть имена для этого… имена, которые я не помню и не хочу вспоминать… древние имена… это очень плохая вещь…
Что мне оставалось, кроме как сказать, что должно быть какое-то разумное объяснение? Он в это не верил, да и я, если честно, тоже, поэтому предложил ему перебраться ко мне — мол, кто бы или что бы это ни было, у них будут серьезные проблемы, если они попробуют с нами связаться. Но он замотал головой:
— Нет-нет, я сам разберусь, по-своему.
Хотя я знал настоящую причину: он не хотел подвергать меня опасности. Господи помоги, но я просто не мог заставить себя сказать ему, что это я его в опасность втянул.
— Да, Мак, я, видать, кого-то сильно разозлил, — сказал он, — раз на меня демона напустили. Интересно, чем это я так насолил?
Два дня от него не было ни слуху, ни духу.
Потом он ввалился в дверь как человек, за которым гонятся — озирался через плечо в коридор, выглядывал в окна. Не мог усидеть на месте, метался как загнанный зверь. Пришел с пустыми руками, от еды и питья наотрез отказался. Трясся весь, грязный, похоже, в той же одежде уже несколько дней ходил. Под глазами залегли глубокие тени. Сказал, что дела плохи, совсем плохи. Мол, американцы не верят во всякие там заклятья, проклятья и дурные знаки, а вот вьетнамцы к таким вещам относятся со всей серьезностью. Он сходил к знакомому колдуну, старику, который держал лавчонку, забитую порошками, травами и мумифицированными частями животных. Этот человек умел снимать проклятья и всякое такое, говорит. Когда Кай зашел в его лавку, старика будто удар хватил — начал что-то бормотать, плеваться и молиться, зажигая благовония. Велел Каю убираться вон, сказал, что на нем метка, и он ничем не может ему помочь.
— Мак, он сказал… он сказал, что дьявол охотится за головами, оно охотилось за мной, ничего нельзя было поделать, колдовство слишком сильное, — проскулил Кай, грызя ногти, стертые до мяса. — Что мне делать? Что мне делать? Что же мне делать?
— Кай, ты останешься со мной. Мы с тобой улетим отсюда. Вернемся в Милуоки. Там оно не сможет нас достать, не сможет…
Он приложил палец к губам.
— Тихо, — в панике прошептал он. — Слушай…
Я прислушался. И на один безумный, невозможный миг мне показалось, что я что-то услышал в коридоре — что-то очень близкое и одновременно далекое. Эхо звука: шуршащий, скользящий шорох. Потом он исчез. Я выглянул в коридор, но там ничего не было, только намек на затхлость. Жаркий, влажный запах джунглей. Но вскоре исчез и он.
Я вернулся в комнату и запер дверь. Внутри было душно, в окно тянуло спертым воздухом. Несмотря на пот, заливающий лоб, леденящий холод пробежал по моим голым рукам, змеей взметнулся вдоль позвоночника. Я выглянул в окно. Полдень в Сайгоне — уличные торговцы и беспризорники, американские солдаты, машины и рикши, дерущиеся за каждый клочок пространства. Обычное дело. Шумно, суетливо, кишит как муравейник. Такие твари… такие твари, как охотник за головами, твердил я себе, не могут охотиться средь бела дня.
Но я знал, что ошибаюсь. Смертельно ошибаюсь.
— Сегодня утром, в пять часов, Мак, я проснулся. Все в доме проснулись, — произнес Кай дрожащим от страха голосом. — Все двери в доме настежь, все окна вдребезги. Будто ураган пронесся. Но это был не ураган. Я нашел огромные грязные следы в коридоре, понимаешь? Они поднимались по лестнице, шли по коридору, остановились прямо перед моей комнатой. Везде была слизь. Вонючая, омерзительная. Оно охотится за мной, Мак. Может, сегодня ночью или завтра… я не знаю…
Потом он ушел.
Он не остался. Сбежал, и я больше никогда его не видел. Живым. Через несколько дней ко мне пришли "белые мыши". Это сайгонская полиция. Они отвезли меня в дом, где Кай жил со своей матерью, тремя сестрами, двумя братьями и дядей. Там было полно детей. Они все шарахались от меня. Тараторили что-то по-вьетнамски. Я видел наспех приколоченные доски, которыми были закрыты окна. Грязная дорожка вела вверх по лестнице, а дверь Кая была расколота прямо посередине — одна половина держалась на петлях, другая на замке. Внутри комната была разгромлена полностью. Мебель разбита вдребезги, ковры разодраны в клочья, кровать превращена в месиво, стены забрызганы кровью. Обезглавленное тело Кая было затолкано в шкаф, окно на улицу выбито. На стенах были глубокие борозды, обои свисали лохмотьями. Следы когтей. Копы сказали, что, похоже, здесь порезвился тигр, причем здоровенный, с громадными когтями.
Они задавали мне вопросы и хотели знать о врагах Кая.
Я ничего им не сказал.
Той ночью оно пришло за мной.
Я проснулся в четыре утра от кошмара, будто я оказался в самом пекле жестокой перестрелки между нашими и гуками. Пули проходили сквозь меня, но убивали всех вокруг. Это был тот тип сна, от которого у мозгоправов встает. Мои глаза распахнулись, и сознание пробудилось с почти электрической ясностью, и я понял, что я не один.
И я просто лежал и слушал.
Я различал какие-то звуки… что-то в коридоре или за окном, что-то хищное и умелое, невероятно умелое в искусстве тишины, что-то, способное двигаться беззвучно, но желающее, чтобы я его услышал. Я лежал, мое сердце колотилось как ритуальный барабан, губы были намертво сжаты, руки впились в матрас. За окном я слышал, как оно потерлось о внешнюю стену с жутким шуршащим звуком, хотя я был на четвертом этаже. Я увидел какую-то циклопическую, громадную тень, проплывшую по шторе. Потом оно оказалось в коридоре, и я мог слышать его дыхание — влажный, утробный звук, похожий на бульканье и клокотание глубоко в старых трубах. Раздался звук, будто ножи небрежно царапают деревянную отделку, но я знал, что это были не ножи. За моей дверью тварь остановилась, когти щелкали и постукивали по латунной ручке, звук этого дыхания был как воющий ветер, эхом отдающийся в сточной трубе.
Я трясся, обливаясь холодным, затхлым потом, окутавшим меня едкой вонью страха. Я знал, что оно чует меня. Я зажмурил глаза и попытался вдавиться во влажный матрас. Ждал, понимаете, просто ждал, когда эта дверь разлетится как картонка… тогда охотник за головами будет стоять у моей кровати, его дыхание как трупный газ. Потом его когти окажутся у моего горла…
Но этого не случилось.
Не в тот раз, и я был полон решимости не дать ему второго шанса. Что мне нужно было сделать — это думать, шевелить мозгами и придумать, как убежать от него, или убить его, или и то, и другое.
Потому что рано или поздно, я знал, эта тварь бы меня достала.
Смерть Кая повлияла на меня так сильно, что я даже не могу это выразить.
К тому времени я повидал столько смертей, столько ужасных смертей, что, казалось бы, должен был уже очерстветь, разучиться чувствовать. Каждую ночь, стоило закрыть глаза, передо мной проходил парад мертвецов — солдаты, друзья, другие журналисты. Но потеря Кая ударила по мне особенно сильно. Он был таким добрым пацаном. Этот парень был готов на все ради меня, он боготворил меня. Думаю, я и правда любил этого психованного маленького уличного крысеныша с его махинациями, делишками и бесконечными схемами, вечно что-то мутящего. Кай вырос в самом пекле войны, но его мозги были старательно прошиты старыми американскими фильмами — этакий вьетнамский Джордж Рафт или Джеймс Кэгни.
Я впал в депрессию.
Возможно, я уже был в ней, но стало еще хуже. Я начал мотаться по Сайгону, нигде не задерживаясь. Выпивка и наркота стали моими постоянными спутниками, и мои редакторы начали угрожать, что отзовут меня, потому что мои статьи не приходили по телетайпу, и какого хрена я вообще там делаю? Они хотели, чтобы я вернулся домой. Но что меня ждало в Штатах, кроме бывшей жены и слишком многих поганых воспоминаний? Хотя, опять же, что было во Вьетнаме, кроме смерти, отчаяния и ужаса? И все же меня тянуло к этому, как железные опилки к магниту.
Я плакал по Каю.
Я ужасно тосковал по нему. Он был единственным лучом света в затхлой пещере моего существования. Меня грызло чудовищное чувство вины — ведь охотник за головами пришел за Каем из-за меня. Это я навел эту тварь на него… но кто навел ее на меня? Этот вопрос не давал мне покоя. Все возвращалось к Бай Локу, к тому смеющемуся старому слепцу и женщине с ее угрозой.
Кем она была, ведьмой? Может, в этом все дело?
Вьеты, особенно деревенские, твердо верили в силу колдовства и заклинаний. Я почти решился разыскать того шамана, который сказал Каю, что "на нем метка", потому что был почти уверен — на мне она тоже есть. Но почему? Потому что я был в той деревне? Там же были и десантники. Это они убивали, не я. Или все было не так просто? Эти люди понимали войну и битвы, это было в их крови и душах, и, помоги им Бог, они это принимали. Так что, может быть, они не винили солдат… только тех, кто упивался этим, как я.
Может, в этом дело?
Или на самом деле не было никакого объяснения, просто поворот колеса судьбы, и та старуха увидела на мне метку и поняла, что это такое?
Мысли крутились по кругу, и мне нужно было что-то предпринять, сделать что-нибудь, куда-то поехать, собрать материал для информагентств. Что угодно, лишь бы выбраться из этого долбаного суеверного ступора. Поэтому я схватился за первое, что подвернулось — обычную операцию с морпехами из 1/3. Очередной холм вдоль демилитаризованной зоны, Высота Триста с чем-то, названная (как и все холмы) по высоте в метрах. Рота "Хотел" уже была там, понесла немного потерь и взяла несколько вьетконговцев в плен. Я прилетел на вертушке с ротой "Индия", и сразу какой-то сержант-долбоеб начал раздавать саперные лопатки и твердить, чтобы мы рыли окопы, да поглубже, скоро станет жарко. Мы копали час или два, пока морпехи штурмовали позиции вьетконговцев, убивая и погибая. Когда все закончилось, насчитали сорок убитых вьетконговцев, шестнадцать раненых. Морпехи потеряли семерых; еще двадцать были ранены, но, вероятно, выживут. По местным меркам операция была успешной. К тому времени я прошел через столько подобных, что даже задремал на склоне холма.
Но я решил, что из этого выйдет хороший материал.
Когда я вернулся в Сайгон, меня ждал Куинн. Он приехал из лагеря спецназа, чтобы вытащить своих людей из тюрьмы. Похоже, планировался какой-то рейд в Северный Вьетнам, который должна была провести объединенная группа армейских рейнджеров США, "зеленых беретов" и наемников-нунгов. Командование не доверяло нунгам, поэтому не хотело их вооружать. И пара рейнджеров отправилась в Сайгон покупать оружие на черном рынке. Их поймали с чем-то вроде четырех ящиков русских АК и примерно десятью тысячами патронов. Куинн их вытащил — и оружие тоже достал — подмазав нужных людей.
Он сказал, что так все и работает. Армия не хотела платить за вооружение наемников-нунгов, но с радостью платила взятки.
— Просто одна здоровая ебаная система, Мак, — сказал он мне. — Слушай, мне нужно ехать в провинцию через час или около того, но… я тут думал… ты все еще занимаешься этой историей с охотником за головами?
Я с трудом сглотнул.
— Да. Моему редактору нравится фольклорный аспект. Конечно.
— Тогда я хочу, чтобы ты встретился кое с кем… парень из национальной полиции. Он жесткий тип, но нормальный. Я говорил с ним об этом раньше. У него есть история для тебя. Я сказал ему, что ты зайдешь.
Я едва мог дождаться.
Его звали Нгуен Као Чанг, и он встретил меня на террасе отеля "Континенталь". Место было забито шумными, мерзкими американскими инженерами и бизнесменами, наживавшимися на войне. Они пили, жрали и хвастались, а их тощие смазливые вьетнамские подружки большую часть времени пялились на свои ладони.
Чанг был щуплым коротышкой чуть выше полутора метров, но жилистым и свирепым. У него было по-настоящему жестокое лицо с опущенными уголками рта и глазами, похожими на поблескивающие стальные шарики в узких прорезях. А когда у азиата жестокое лицо — оно действительно жестокое.
Он поднялся и пожал мне руку, коротко кивнул, мгновенно узнав меня, хотя мы никогда не встречались. Это заставило меня задуматься, нет ли у него на меня досье. Наверняка было. Национальная полиция следила за всеми, даже за своими. Рукопожатие у него было железным, и я подумал, что он мог бы сломать мне руку, если бы захотел, да и вообще любую кость в теле, если бы задался такой целью. Я был выше его почти на тридцать сантиметров, но, клянусь, он возвышался надо мной.
— Пожалуйста, присаживайтесь, мистер Маккинни, — сказал он, делая ударение на "Мак".
— Зовите меня Мак, все так делают, — ответил я, заказывая пиво.
— Да. Так, — он провел тонким пальцем по линии подбородка, давая понять, что раз все так делают, он делать не станет. — Сержант Куинн сказал мне, что вас интересует одна конкретная история. Это правда?
— Да. Охотник за головами.
Он кивнул.
— Нгыой шан дау. Жуткая легенда. Или, возможно, вовсе не легенда? — произнес он на безупречном английском. Он сидел и смотрел на меня этими мрачными, неумолимыми глазами. Глазами, затененными то ли слишком большим жизненным опытом, то ли, наоборот, недостаточным. Куинн рассказал мне, что он майор из разведотдела, специализируется на допросах подозреваемых оперативников Вьетконга. Куинн также сказал, что допросы Чанга обычно заканчивались смертью допрашиваемого. — Прежде чем я расскажу свою историю, вы расскажете мне, почему вас интересует эта тема.
Я зарабатывал на жизнь писательством. Я был неплохим вралем. Я мог тягаться с лучшими из лжецов и нагородить такой горы дерьма, что она с головой накроет тебя своим дымящимся теплом, но ты все равно поверишь. Но Чанг? У меня было чувство, что он читает мои мысли, поэтому я рассказал правду. Я начал с Бай Лока и закончил убийством Кая и тем, что принюхивалось у моей комнаты несколько дней назад.
Когда я закончил, он просто кивнул.
Прикурив сигарету и вставив ее в серебряный мундштук, он начал:
— Я родом из маленькой крестьянской деревни к востоку от Плейку в Центральном нагорье, она называется Ме Тхо, мистер Маккинни. Деревню уничтожил рейд северовьетнамской армии несколько лет назад. Но это неважно. У меня был младший брат по имени Лин, — тут он сделал паузу, и я услышал, как он скрипит зубами, словно пытаясь сдержать поток эмоций. — Лин получил повреждение мозга еще в утробе. В результате он был калекой. Он мог ходить, но еле-еле. Он никогда не был таким сообразительным, как другие дети, но был чудесным мальчиком. Его способность заботиться, сопереживать и понимать намного превосходила все, что они могли себе представить. Природа отняла у него одни качества и усилила другие. Чуткий, с хорошим чувством юмора, но простодушный. Он находил величайшую радость в том, мимо чего другие мальчишки прошли бы не заметив — в лунном свете, в звездах на небе, в прикосновении ветра к лицу. Я любил его, да, и, возможно, даже боготворил, потому что он, казалось, был связан с чем-то, что было мне неведомо. Простодушный, я сказал? Возможно. Но, может быть, он постиг больше того, на что мы с вами могли бы надеяться в познании и понимании.
— Как-то раз мать отправила нас с поручением. Нужно было сходить в соседнюю деревню за свиньей, которую купил отец. Обычно такая дорога занимает от силы пару часов, но из-за хромоты брата мы шли намного дольше. Впрочем, Лин никогда не позволял своим ограничениям встать у него на пути. Он изо всех сил боролся за то, что для вас и меня, мистер Маккинни, совершенно обыденно. Он был очень храбрым и сильным. Я твердо верю — для него не существовало ничего невозможного, — Чанг снова замолчал, его губы скривились в жесткой усмешке. — В общем. Мы забрали свинью из деревни, и когда возвращались по тропинке через лес, солнце начало садиться. Полная луна уже выползала на небо…
Тени сгущались вокруг них, рассказывал он, и вьетнамские мальчишки тут ничем не отличались от американских, английских или африканских. Он начал травить Лину байку про двух пацанов, которые сгинули в джунглях — их утащила ведьма и зажарила на костре. О том, как их призраки до сих пор шастают по лесу и по ночам выходят на охоту, воняя паленым мясом, пытаясь поймать зазевавшихся мальчишек для старой ведьмы и ее котла. Лину было не по себе от этой истории, но он смеялся, пытаясь свести все к шутке. Однако когда тьма навалилась на них, джунгли наполнились звуками ночных хищников, а здоровенная луна выкатилась над ними, ему стало по-настоящему жутко. Чангу, если честно, тоже, но он уже не мог остановиться. Когда-то другие, старшие пацаны изводили его такими же историями про тигров-людоедов, одичавших людей и голодных призраков. Теперь пришел его черед передавать эту жуть дальше.
Наконец Лин взмолился о том, чтобы брат прекратил. Хватит, говорил он, но Чанг уже не мог заткнуться. Он расписывал брату, как у этих призраков нет глаз, их рожи обожжены до самых костей, а тела — как черные узловатые деревья. Чанг признался мне, что просто гнал, что в голову взбредет. Он слышал похожую историю от других пацанов, но большую часть насочинял сам.
Лину надо было передохнуть — больная нога совсем разнылась. Он начал смеяться, хотя было видно, что ему страшно, и заорал этим старым призракам, мол, давайте, тащите меня, если хотите, все равно нога болит. Чанг рассказывал, как этот крик разнесся по джунглям эхом. Как прокатился сквозь темные, жуткие заросли, словно раскалываясь на тысячу осколков в потаенных местах… а потом вернулся к ним: злобной, нечеловеческой насмешкой. Ни капли не похожей на голос Лина… это был голос чего-то другого, чего-то кошмарного, притаившегося в этих зеленых, непроглядных глубинах.
— Хватит, хватит, умоляю, перестань, — снова взмолился Лин.
Но Чанг вдруг так перепугался, что не мог выдавить ни слова. Может, Лин и думал, что это его старший брат дурачится, искажает голос, но это было не так. Джунгли будто разом наполнились злобной, затаившейся жизнью. Они втянули воздух в свои легкие и дышали, зная, чувствуя присутствие двух мальчишек. Ветки трещали, отовсюду доносилось странное шипение. Пузатая свинья, которую они вели на веревке, обвязанной вокруг шеи, занервничала. Она забила копытом, захрюкала, принюхалась и начала тихонько повизгивать.
— Потому что она знала, — сказал Чанг. — Она знала, что мы там были не одни. Животные чуют такие вещи.
Чанг больше не мог этого выносить.
Он потащил Лина прочь, ухватив за руку, а в другой сжимая веревку от свиньи. Он говорил, что обернулся всего раз, и ему почудилось, будто сами джунгли поднимаются на ноги, заметают их следы, подкрадываются все ближе. Лин орал, что призраки, эти жуткие призраки идут за ними, а Чанг пытался втолковать ему, что это просто байка, дурацкая детская страшилка, которую пацаны друг другу травят из поколения в поколение, но Лин и слышать ничего не хотел. Луна нависала над ними гниющим, светящимся шаром, а джунгли были живыми и текли тенями. Со всех сторон неслись звуки — громкие, суетливые звуки отшвыриваемых гнилых деревьев и трещащего подлеска, и…
Лин заорал.
Чанг тоже.
Они думали, призраки впереди, но тут веревка от свиньи натянулась струной, резко дернулась и чуть не вырвала Чангу плечо. Свинья завизжала, и тьма будто поползла по ней. Потом веревка обвисла, и мальчишки рухнули в траву. В лунном свете, рассказывал Чанг, веревка была черной от крови, и не успели они это осознать или хотя бы подумать о том, что все это значит, как раздался дикий, оглушительный рев, и что-то вылетело из теней и ударило Чанга, сбив его с ног. Он весь был в кровище. В него попала отрубленная, все еще кровоточащая башка свиньи.
Он заорал, и что-то огромное… что-то похожее на человека, но размером с великана, окутанное черными кожистыми лохмотьями, развевающимися на ветру… схватило Лина и одним мощным движением вздернуло в воздух. Чанг увидел, что это было. В мертвенном лунном свете он разглядел жуткую морду, которая и мордой-то не была — безглазая маска из белой студенистой плоти, заросшая зеленой и черной плесенью. Казалось, будто она движется прямо по кости под ней, но это все потому, что она кишела червями.
Тут он замолчал, тяжело дыша, дрожа, глаза намокли от слез. Достал платок и вытер пот с лица.
— Да. Что было дальше, спросите вы? — он с трудом сглотнул, кадык дернулся. — Помню только обрывками… как эта тварь схватила моего брата за голову, срезала ее когтями, острыми как лезвия кос. Хлынула кровь и… все, довольно. Больше не могу об этом говорить. — Он тяжело вздохнул, уставившись в пустоту остекленевшим взглядом. — Меня нашли на следующий день — я блуждал по джунглям. Ничего об этом не помню. Был сильный жар. Впал в кому и очнулся уже во французском миссионерском госпитале. Рассказал свою историю священнику, потом отцу и старейшинам деревни. Помню их лица, помню, что они говорили: Ак куи ди сан дау — дьявол-охотник за головами. Кон куи тхау дау нгыой — дьявол-собиратель голов. В детстве я слышал об этом — просто страшилка, ничего больше. Но старейшины? Мой отец? Французский священник? Они отнеслись к этому с пугающей серьезностью.
Чанг замолчал, собираясь с мыслями.
Куинн, похоже, был очень близок с этим парнем, раз тот рассказал такое совершенно чужому человеку. И думаю, если бы эта тварь не охотилась за мной, о чем я рассказал Чангу, он бы никогда не стал ворошить всю эту жуть. Ему было тяжело. Это читалось во всем. Я хлебнул свое во Вьетнаме, но я был сопляком и маменькиным сынком по сравнению с этим мужиком, который прожил в этой стране каждый чертов день своей жизни. И именно поэтому я верил ему безоговорочно. Он выворачивал душу наизнанку, чтобы рассказать мне это, и для такого человека, как Чанг, это было чертовски непросто — раскрыться перед другим, особенно перед чужаком-круглоглазым, позволить увидеть свое горе, свои муки, своих демонов.
Он прикурил сигарету и выдохнул дым в мою сторону.
— Мой брат Лин был, наверное, лучшим человеком из всех, кого я знал. Я скорблю по нему каждый день. По тому, кем он был, и кем мог бы стать. И, наверное, по самому себе. Видите ли, с того дня, мистер Маккинни… Мак, верно? Мак, моя жизнь пошла под откос. Все эти годы я жил только местью, хотя знал — это бесполезно. Мне никогда не найти логово охотника за головами, потому что не мне это суждено. Вы понимаете?
Я покачал головой. Признался, что ничего не знаю и понимаю еще меньше.
— Да, может быть, — сказал он, и горькая усмешка тронула его губы. — Только отмеченные могут найти его, как и он может найти их. Я верю, что человеку суждено стать его жертвой, и если уж суждено — охотник за головами найдет тебя хоть на краю земли. Не спрячешься. Не сбежишь, потому что тропа всегда упрется в тупик. Но как он может найти тебя, так и ты можешь найти его. А я? Нет, у него нет до меня дела, поэтому он навсегда останется неуловимой тенью, за которой я гоняюсь впустую.
Я допил остатки пива.
— Ради всего святого, Чанг, почему я? Что, черт возьми, я сделал? Кому перешел дорогу?
Но он только покачал головой.
— Не знаю. И ты никогда не узнаешь.
После этого Чанг заговорил о другом. О своей службе в полиции, о том, что он был создан для этой работы и больше ни для чего. Что политические системы для него ничего не значат. Сегодня он работает на демократическую республику, а может, завтра — на коммунистов. Без разницы. Он был настоящим безжалостным сукиным сыном, и я бы не хотел оказаться у него на мушке. Но я знал, черт побери, знал, что где-то глубоко внутри него прячется маленький мальчик, который никогда не переставал страдать и тосковать по младшему брату. Будь он американцем, я бы, может, похлопал его по плечу, но он был азиатом. Он воспринял бы это как оскорбление, как намек на то, что я считаю его слабым.
— Чанг, — сказал я с отчаянием. — Как мне убить эту тварь?
Он посмотрел на меня, и его глаза прожгли меня насквозь, как кислота.
— Я слышал только об одном способе, — сказал он. — Нужно отрубить ему голову.
Следующие несколько недель я не задерживался на одном месте.
Я обнаружил, что если провести где-то больше пары ночей, начинаешь слышать, как оно подбирается ближе в мертвой ночной тишине. И я знал, чем именно оно занимается — выслеживает меня, ищет, принюхивается каждую ночь, пытаясь напасть на след. Когда солнце садилось, эта тварь поднималась, как черный ядовитый пар, из канализации, канав и темных углов, крадучись выискивала меня.
Поэтому я и перемещался с места на место. Из страны не уехал. Может, и стоило, но не смог — не отпускало чувство, что нужно что-то сделать, что я привязан к этому месту и, Господи помоги, просто не мог уехать. Потом один из моих информаторов поделился сведениями. Оказалось, что MACV — Командование по оказанию военной помощи Вьетнаму — всерьез обеспокоено тем, что находят обезглавленные трупы солдат. Информатор сказал, что точных цифр у него нет, но за последний год — больше дюжины бойцов. В MACV решили, что это какая-то отмороженная, садистская группировка вьетконговцев или северян, а может, даже наемники или бандиты. В любом случае, им это пришлось не по душе, и они собирались что-то предпринять.
Когда я узнал, что к делу подключилась Первая воздушно-кавалерийская дивизия, я понял, что должен в этом участвовать.
Когда видишь черно-желтую нашивку воздушной кавалерии, знаешь — грядет серьезное дело. Знаешь, что готовится крупная операция. Эти ребята были хороши, возможно, лучшее пехотное подразделение во Вьетнаме. Когда они появлялись на сцене, счет трупов взлетал до небес, а северовьетнамской армии приходилось несладко. Эти парни не раз выручали морпехов, и когда ты был с ними, ты понимал, что видишь элитный отряд настоящих пожирателей свинца. В отличие от морпехов, бессмысленно терявших людей, у Кавалерии было толковое, нестандартно мыслящее командование, и они обычно выполняли задачу без лишних потерь. Пока морпехи бросались на врага, пытаясь утопить его в собственных телах, Кавалерия хватала его прямо за горло.
Человек, которого я искал, был полковником воздушной кавалерии по имени Фрэнк Талливер. Старой закалки служака, но с тем безумным, нестандартным мышлением, на котором держалась вся воздушная кавалерия. Высокий, худой, с жесткими седыми волосами, любитель крепкого словца, с лицом, будто высеченным из кремня. Взглянешь на него — и сразу ясно: перед тобой солдат.
Он и не мог быть никем другим.
Я нашел его на заброшенном футбольном поле в Сайгоне. Кавалерия провела крупную операцию на севере, и Талливер, верный себе, притащил сотни трупов северян для фотографирования и изучения. Помните капитана Моралеса из 101-й воздушно-десантной, с которым я познакомил вас в тот серый, сырой (и зловещий) день в Бай Локе? Так вот, Моралес любил возиться с трупами, но по сравнению с Талливером он был дилетантом. Талливер набивал счет убитых еще со Второй мировой. Только рак и сердечные приступы забирали больше жизней, чем Фрэнк Талливер.
Он знал толк в мертвецах. Они были ему по нраву.
Поэтому его парни прозвали его "Жнец", но никогда не говорили это в лицо, похожее на надгробную плиту. К нему обращались "сэр", иначе медикам пришлось бы вытаскивать его ботинки из твоей задницы.
Возле стадиона толпились кавалеристы, и вид у большинства был не слишком довольный. Я их не винил — трупный запах чувствовался за квартал, а здесь, у поля, черт возьми, воняло как в холодильнике с протухшим мясом. Кавалеристы организовали что-то вроде оборонительного периметра вокруг стадиона, и сразу двое остановили меня:
— Ты кто такой, мать твою, и какого хрена тебе надо?
— Мне нужно к старику, — сказал я, а они только переглянулись и покачали головами, словно сама эта мысль была редкостной глупостью. Начали до меня докапываться — два здоровенных десантника в хрустящей зеленой форме, с М-16 наперевес и примкнутыми штыками. Они как раз спорили о том, насколько глубоко им позволено по уставу загнать штык мне в задницу, когда я показал им ламинированное удостоверение MACV, подтверждающее, что я из вьетнамского пресс-корпуса.
Это в корне изменило их отношение — Талливер был помешан на прессе. Он и в сортир не мог сходить без двух фотографов и офицера по связям с общественностью, сидящих рядом. Считал, что груда трупов — лучший повод для фотосессии.
Чернокожий сержант-ветеран отогнал пехотинцев. Его звали Дэнни Браун, из Чикаго. Я его хорошо знал.
— Какого хера тебе тут надо, Мак? — спросил он. — Это не твоя тема, мать твою. Ты не из тех, кто снимает мертвых узкоглазых. Оставь это падальщикам, эти тупые уроды ни на что другое не годятся.
Я прикурил сигарету.
— Я не на трупы смотреть пришел, мне нужен Жнец.
Он покачал головой и отвел меня в сторону.
— Нет, чувак, тебе не надо туда. Этот сукин сын совсем поехал на этот раз. Блядь, ты же знаешь, как он повернут на трупах, на этой гребаной войне на истощение и всей этой херне? Так вот, все стало еще хуже. Мы были в Кам Ло, надрали жопу лучшим бойцам Хо — накрыли батальон северян в долине и вбили последний гвоздь в крышку гроба этих сук. И Жнец так возбудился от всех этих трупов. И этот чокнутый… ебанутый мудак, блядь, приказал нам упаковать их и вывезти на вертушках. Примерно шестьсот дохлых вьетов. Маленькие вертушки не могли столько поднять, мотались туда-сюда, так Жнец вызвал морпехов, чтоб прислали громадный "Чинук". Когда эта летающая хреновина шлепнулась с неба, я думал, эти морпехи обосрутся, увидев, что мы тащим по рампе.
Это было безумие. Просто еще одна ремарка в безумной войне, которую вели безумные люди с безумными идеями о том, как ее вести. Гнилостный смрад висел в воздухе как туман. Я чувствовал, как он оседает на мне влажной, разлагающейся пленкой.
— Все катится к ебаным чертям, эта вьетнамская хрень, — сказал Дэнни. — Я уже на коротком, братан. Месяц — и я сваливаю. Назад в Чикаго. На хрен все это. Я подписывался в воздушную кавалерию, а не в гребаную похоронку. Херня. Херня. Ебучая херня. Вот что я скажу.
Он стал рассказывать, насколько все это за гранью. Как два дня назад, когда привезли трупы, Талливер заставил кавалеристов развернуть их и разложить аккуратными рядами по размеру. Все это время он прыгал вокруг, насвистывая мелодии из мюзиклов вроде "Хелло, Долли" и "Оклахома!" и похлопывая себя стеком по ноге. Потом передумал. Офицеров — отдельно. Сержантов сюда, рядовых туда. Неполные трупы сложить во-он там, это их место, но если видите часть офицера, его задницу переложить, сержантов тоже. Чего встал, солдат, твою мать, давай рассортируем эту холодную нарезку!
— Некоторые мои парни теряли сознание и блевали от этой вони, так Жнец начал раздавать противогазы — знаешь, Мак? Как те маски из окопов Первой мировой? — Дэнни покачал головой, и я почти слышал, как что-то гремит у него внутри. — Вчера ночью пошел сменить пару своих бойцов на посту. Стою там, темень, только внутри стадиона, где трупы, светло — Жнец устроил там, блядь, рождественскую иллюминацию. И тут слышу эти звуки, понимаешь? Поп, поп, поп. Думаю: какого хрена? А один салага из Алабамы, деревенщина, ржет и говорит: это трупы, сержант, когда они газами наполняются и раздуваются, пуговицы с формы отлетают. Смотри, говорит, ржет как гребаный Боб Хоуп на своих выступлениях, смотри не поймай пуговицу в глаз, эти вьетконговские пуговицы твердые как камень. Этому сраному пацану только девятнадцать, Мак, а он ржет как припадочный. Ну скажи, разве это нормально? У нас тут хорошие солдаты, а гребаный Жнец, чокнутый ублюдок, превращает их в ебучих упырей! Срань господня!
— Полный пиздец, — сказал я, и это была чистая правда. Вьетнам был войной, которая, похоже, поощряла индивидуальность — то, чего обычно не встретишь в армии. Но во Вьетнаме это процветало, доходя до крайностей.
Дэнни отхлебнул виски из фляжки на поясе.
— Не могу дождаться, когда этот белый шкет вернется в свою ебаную Алабаму и начнет рассказывать папочке с мамочкой, что он делал на войне. Будет ржать над трупами, — Дэнни был на взводе. Он глотал стимуляторы из правого кармана, чтобы держать себя в тонусе, а из левого — таблетки, чтобы не слететь с катушек. — Это не война, а хуйня какая-то. Надо, наверное, к морпехам перевестись, что ли. А этот ебаный Жнец — сидит на трибуне один, пялится на тела, которые уже в жижу превращаются. Ему даже жрачку туда таскают. Блядь, я сам к еде притронуться не могу с тех пор, как начался этот цирк. "Белые мыши" заебали своим нытьем про вонь. Лейтенант аж к Жнецу приперся, мол, надо что-то делать, запах всех заебал. Немецкие бизнесмены ссутся напалмом. А Жнец, говорит лейтенант, заржал и говорит, что был при освобождении Маутхаузена — мол, немцам этот запах как родной, пусть чувствуют себя как дома.
Дэнни провел меня мимо бродивших без дела солдат через ворота на стадион. Я сразу услышал странный гул, словно работали на холостом ходу тысяч пятьдесят шершней. Дэнни сказал привыкать — это мухи. Миллион мух жужжал любимую мелодию Жнеца.
Дэнни оставил меня у ворот. Я вошел, и вонь — более острая и едкая — ударила горячей, зеленой волной гнили. Тела разлагались: черные, зеленые, синие, превращались в какую-то трупную жижу. На людей они уже не походили. Некоторые даже шевелились — до того были набиты червями. Другие сидели, выпрямившись, раздутые от газов. Мухи жужжали так оглушительно, что я думал, рехнусь. Я нашел Талливера — он сидел на трибуне один, потягивал холодный чай и поглаживал подбородок.
— А я думал, придешь ли ты, Мак. Черт побери, думал, — сказал он, глядя на тела, свою личную коллекцию глубокого разложения. — Тут уже все журналисты перебывали. Только не задерживаются надолго. Как думаешь, почему?
Я пристально посмотрел на него:
— А вы как думаете, сэр?
Он сунул за щеку табачную жвачку и медленно задвигал челюстью, сплевывая бурую слюну в сторону мухи.
— Должно быть, вонь. Занятная штука, Мак, этот запах. Он со мной уже много лет. Еще с тех лагерей в Германии. Видел фотографии тех лагерей? Трупы. Столько гребаных трупов. Помню лазарет в Маутхаузене. У них были нары в пять-шесть ярусов. Те, кто внизу лежал, утонули в жиже из дерьма и гноя, натекших сверху. Нам приходилось через это шлепать. — Он снова сплюнул табачную жижу. — Но, видать, пора эту партию закапывать. Взял от них все, что мог.
Я не осмелился спросить, что именно — честно говоря, не хотел знать. У этого типа была нездоровая одержимость смертью, а я к тому времени повидал столько всего, что вряд ли сохранил бы рассудок, начни он объяснять механику своего безумия.
— Сегодня похоронная команда приедет, приберутся тут. Только я солдатам не говорю. Нахуй их. Пусть этот запах забьется им в ноздри, въестся под кожу. Пусть узнают, что такое настоящая смерть — гарантирую, не захотят сдохнуть.
В лучшем случае его логика была извращенной, в худшем — совершенно безумной. Я прикусил язык, чтобы не сказать ему этого.
Талливер вздохнул и посмотрел мне в глаза:
— Но ты ведь не это пришел посмотреть, так? Ты прослышал про мою операцию в горах, верно? Можешь не отпираться, Мак, ходят слухи, что ты слишком интересуешься нашими местными охотниками за головами. Хочешь пойти, так?
— Да, хочу.
Он просто покачал головой:
— Нельзя. Уверен, у тебя есть на то причины, и по глазам вижу — это нихуя не связано с теми газетенками, для которых ты пишешь. Тут что-то личное. — Он сплюнул. — Видишь ли, Мак, операция засекречена. Какой-то мудак из Агентства, видать, разболтал, но она все равно под грифом. У нас хорошие разведданные, откуда начать охоту, и задача проще некуда: найти этих сук, обложить и замочить. Убить этих ублюдков так, чтобы их родные мамаши блеванули от того, что останется. MACV не хочет никакой прессы на этой операции.
Но я не мог просто так это оставить.
Я не мог отступить. Что-то удерживало меня во Вьетнаме, хотя будь у меня хоть капля мозгов — я бы уже сбежал на другой край света. И вот оно — то самое, чего я ждал, теперь я точно это знал. Поэтому я продолжал давить на него, пока не показалось, что он меня или ударит, или сбросит вниз к трупам.
Наконец он вздохнул:
— Мак, ты не можешь пойти с нами, черт подери. — Потом пожал плечами. — По крайней мере, официально. Выходим завтра в тринадцать ноль-ноль. Когда доберешься до аэродрома — и у тебя, надеюсь, хватит соображения прийти попозже — там может оказаться еще одна вертушка. Забросит тебя в зону высадки к востоку от Плейку, у камбоджийской границы. Мы будем там. Местность поганая, гиблая. Потеряешь задницу — или башку — винить будешь только себя.
Он оставил меня на стадионе, смотрящего вниз на трупы. Я простоял там еще долго.
Был день, мы летели над Центральным нагорьем, а я смотрел вниз на эту жуткую, населенную призраками землю с отвесными оврагами, зияющими долинами в пелене тумана, острыми горными хребтами и заросшими равнинами. В низинах виднелись деревни горцев, изнывающие от дневной жары и влажности, коченеющие в бесконечных ночах ледяного мрака, затопляемые муссонными дождями. Пролетая над ними, я не видел ни единой живой души. Внизу стелился туман, густой как дым, и я знал его повадки — возникает из ниоткуда, душит долины и скрывает холмы, исчезает и появляется снова кипящей, вихрящейся массой, от которой патрули ходят кругами, сбивая с толку и наших, и врага. Порой он затягивал целые отряды в свою мутную утробу, пряча их в темном чреве, откуда уже не было возврата.
Проклятое, пугающее место.
Бортстрелок постоянно оборачивался ко мне и скалился. Я никак не мог понять, что его так веселит. А он продолжал — глянет вниз на тенистые лощины и тройной полог скал, потом на меня, и опять скалится, скалится.
Пилот снизился, пошел прямо над верхушками деревьев, так близко, что, казалось, протяни руку — и сорвешь листья. Мы пролетали над морпеховскими огневыми точками, выдолбленными на вершинах холмов. Некоторые еще действовали — торчали стволы стопятимиллиметровок из лабиринтов бункеров и траншей, морпехи смотрели на нас из-за мешков с песком и колючей проволоки. Другие базы забросили, морпехи их взорвали, чтобы не достались Чарли. Сверху они выглядели как обвалившиеся кротовьи норы или муравейники — пустые, просевшие, усеянные раздавленными хижинами и жестяными крышами, сложившимися внутрь. Пролетая над одним таким кладбищем, я заметил внизу человека.
Он махал нам, когда мы проходили над ним.
Я хорошо его разглядел, и меня пробрал холод.
Подумал: "Какого хрена он там делает? Дружественный вьетнамец приветствует или рехнувшийся вьетконговец?"
Но я знал — ни то, ни другое.
Тот, кого я видел… слишком крупный для азиата… больше похож на белого. Можно было найти разумное объяснение, говорил я себе — может, пехотинец из разведгруппы или "зеленый берет", хотя эти ребята обычно не светятся — но я в это не верил. Судя по тому, как мой разум метался и шарахался, едва вписываясь в повороты большую часть времени, несясь к какому-то ментальному крушению с визгом шин и искореженным, горящим металлом, я был почти уверен, что видел очередного призрака. Дух какого-то пехотинца, что бродит по этим руинам, машет нам, как, наверное, будет махать и через двести лет.
Пилот передал, что до точки высадки оставалось минут пятнадцать-двадцать.
Я закурил и продолжил смотреть на местность внизу. Божьи угодья, можно сказать. Только эти угодья одичали до первобытного зеленого ада, где Всевышний прятал всех уродов, выродков и чудовищ, на которых сам не мог смотреть и в чьем существовании не мог признаться. Туманные холмы уступали место темной стороне луны — зловещему лунному пейзажу из воронок и глубоких ям от ковровых бомбардировок "Б-52", изуродованному и выжженному напалмом и дефолиантами. Мертвый, растерзанный ландшафт, словно плоть прокаженного.
А потом джунгли снова взяли свое, и стала видна тень нашего "Хьюи" на этих зеленых, плотных кронах, и тут стрелок перестал скалиться, перестал коситься в мою сторону, потому что что-то начало долбить в брюхо вертолета, что-то, от чего нас швыряло из стороны в сторону, вверх и вниз. В нас лупили снизу, и по очередям, вгрызавшимся в обшивку, я понял — это был замаскированный крупнокалиберный пулемет пятидесятого калибра.
— Держись! — заорал стрелок, пытаясь отстреливаться, пока мы кренились, разворачивались и теряли высоту, а черный дым затягивал кабину удушающим облаком, и вертолет, казалось, окончательно вышел из-под контроля.
Я вцепился в ремни сиденья мертвой хваткой, как паук на ураганном ветру, а в животе разлилась ледяная тяжесть. Винты ревели над головой — то пронзительно, то глухо, с каким-то болезненным надрывом, а уши заполнял скрежет перемалывающегося металла. Еще несколько очередей впились в обшивку, и я понял — мы падаем. Стрелка дернуло в кресле, когда его горло разворотило, и кусок мяса размером с фунт кровавого фарша пролетел надо мной, как весенний дождь, и вылетел в противоположную дверь.
Кажется, я орал, а пилот что-то кричал, когда мы валились к земле, как подбитая пылающая оса, оставляя за собой шлейф дыма и отчаяния. Нас швырнуло влево, потом вправо, мы летели боком, неслись вниз носом, потом вертелись и кувыркались, и все внутренности подкатили к горлу, а потом, казалось, вылетели через макушку.
Я слышал, как в нас всаживают новые очереди, и видел, как они прошивают насквозь металлический пол. Две новые дыры появились у моих ног, и я поджал ботинки ближе к себе. Фонарь кабины разлетелся вдребезги под градом осколков пластика и металла, а потом пилот обмяк, став похожим на тряпичную куклу… только ее набивка была разбросана по всей кабине.
Мы были беспомощны. Помню, как свернулся в тугой комок будто зародыш, когда мы отрикошетили от горного склона, протаранили верхушки деревьев, вырвались и завертелись — теперь уже просто мертвый кусок железа. Стрелок, пристегнутый намертво, как младенец в автокресле, мотался туда-сюда в каком-то жутком, чудовищном танце, его руки хлопали и летали, голова болталась на лоскуте плоти, каким-то чудом державшем ее на шее. А потом грянул взрыв, оглушительный грохочущий рев, перевернувший нас через голову, и когда я очнулся, то задыхался от черных клубов дыма, ноздри обжигало бензиновыми парами. Я висел вверх тормашками, кровь мягко капала из рваной раны на голове. Давясь и хрипя, видя перед глазами россыпь черных точек в серой пелене, я лихорадочно дергал ремни, путаясь снова и снова, пальцы не слушались, словно резиновые. Вокруг плясало пламя, и я видел, как тело стрелка горит, испуская клубы жирного, тошнотворного дыма.
Потом пряжка щелкнула, и я рухнул на крышу вертолета, прокатился через огонь, опаливший волосы, а затем вывалился наружу прямо через дверной проем. Пролетев футов десять, я впечатался в размокший склон холма и катился, катился, пока не замер в зарослях паутинных папоротников.
Когда в глазах прояснилось, меня начало рвать от химической вони, я трясся и скулил. Вертолет застрял в путанице веток на склоне, объятый пламенем.
Я знал — те, кто нас сбил, уже идут по следу, поэтому заставил себя встать.
Я побежал, спотыкаясь, и снова побежал.
Я продолжал бежать, не зная, что еще делать.
— Вроде приходит в себя, — проговорил чей-то голос.
Я открыл глаза. Лежал на земле, на армейском дождевике. В башке пульсировала боль. Поднял руку потрогать — нащупал влажную повязку. Надо мной стояла группа солдат, все в полевой форме, бронежилетах и касках, на плечах нашивки 1-й дивизии воздушной кавалерии. Попытался подняться, но тут же завалился обратно.
— Не рыпайся пока, — сказал кто-то из них. — Будешь в норме. Ты башкой крепко приложился. Эвакуируют тебя… попозже.
Понадобилось несколько минут, чтобы память вернулась, но когда это случилось, я запаниковал, попытался отползти, и им пришлось меня удерживать. Потом мозги прояснились, и я увидел, как подходит Дэнни Браун — прислонил винтарь к дереву.
— Мак, во что ты, твою мать, опять вляпался? — спросил он, но улыбался, и его доброе черное лицо было полно сочувствия. — Ты-то оклемаешься, братишка. А вот ребята с вертушки… трындец им, нахер, полный трындец. Вьетконговцы долбанули по вам из пятидесятого. Мы их засекли и положили, да только для ваших уже поздно было.
— Как вы меня вообще отыскали? — спросил я, глотая из протянутой фляги.
Дэнни рассказал, что я пер через джунгли как бешеный, раскидывая солдат, пытавшихся помочь. Весь в кровище и листьях, с ветками в волосах, нес какую-то чушь. Пара кавалеристов скрутили меня, медик вколол успокоительное. Случилось это прошлой ночью… глубокой ночью… теперь уже наступал вечер следующего дня, а я валялся на небольшой поляне на вершине холма. Вокруг вздымались заросшие джунглями склоны.
Я облизнул губы:
— Нашли… тех вьетконговцев, за кем шли?
Дэнни смотрел на желто-рыжий туман, поднимавшийся над холмами, словно грязная пелена над чем-то влажным, зеленым и гниющим.
— Нет… ни хрена не видать. Разведка обделалась на этот раз, но…
— Но, блядь, сержант, — влез белый со шрамом на переносице. — Давай правду, всю как есть. Ночью семерых потеряли, разведгруппу. Утром прочесали местность, нашли только кровищу. Зато… зато мы кое-что слышали.
Я приподнялся на локтях. В башке бешено застучало, потом боль замедлилась до ровного, настойчивого ритма, как барабанная дробь — бум, бум, бум. Затем и это стихло.
— Что слышали? — спросил я, и голос прозвучал тревожнее, чем хотелось. — В смысле, что именно?
— А ну пиздуй на периметр, капрал, — рявкнул Дэнни, впечатав в парня тяжелый взгляд, тот ответил тем же, но лишь на миг. Белый растворился в зарослях — тихо, быстро, как крадущийся паук. — Слушай, Мак. Это же гребаное нагорье. Город призраков, еб твою мать. Ты тут бывал, ты все это проходил, тебя это имело, ты знаешь всю эту чертовщину, что здесь творится. Чарли здесь, потом Чарли там. Идешь по следу, разворачиваешься глянуть — а следа уже нет. Хрен поймешь. Проклятая страна.
Я отхлебнул из фляжки Дэнни. "Джим Бим" — обжигающий, согревающий, настоящий.
— Не темни, Дэнни, выкладывай как есть. Я уже большой мальчик.
— Сказки все это, — проговорил он. — Знал я одного пехотинца из 82-й дивизии. Говорил, сука, что сидел в засаде на вершине удобного холма, устроил себе шикарную зону поражения… и тут, блядь, совсем крышу снесло. Говорит, увидел девчонку в красном капюшоне с гребаной корзинкой — неслась прямо в джунгли. А следом, да, говорит, здоровенный волчара, слюна с клыков капает, только не такой добренький, как в сказке. Огромный, злобный, на задних ходил, но с когтями, клыками и глазами цвета крови. Волк в джунглях растворился. Пехотинец говорит, так и лежал, вылупившись. Туман наползает, и тут визг, как у маленькой девочки, сечешь? Что-то ломится через джунгли. Человек-волк, только теперь весь в крови, девчонка в пасти болтается, вся переломанная, разодранная, наполовину сожранная. Пехотинец говорит, давай мочить эту тварь, а пули сквозь волка проходят, как через дым. Волк вытащил девчонку из пасти, оторвал руку, сожрал, проглотил. Глянул на моего кореша, захохотал и исчез в джунглях.
Дэнни тоже засмеялся, но смех вышел натужный. Его явно колотило, пот катился по лицу, хотя вокруг стоял пробирающий до костей холод.
— Веришь в такое? Я — нет. Этот мудак вечно на кислоте сидел. Пиздабол. Сказки все это.
Я молча смотрел на него. Кто-то сунул мне в губы прикуренную сигарету. Я затянулся — медленно, глубоко.
— Ладно, Дэнни. Твой кореш был обдолбанный. При чем тут сейчас это? К чему эти сказочки?
Дэнни любовно погладил ствол своей эмки.
— Просто в горах всякое дерьмо творится. Даже вьетнамцы знают. Мы потеряли семерых. Прошлой ночью слышим — что-то у периметра шастает… потом еще один орет и пропадает. Нашли кровь в кустах, и все. Только следы огроменные, будто великан прошел. Пулеметчик с М-60 очередь выпустил, базарит, видел, как что-то парня утащило. Спрашиваю его, что видел. Знаешь, что ответил?
Я мог представить. Ждал. Продолжал ждать.
— Тролль, говорит. Как из детской книжки. Знаешь таких? Которые в пещерах сокровища стерегут. — Дэнни начал смеяться, и смех этот так походил на припадок безумия, что я отвернулся.
— Где Жнец?
— С остальными взводами, идут по следу великана… давно не выходил на связь. Но сказал — вернутся или нет, до утра никакой эвакуации. И тебя это тоже касается. Сиди тихо. Ночка будет долгая, твою мать, Мак.
Так и вышло.
Тропический закат полыхнул над горизонтом, залив небо оранжевым, красным и желтым. Тени сгустились змеиными кольцами, оплели нас, выползая из всех темных расщелин и впадин, где прятались весь день. Серп луны выплыл в туманное небо — влажный кусок гниющего фрукта. Ночь принесла холод, укутавший меня ледяным саваном, а снизу от земли поднималась сырость, забиралась под плащ-палатку и в ботинки. Доносились крики ночных птиц и треск насекомых, иногда что-то шевелилось в затянутой туманом низине под нами. Никто не разговаривал, не двигался. Порой только позвякивало снаряжение. Лишь поэтому я понимал, что не остался последним человеком на земле. Когда глаза привыкли к темноте, я начал различать смутные фигуры, видел, как лунный свет очерчивает каску или ствол винтовки.
Я сидел с мокрой затекшей задницей, но пошевелиться не смел. Повидал немало ночных операций, но эта была худшей. Самой худшей из всех.
Может, я задремал, не уверен, но вдруг глаза распахнулись, темнота поредела, а луна уже перевалила за середину неба. Я уловил приглушенный шепот, движение, почувствовал — что-то не так. Не мог понять, что именно, но воздух стал тяжелым, угрожающим. В нем почти ощущался запах — первобытный, хищный, ядовитый — но я знал, что чувствую его только в своем воображении.
Я услышал, как Дэнни с кем-то шепчется — зло, через силу. А потом донесся голос какого-то солдата:
— Глаза… я видел глаза, они на меня смотрели… светились, они светились… не тигр это, не зверь вообще…
Раздался резкий хлопок — Дэнни влепил парню пощечину, и от этого что-то тяжело ухнуло в животе, залегло там камнем. Если эти ребята теряют рассудок… Господи, какой шанс у меня?
Есть вещи, от которых джунгли ночью замирают. Солдаты крадутся или крупный зверь бродит. Но когда вокруг стало тихо, как в морге, я нутром чуял — не то и не другое. Словно прошел какой-то сигнал: летучие мыши повисли беззвучно, змеи застыли, птицы замерли на ветках, насекомые затихли. Я слышал, как капает вода с тройного полога листвы наверху. Как кровь стучит в ушах. Чье-то дыхание. Кто-то беззвучно молится.
А потом все взорвалось.
М-16 на полном автомате извергали пламя в ночь, люди кричали, Дэнни орал, гранаты рвались ослепительными вспышками и оглушительными ударами, вздымая землю и обломки, осыпая нас листьями и трухой.
Я слышал, как люди кричат во всю глотку, и как эти крики обрываются, словно им в горло затолкали что-то влажное. Слышал, как бойцы пытаются удержать периметр, не понимая, где он. Джунгли пульсировали вспышками от выстрелов и разрывов. Новая граната полыхнула, выжгла на сетчатке раскаленное добела видение — громадная фигура стоит, держа под мышкой безжизненное тело кавалериста. Бойцы стреляли по ней, а я видел, как она просто шагнула вперед, вырывая винтовки из рук… вместе с самими руками. Потом раздались влажные хрусты и треск — людей ломали о деревья и давили, как насекомых.
Затем навалилась тишина — густая и вязкая.
Я сидел, застыв, ждал, просто ждал. Тошнотворный, едкий, горячий смрад растекался по нашим позициям, впиваясь в нутро ледяными пальцами. Я сидел, пытаясь унять дрожь в зубах, и знал, я чувствовал — что-то стоит прямо передо мной, и запах от него был черным и омерзительным, как воздух из мешка с трупом.
Что-то упало сверху, шевельнулось на тыльной стороне ладони.
Я набрался решимости, щелкнул зажигалкой.
Оно возвышалось надо мной — чудовище из кошмарной сказки, шириной в двух человек, такое высокое, что его уродливая голова задевала ветви. Кажется, я закричал. Кажется, я потерял контроль над телом. Точно помню лишь, как эта ладонь размером больше бейсбольной перчатки, с висящими лохмотьями кожи и когтями как штыки, потянулась ко мне — и я провалился в темноту.
Если бы тогда остановилось сердце, это избавило бы меня от многого.
Господи, да.
Я пришел в себя оттого, что меня волокли через джунгли, точно кролика из силков.
По сути, им я и был. Я понимал, что все те солдаты воздушной кавалерии, которых оно перебило, были лишь помехой на пути ко мне — настоящей добыче. И вот теперь оно меня заполучило. Схватив за щиколотку, оно тащило мое обмякшее тело через подлесок. Ветки полосовали лицо, сухие сучья раздирали руки. Хватка существа была железной, и я четко осознавал — единственный шанс выжить — притвориться мертвым. Может, оно и так считало меня трупом.
Я позволил тащить себя дальше через джунгли.
Казалось, прошла целая вечность. Постепенно ужас, накатывавший черными волнами, начал отступать, сменяясь диким, болезненным ощущением нереальности происходящего. Я твердил себе, что неважно, что я повидал или пережил за последние недели — этого просто не может быть. Такого не бывает. Наверняка я размозжил себе голову при крушении вертолета, и теперь мне мерещится кошмар где-то в джунглях или в госпитале.
Как же отчаянно мне хотелось в это поверить.
Вонь охотника за головами обволакивала меня целиком, буквально наползала теплыми, тошнотворными волнами, будто я погрузился в гниющее нутро червивой падали. Внезапно джунгли начали светлеть, потом засветились мерцающим светом, повсюду плясали и раскачивались огромные бесформенные тени, а на листве я видел тень существа — гротескную и исполинскую.
Я моргал, не веря, что этот желтоватый свет настоящий, но ошибки не было. Прямо впереди зиял черный зев пещеры, откуда лился мерцающий, пляшущий свет костра, заливавший все вокруг. Я увидел лес и тонкие, похожие на копья стволы вокруг, только это были не деревья, а сотни высоких, покосившихся бамбуковых шестов, вбитых в темную, влажную землю. На каждом красовался человеческий череп. Некоторые были без челюстей, покрытые плесенью, древние и пожелтевшие — прыгающие тени словно заставляли их дергаться, будто они все еще были живы. Иные были обтянуты отслаивающейся плотью, сухожилия удерживали челюсти, застывшие в жутких гримасах. Другие были совсем свежими, молочно-белыми, с прилипшими клочьями кожи, прядями волос и бурыми пятнами крови. А на некоторых еще оставались целые головы.
Меня протащило через груду костей — бедренных и локтевых, ребер и позвонков, отбросов и объедков с кухни людоеда. Затем я оказался в пещере, и смрад ударил в нос так, что к горлу подступила тошнота, но я подавил рвотные позывы — пришлось. Пол покрывали слизистые лужи нечистот и гнили, в которых копошились жуки, впивавшиеся в мои руки, задницу и ноги. Меня вздернули в воздух и швырнули на груду тел. Я застыл без движения, а потом начал погружаться в эту массу, пока не оказался облеплен вонью опорожненных кишок и влажным медным духом крови.
Разило как на живодерне, подумал я. Горячо, смрадно и тошнотворно. Как на бойне, где скотину свежуют и потрошат, режут, щиплют и разделывают. Я видел все это сквозь растопыренные пальцы мертвеца — кажется, это был Дэнни Браун. Пещера была футов пятнадцать в высоту и раза в два шире. Одна стена, если это можно было назвать стеной, состояла из аккуратно уложенных человеческих черепов, сотен черепов, выстроенных в безупречные ряды — крупные формировали основание, а верхние ряды состояли из детских черепушек. В полу была вырыта яма, обложенная плоскими камнями. В ней бушевал огонь. С каменного потолка на цепи свисал огромный почерневший котел, похожий на ведьмин казан, в котором свободно поместились бы два взрослых человека. Внутри что-то бурлило и чавкало, жирные струи человечьего жира стекали по стенкам и шипели в огне.
Наконец я как следует разглядел дьявола, охотящегося за головами.
Он, или оно, был как пить дать выше семи футов, а то и все восемь, тощий там, где должен был быть толстым, и грузный там, где должен был быть худым. Между пятнами зелено-серых грибков проступала сырая, красная плоть и выпирающие ряды костей, кожа, похожая на березовую кору, свисала лоскутами… впрочем, не слишком много, поскольку он был облачен в шкуры. Почерневшие человеческие шкуры, сшитые вместе, словно безумное лоскутное одеяло. Они свисали подобно шарфам и покрывалам, связанные жилами, проволокой и истрепанными веревками. Охотник за головами не был разборчив в своих шкурах — я видел расплющенные куски ног и рук, и растопыренные пальцы, свисающие с них.
Я стиснул зубы, чтобы не закричать, и почувствовал, как мой разум проваливается в себя. Возможно, я тогда потерял сознание, не уверен.
Когда я очнулся… если я действительно очнулся… в груде тел рядом со мной стало меньше мертвецов.
Охотник за головами все еще был там, груда голов покоилась у его огромных, бесформенных ступней, обмотанных дублеными шкурами наподобие человеческих мокасин. Он хватал голову, как вы или я схватили бы мяч для софтбола, его кожистая рука напоминала гигантского паука, расправляющего ноги. Рука была покрыта содранной, рифленой плотью, сквозь которую явственно проступали кости. Пальцы были не меньше десяти дюймов в длину, с загнутыми черными когтями такой же длины. Он окунул голову в чан, и я почуял вонь горелого мяса и паленых волос. Он держал голову в этом кипящем вареве, а затем вытащил — кожа стекала с лица как свечной воск. Он швырнул череп к стене из других черепов, чтобы встроить его туда позже.
Затем он повернулся и посмотрел в мою сторону.
Что-то в моих внутренностях теплым потоком хлынуло по бедрам.
Охотник за головами носил ожерелье из черепов без челюстей, некоторые все еще были покрыты мумифицированной серой кожей и скальпами с ниспадающими черными волосами. Я увидел его лицо, но это было вовсе не лицо. Это была маска, это должна была быть маска — натянутая, прошитая плоть с раздутыми, гнойными карманами, полными личинок насекомых, которые копошились в мясе под ней. У него не было глаз, только черные и гноящиеся дыры, пробитые в его маске словно для Хэллоуина, и из одной глазницы выполз жирный коричневый жук, а в другой… клубок блестящих, копошащихся красных червей, спутанных как клубок пряжи. Он разинул пасть, обнажая ряды желтых зубов, похожих на спицы для вязания. Черная кровь и слизь хлынули зловонным потоком.
Некий первобытный бог жертвоприношений, бугимен, ночной призрак, каннибал, охотник за головами и упырь. Коллекционер голов и шкур, тень из какой-то расколотой завесы кошмаров, великое и зловонное семя всего человеческого страха перед темными лесами и безлюдными местами.
Чанг рассказал мне, как его убить.
Отрубить ему голову.
Но эта идея была нелепой.
Я лежал там, запутавшись в этой груде трупов, пока черви и насекомые ползали по моей коже и кусали меня, пока эта гнойная вонь проникала в мою кровь и мозг, и белый, жужжащий шум поглощал мои мысли и превращал мой разум в кашу из пустоты.
Охотник за головами продолжал варить свои головы.
Не живой, не мертвый, а порча — как биологическая, так и духовная.
В какой-то момент той безбожной, нечестивой ночи оно покинуло пещеру, и я тоже. Я ничего не помню об этом. Лишь много лет спустя, во время регрессивной гипнотической терапии, удалось хоть что-то выяснить. Вы бы видели лицо психиатра, когда она прокручивала мне эти записи.
Я знаю наверняка только то, что сбежал и был подобран патрулем "зеленых беретов", которые вытащили меня оттуда. Это документально подтверждено. После этого я почти месяц провалялся в госпитале в Дананге. Очнулся только на второй неделе. Мои воспоминания, настоящие воспоминания, начинаются именно с того момента. Когда меня выписали, я убрался из Вьетнама и никогда не возвращался. Шли годы, и я убедил себя, что ничего этого на самом деле не было. Я разговаривал с другими ветеранами, и когда удавалось завоевать их доверие, они рассказывали истории такие же безумные, как моя. Тропическая лихорадка. Галлюцинации. Наркотики. Временное помешательство. Мы все слышали одну и ту же историю, снова и снова.
Я отправился во Вьетнам писать репортажи и нашел главную историю своей жизни, но так и не смог ее написать. Вот тебе и ирония судьбы.
Война закончилась много лет назад, но сейчас она ближе, чем когда-либо.
Видите ли, мои галлюцинации нашли меня снова.
Должно быть, охотнику за головами потребовалась чертова уйма времени, чтобы выследить меня, но он справился. Почти через тридцать лет после войны. Две недели назад, если быть точным. Глубокой ночью я проснулся и учуял его мерзкую вонь, увидел его чудовищный силуэт за окном. С тех пор я каждую ночь перебираюсь с места на место, мои сбережения тают, а люди ищут меня, потому что думают, что я спятил — и они правы.
Они не узнают, насколько я безумен, пока не найдут мое обезглавленное тело в какой-нибудь промерзшей ночлежке, среди крыс и обезумевших от страха алкашей, пока не увидят эти гигантские грязные следы на полу, кишащие червями.
Но мою голову они не найдут.
Она будет торчать на колу где-то в далеких, душных джунглях на другом конце света, в том стигийском краю небылиц, населенном ограми, троллями и охотниками за головами.
Перевод: Александр Свистунов
Der Wulf
И в целом на этой холмистой равнине лежит урожай, собранный оружием, урожай плоти, который является платой человека за созданное им чудовище.
— Уолтер Оуэн, "Крест Карла".
Tim Curran, "Der Wulf", 2016
Сталинград представлял собой ведьмин котел, бурлящий и пылающий. Ночью его пылающее зарево было видно за тридцать миль. Ракеты, бомбы и артиллерийские снаряды падали круглосуточно, создавая горы обломков высотой с двухэтажные здания, по которым бродили стаи бродячих собак и были усеяны тысячами замерзших трупов. Днем от кремированных останков города поднималась черная пелена дыма и взвешенной пыли, а ночью она затягивалась, как непроглядный туман. А снег все шел и шел, и тела накапливались.
После четырех месяцев ожесточенных боев между немецкой 6-й и советской 62-й армиями, Сталинград превратился не в город, а в огромный безжизненный труп, который превратился в скелет, сырой и изношенный, с раздробленными и тлеющими костями. Люди сражались с ордами кладбищенских крыс и тощих, как доски, собак среди руин за объедки, иногда поедая друг друга и самих себя. И хотя для одних огромный кипящий кладбищенский двор был зверством, для других — красноглазых тварей, выползающих из теней, — это была возможность.
За пределами разрушенного здания ветер завывал и стонал, проносясь по выщербленному городскому ландшафту, словно призрак из разорванной могилы. Вдалеке грохотали противотанковые пушки, с улицы доносились крики. А внутри — обломки, пыль и напряженная тишина, нарушаемая лишь гортанными стонами умирающего. При жирном свете мерцающей масляной лампы капрал Люптманн работал над ним, хотя и знал, что это безнадежно. Он достал из медицинской сумки последний пузырек с морфием, наполнил шприц и ввел его в руку умирающего.
— Держите его, — сказал он сержанту Штайну и лейтенанту Кранцу. — Не позволяйте ему двигаться.
Времени на то, чтобы дать морфию подействовать, не было. Русская граната разворотила ему брюшную полость, и Люптманн грязными пальцами копался в фиолетовых кишках и кусках желтого жира, прижимая петли внутренностей на место, пока текла кровь и умирающий содрогался. От зияющей раны шел пар, и Люптманн был рад теплу, которое разжимало его окоченевшие пальцы, облегчая работу. Освещение было настолько слабым, что он делал это в основном на ощупь, находя поврежденную артерию и чувствуя, как горячая влага проникает в пальцы. Он зажал ее и перевязал, но кровь все равно хлынула, когда он прижал к ней марлевую компрессионную повязку.
— Пустая трата времени, — сказал Штайн спустя пятнадцать минут. — Он — мертвец.
— Заткнись, — сказал ему Кранц.
Но Люптманн знал, что он прав.
Штайн был грубой, злобной свиньей, но он, безусловно, был реалистом. Полковник Хаузер действительно был мертв. Ему требовалась настоящая операция, а не неуклюжие попытки санитара в разбомбленной скорлупе русского дома. Штайн подошел к Крейгу и Хольцу, стоявшим у дверей. Люптманн и Кранц посмотрели друг на друга, но ничего не сказали.
Да, так умирали герои. Хаузер, воевавший на Крите и в Белоруссии и получивший Рыцарский крест за действия в Ленинграде, умирал здесь, на грязных развалинах Сталинграда, с вывалившимися кишками… от гранаты-ловушки, которую смастерил фанатичный русский партизан в каком-то темном подвале. Для него больше не будет ни медалей, ни пивнушек, ни красивых девушек, ни замирания сердца при звуках "Deutschland, Deutschland uber alles"[63], только это последнее холодное погребение в разваливающейся русской лачуге.
Неизменный подарок Отечества за его жертву и долг.
Он продержался еще минут двадцать и умер. Люптманн все еще держался за повязку, которая окрасилась в красный цвет, как и его руки, и наблюдал, как пар медленно перестает подниматься по мере того, как тело стремительно остывает.
— Хорошо, — сказал Кранц. — Ты сделал все, что мог.
Теперь, когда Хаузер был мертв, командовал Кранц. Он был высоким и худощавым блондином в очках, его глаза были серыми, как зимняя шапка на голове. Он переводил взгляд с одного человека на другого, возможно, на тех, кто осмеливался оспаривать его власть, и кивал.
— Мы… мы должны что-то сказать, — сказал Хольц, крепко сжимая в рукавицах винтовку "Маузер".
Штайн оскалил свои гнилые зубы.
— Ладно, Хаузер мертв. Мне будет его не хватать. Вот так. Этого достаточно?
Крейг рассмеялся горьким, злым смехом.
Люптманн уставился на кровь на своих руках, испачкавшую его рубашку.
— Ты — дерьмо, Штайн. Ты всегда был гребаным дерьмом. Хаузер десятки раз спасал нам жизнь.
— Да, герр доктор. Как я мог быть таким бесчувственным? — Штайн рассмеялся.
Люптманн поднял свои красные, исходящие паром руки, возможно, желая обхватить ими горло Штайна.
Кранц поднял пистолет-пулемет "Шмайссер".
— На это нет времени. Мы должны возвращаться. Возьмите с него все, что сможете, и уходим.
Они забрали у Хаузера рюкзак и винтовку, штык и сумку с хлебом, передали Кранцу обшарпанный кожаный футляр с картами.
Фонарь погас, и они снова вышли в мертвый холод Сталинграда. Вдалеке слышался гул артиллерийской стрельбы, стон ветра, звук сапог, пробивающих снежную корку. Штайн шел впереди. Он воевал, убивал и калечил уже два года, но война еще не умерила его пыл. В сером свете Люптманн наблюдал за ним. Ему было интересно, когда смерть настигнет Штайна и придется ли ему погрузить руки в живот или отрубить ему одну из конечностей. Он также задавался вопросом, будет ли он прилагать особые усилия, чтобы спасти жизнь человека, чья душа была столь же пустынна, как и окружающий их пейзаж.
Они двинулись прочь, дыхание срывалось с губ.
Город был погружен в полумрак. Вокруг них возвышались громады выщербленных зданий, а на улицах лежали груды обломков. Переступая через окоченевшие голые трупы русских граждан, они двигались сквозь ночную пелену. Спустившись в переулок, они миновали изрешеченную осколками стену церкви. Они забежали за занесенный снегом ряд изгородей, когда мимо прокралась группа русских детей, волоча за собой безголовый труп собаки, которая, без сомнения, направлялась на похлебку. Дети смеялись и пели, бездумные и одурманенные месяцами жестокого конфликта. По ночам они стаями бродили по улицам, и, будь то немец или русский, если они застанут вас спящим, они перережут вам горло за несколько корок хлеба или рваное одеяло.
Люптманн последовал за остальными через разрушенный фундамент дома, его противогазная канистра звенела от ветра. По открытому полю неслись потоки снега. Приседая, они перебрались через квартал развалин и остановились. Штайн подал им знак рукой, чтобы они оставались на месте. Только Кранц пробрался вперед. Они с Штайном пошептались пару мгновений. Затем Штайн помчался один, перебегая от дерева к дереву, его шинель развевалась на ветру. Он обогнул разрушенный дом и вошел внутрь.
Люптманн чувствовал, как ветер высасывает из него тепло, как дышат его легкие и как бьется его сердце. В доме его ждали Бох и Эртель с костром и кофе, который они взяли у попавшего в засаду советского патруля тем утром. Что его беспокоило, так это то, что он мог видеть мерцающее пламя костра, чего не должен был видеть. Бох натянул брезент, чтобы скрыть свет от посторонних глаз… но теперь это было совершенно очевидно.
Через некоторое время вернулся Штайн, и Кранц приказал им следовать за ним.
Внутри дома Люптманн увидел, что брезент свисает с верхних стропил на одном голом штыре. Он был рассечен тремя неровными порезами. Штык? Бох лежал у стены, мертвый. Он был рассечен от лба до промежности, лежал прямо на земле, расщепленный вдоль, как березовая палка. Его кровь застыла вокруг него красными кристаллами. Она растеклась по стене за его спиной, а с потолка капали застывшие сталактиты. Несмотря на холодную погоду, все еще чувствовался запах его насильственной смерти — металлический, дикий, мясной.
— Бох, Боже мой, Бох, — сказал Хольц, отворачиваясь.
Люптманн ничего не понимал. Если его схватили русские, почему они оставили кофе и шоколад? Провизию и карабин? В Сталинграде трупы сразу же раздевали. Но Бох не был раздет. Его просто положили на землю, и Люптманн подумал, что дело в чем-то похожем на меч.
— Партизаны, — сказал Крейг. — Наверное, это были партизаны.
Но в это никто не верил. Кранц приказал им обыскать дом, ту его часть, которая еще стояла, но никаких следов Эртеля не было. Ну, не совсем. След застывшей крови вел на кухню и выходил через заднюю дверь, которая висела на одной петле и выглядела так, будто в нее попали из миномета. С помощью фонарика Кранца они изучили дверь, зазубренные царапины на ней, следы крови, уходящие в снег.
— Зачем им понадобилось тащить его тело? — поинтересовался Хольц.
— Они были голодны, — сказал Штайн.
Это была ужасная мысль, но не такая уж неслыханная. В городе оставалось очень мало еды. Люди ели собак, кошек и даже друг друга. Мясо было мясом.
— Партизаны, — повторил Крейг.
Это рассмешило Штайна.
— Ты так думаешь?
Он проследил за кровавым следом с помощью фонарика Кранца. На полу кухни остался один огромный и чудовищный отпечаток. Кто-то наступил в кровь, и это был его след. Это не был след человека. Он был большим и размашистым, и на нем отчетливо виднелись следы когтей или шпор. На снегу было еще несколько следов. Шаг был огромен.
— Ни один партизан не оставил бы таких следов, — сказал Штайн.
Кранц внимательно изучил его.
— Почти… почти как след волка.
— Очень большого волка, — сказал Штайн.
Люптманна заинтересовал рисунок следа. Мало того, что шаг был огромным, так еще и тот, кто его оставил, ходил прямо, как человек.
— Гигантский волк, который ходит на двух ногах, — сказал он, почти жалея об этом.
— О, вы бы отлично поладили с моей бабушкой и ее историями об оборотнях и привидениях, — сказал Крейг, стараясь казаться забавным, но потерпел неудачу.
— Вульф, — сказал Хольц. — Он был здесь.
Его слова эхом разнеслись в ночи, и некоторое время никто ничего не говорил. За разбитой дверью лежал снег, тени прыгали и метались. Можно было почти услышать, как смерть на этом ветру зовет тебя в темноту, шепчет твое имя.
— Ладно, черт возьми, — сказал Кранц. — Мы посмотрим, что это такое. Давайте, все вы. Держитесь вместе.
С ужасным ощущением в животе Люттманн последовал за ним.
Они двинулись сквозь обломки и разрушения, перепрыгивая через воронки от бомб, у которых, казалось, не было дна. Они прошли мимо собаки, которая грызла лицо мертвого ребенка, забирая то, что осталось от крыс. Прошли над грудами разбитых зданий и вокруг сгоревших дотла домов. Люптманн увидел застывшую в снегу немецкую пулеметную команду… хотя пулемета не было, его все еще держал покрытый льдом труп.
Штайн вел его по ветру, не теряя из виду тропу. Снег местами занес его, но в этом человеке было что-то первобытное: он чуял все, как собака. Может быть, он терял след на мгновение или два, ему приходилось немного поплутать, но он всегда находил его снова. Вскоре они оказались в квартале заброшенных домов, испещренных шрамами от артиллерийского обстрела. Многие из них были без крыш. Высокий, узкий и покосившийся дом окружала осыпавшаяся каменная стена. Здесь Штайн остановился.
— Здесь… — выдохнул он. — Здесь наш следобрывается.
Люптманн заглянул за стену. Этот дом ему не понравился. Он был похож на огромный темный гроб, наполненный ночью. В животе у него образовалась пустота. В нем было что-то запретное, что он чувствовал до самого мозга костей, как в логове ведьмы, пожирающей детей.
— Смотритe, — сказал Хольц.
Кто-то нацарапал на каменной стене кресты и шестиконечные знаки, как бы предостерегая людей от того, что находилось за ней. Они стояли впятером в своих мешковатых белых мундирах, серых от грязи и забрызганных запекшейся кровью. Хлопья снега срывались с их стальных шлемов и оседали на объемистых рюкзаках.
— Тогда показывайдорогувнутрь, - сказал Кранц.
Штайн был только рад.
В стене имелись ржавые железные ворота, но они были очень старыми и увитыми засохшим за зиму плющом. Они были широко распахнуты. Двор, дрожащий в тени этого дома, был занесен тяжелым снегом. Но по нему что-то двигалось, это было видно. Что-то большое. Они шагнули во двор, и снег поднялся выше колен. Дом над ними был закрыт ставнями и покосился, стены обветрились до серого цвета, в крыше были пробиты дыры, сквозь которые виднелись скелетные перекладины стропил. Но именно в самом снегу они увидели то, что остановило их: разбросанные по снегу тела. Из сугроба торчали замерзшие серые руки с растопыренными пальцами. Ноги, руки, туловища. Лицо маленькой девочки смотрело на них, безглазое и блестящее от мороза. Здесь, должно быть, были разрозненные останки дюжины из них.
Штайн схватил руку и потянул ее вверх. Под ней не было тела. Он отбросил ее в сторону.
— Что это за место? — спросил Крейг.
Но никто не хотел отвечать на этот вопрос. Люптманн изучал конечности и лица на снегу, размышляя о чем-то. Пустота внутри него разверзлась так широко, что казалось, она его проглотит. Это была не просто военная бойня, это было нечто совсем другое. Все эти части тела… не грубо отброшенные в сторону, а почти выстроенные в некий непостижимый узор, если только его можно было увидеть. И он увидел. Это было похоже на ледяной ящик, вот что это было. Здесь людоед хранил свое мясо, сохраняя его свежим в снегу.
— Пойдемте внутрь, — сказал Кранц. — Хватит с меня этой чепухи.
Не успев остановиться, Люптманн сказал:
— Не думаю, что нам стоит это делать.
Но его проигнорировали, по крайней мере, Кранц и чересчур энергичный Штайн. А вот Крейг и Хольц его услышали, и в их глазах читался ужас, который старил их так, как никогда не смогла бы сделать война. Люптманн почувствовал, как в нем поднимается иррациональный, суеверный ужас. Штайн отворил дверь, и они один за другим вошли внутрь, причем Кранц светил им вслед. Дом стоял пустым, вероятно, уже несколько десятилетий. Полы прогибались, стены прогнили до самой обрешетки. Повсюду осевшая пыль и тянущиеся сети паутины, осенние листья, разлетевшиеся по углам, снежная пыль.
Штайн двинулся по коридору к тому, что когда-то могло быть столовой, да и сейчас, видимо, является ею. Они увидели это. Они все видели. Стены и голые полы были коричневыми от старых пятен крови, как и потолки. С открытых стропил свисали на цепях десятки засоленных и затвердевших конечностей, раскачиваясь, словно повешенные. Эртель был повешен вместе с ними, за ноги, перерезан от промежности до горла, его кровь собрали в помятый медный таз. С его лица была содрана плоть, череп был испещрен следами зубов. Полости тела были полыми, опустошенными.
Хольц издал придушенный рвотный звук.
— Боже правый… — сказал Кранц.
И тут слева от них что-то зашевелилось. Что-то зарычало, и они услышали скрежет когтей по полу. Кранц посветил туда, и, хотя они ожидали увидеть бешеную собаку, они увидели… мальчика. Он был голый и стоял на четвереньках, его длинные и вьющиеся волосы ниспадали по спине, уши были заострены и прижаты к черепу. Его глаза были огромными и влажно-красными, нижняя челюсть хищной формы, нос приплюснутый. С низким, звериным ревом он прыгнул.
Однако Штaйн был наготове. Когда существо-мальчик прыгнуло, он открыл огонь по нему, выпустив пулю калибра 7.92 мм прямо в горло, которая едва не оторвала ему голову.
Он ударился о свисающие руки, заставив их раскачиваться, а затем тяжело упал на пол. На мгновение он содрогнулся, из разорванного горла хлестала кровь, ужасные челюсти щелкали, открываясь и закрываясь. Затем он затих, кровь растеклась вокруг него, и от нее пошел пар.
— Что… что это, черт возьми, такое? — поинтересовался Хольц.
Штайн пнул тело.
— Это милый маленький мальчик, который хотел выпить твоей крови.
Люптманн был оскорблен этим изуродованным трупом, но любопытство взяло верх. Он опустился рядом с ним на колени, разглядывая своеобразную анатомию, в которой, казалось, было столько же волка, сколько и мальчика. Острые зубы были созданы для того, чтобы рвать и кромсать, крючковатые когти — чтобы вцепиться в добычу и не отпускать ее. Все было неправильно. Этот ребенок не был каким-то несчастным цирковым уродцем, он был выше этого. Мутация, гибрид, дикий и нечеловеческий. Находясь совсем близко, Люптманн чувствовал теплый запах ребенка, и это вызывало у него отвращение.
— Что это? — спросил Кранц.
— Если бы мне нужно было дать ему имя, — сказал Люптманн, — я бы назвал его…
Но слова испарились у него на языке, потому что раздалось низкое, звериное рычание. Оно доносилось сверху. Кранц направил туда свой фонарь. Раскачивающиеся конечности отбрасывали метающиеся тени. Вверху, на стропилах, сверкали красным и злобным светом три группы глаз.
— Их стало больше, — сказал Крейг.
Все медленно-медленно подняли оружие. Они имели дело с бешеными собаками в Сталинграде и знали, что нельзя делать резких движений. Нужно быть осторожным, контролировать себя, не пугаться. За стропила цеплялись еще трое детей — две девочки и мальчик. Все они были отвратительными волкоподобными существами. От взмахов рук по ним ползли тени, а глаза ярко светились в мгновенных провалах темноты. Конечности у них были длинные, пальцы узкие и когтистые. Все они были лохматыми, покрытыми бледным пухом, их волосы были длинными и грязными, а лица покрыты язвами. Их рты были открыты, зубы, похожие на иглы, выставлены напоказ, с губ свисали капли слюны.
Люптманн поднял винтовку, и она задрожала в его руках.
Он знал, что если бы он был один, они навалились бы на него, вырвали бы кишки влажными клубками и вскрыли бы ему горло, глотая вытекающую кровь и купаясь в ней с великим варварским наслаждением.
— Сейчас, — сказал Кранц тихим, но твердым голосом.
Все начали стрелять, разрывая на куски раскачивающиеся руки и осыпая пулями балки над головой. Двое детей сорвались со своих насестов, их лица разлетелись на части. Они упали на пол без чувств, кувыркаясь и визжа. Когда остальные убрались с пути этих трепыхающихся рук, Кранц расстрелял их из своего пистолета-пулемета "Шмайссер", разорвав почти пополам. Третий ребенок, девочка, упала сверху, но зацепилась за один из крюков, державших руку. Он зацепил ее за горло и рванул к животу, удерживая ее. Она бешено вращалась вверх ногами, щелкая челюстями и размахивая когтями. Штайн выстрелил ей в голову, и серое желе и осколки костей брызнули на стену. Она была мертва, как и остальные, но продолжала вращаться на цепи в медленном макабрическом танце.
Хольц упал на задницу, испытывая приступы сильного головокружения. Крейг продолжал отступать, пока не ударился о стену.
И тут дверь в конце комнаты распахнулась, и что-то вползло по ступенькам на свет Кранца.
Люптманн стоял, затаив дыхание, и смотрел на это.
Это была женщина… или почти женщина. Стройная, покрытая роскошными белокурыми волосами, густая грива которых спускалась по спине. Ее длинные, тонкие и когтистые пальцы до самых запястий были в крови. Она была ранена, кровь текла из раны в животе, окрасив живот в розовый цвет. Когда она потянулась вперед, то оставила за собой след темной крови.
— Убейте ее, — сказал Крейг, почти в истерике. — Вы слышите меня? Убейте ее!
Она отреагировала на его голос рваным, собачьим рычанием, ее красный кровоточащий рот широко раскрылся и наполнился треугольными клыками, похожими на осколки стекла. Ее лицо было странно красивым в каком-то первобытном, животном смысле — бледная и блестящая плоть, плотно прилегающая к волчьему черепу. Огромные, полупрозрачные глаза, из которых текли слезы, — черные дыры, испещренные прожилками красного цвета.
Люптманн почувствовал, что его внутренности налились воском. Она смотрела на него, в него, возможно, сквозь него, и он на мгновение представил, как она перегрызает ему горло своими длинными зубами, а ее глаза закатываются в чувственном восторге. Она продолжала смотреть. Ее челюсти то открывались, то закрывались, доносился невнятный голос, и ему показалось, что она пытается говорить.
Кранц и Штайн выстрелили.
Она поднялась с пронзительным ревом, ее точеное мускулистое туловище стало гладким и кошачьим. Они увидели, как от груди к животу тянется линия сосков, как в них вонзаются пули, рассекая ее в дюжине болезненных мест. Она содрогалась и корчилась на полу, выдыхая горячее желтое дыхание и обливаясь собственной кровью, челюсти были раскрыты, из них свисали нити ткани, глаза расширены, пряди грязных волос свисали на лицо. Затем она забилась в конвульсиях, и ее вырвало на пол рагу из крови и желчи. В ней были крошечные полупереваренные кусочки, которые могли быть пальцами маленького ребенка.
Люптманн стоял с гудящим звуком в голове, не в силах пошевелиться. Наконец Кранц схватил его за руку и вытащил на ветер.
Осада Сталинграда к тому времени продолжалась уже четыре месяца, и немецкая 6-я армия находилась в полном упадке. Несмотря на то, что генералы предупреждали о кровопролитии, которое может затянуться до страшной русской зимы, Гитлер приказал 6-й армии войти в Сталинград. Взятие города означало бы захват крупного промышленного узла, а его удержание стало бы деморализующей и символической потерей для советских войск, в особенности для Иосифа Сталина, ведь город носил его имя. После массированной бомбардировки немецкими войсками, вызвавшей бушующий пожар, в результате которого погибли тысячи мирных жителей, а город превратился в кладбище обломков и обгоревших руин, 6-я армия вошла в сам Сталинград и начала ожесточенную, дорогостоящую битву за каждую улицу, завод и дом. То, что немцы называли "Rattenkrieg", война крыс, жестокая война на истощение, где успех измерялся не футами, а дюймами и множеством трупов.
После трех месяцев кровавой бойни вермахт захватил 80 % города, но удерживал его недолго. Советская контратака отрезала 6-ю армию и загнала ее в сталинградский котел с голодающим и отчаявшимся гражданским населением. Немцыбыли в значительномменьшинстве, у них было малоприпасов, они были окружены,азатемнаступилазима,показавшаясвоизубы. Они умирали тысячами от голода, обморожений и болезней. И все равно Красная aрмия затягивала петлю, прижимаясь все ближе и ближе, сжимая захватчиков, раздавливая их под скрежещущим, неумолимым шагом советской военной машины.
Немцы продолжали сражаться, поскольку мало что могли сделать. Они теряли в среднем по 20 000 человек в неделю, но не сдавались, заставляя русских платить за каждый дюйм разрушенного города, как русские заставляли платить их. Это была не просто осада, а жестокое и разрушительное столкновение идеологий, расовая война, жестокая и чудовищная на всех этапах. Немцы, не имея припасов, каждый день вытаскивали себя из разбитых бункеров, замерзшие и разочарованные, пораженные дизентерией и обморожениями, тифом и вшами, чтобы сражаться за разрушенные улицы и развалины заводов, перебираясь через горы замерзших трупов, запутавшихся в колючей проволоке. Они сражались уже не за Гитлера или Рейх, а за выживание, друг за друга, за еще один день и еще один вздох.
А Красная aрмия наступала, сокрушая их. По радио и из огромных громкоговорителей по всему городу тикали часы и голос занудно сообщал, что каждые семь секунд в Сталинграде погибает немецкий солдат. Днем и ночью продолжалось это адское тиканье, сопровождаемое замогильным голосом.
Это был Сталинград.
Это был Aд за пределами Aда.
И в этой преисподней жил и умирал взвод Кранца.
Запах жарящейся собаки был аппетитным.
После того, что они увидели в доме, Люптманн думал, что больше никогда не будет голоден, но от запаха шипящего мяса у него свело живот. Это была прекрасная эльзасская собака, вероятно, питомец какого-нибудь немецкого офицера. Штайн прострелил ей голову, сбрил шерсть траншейным ножом и выпотрошил, насвистывая при этом "Звезды, что сияют в Германии". Никто не знал, кем был Штайн до войны, но все знали, кем он стал теперь: животным. Но даже животным можно найти применение.
Наконец, устав от тягостного молчания, пристальных взглядов и прищуренных лиц, Кранц сказал:
— Этот зверь — из сказок, да? Волчица. Должно быть, она напала на Боха, убила его и, будучи раненой, утащила Эртеля кормить своих детенышей.
Штайн повернул собаку на вертеле, проткнул ее вилкой, и соки с шипением потекли в огонь.
— Мы должны рассказать эту историю, но никто нам не поверит.
— Но тела… они в том доме, — сказал Хольц.
— Пусть будут там, — сказал Кранц. — Мы убираемся из этого города. Я уже решил это. К черту эту войну.
Они сидели в подвале разбомбленного завода, с мрачными лицами и неподвижными глазами. Не было ни разговоров, ни жалоб, ни шуток. Обычное товарищество, несмотря на тяжелые обстоятельства, исчезло. Даже Крейг не хвастался женщинами, которых он знал в Берлине, девушками, с которыми он сводничал на Курфюрстендамм. Время от времени по улице проносился тяжелый транспорт, возможно, танк или моторизованная пушка.
Закурив русскую сигарету, Штайн сказал Люптманну:
— Расскажи нам историю, учитель. Расскажи нам о товарище Сталине. Мне это нравится.
Хотя Люптманн был не в настроении, он рассказал. Учитель. Да, до войны он был школьным учителем. Иногда он забывал об этом. Он прочистил горло и, глядя в огонь, продекламировал абсурдную фразу из советской пропаганды.
— Много-много лет медведь Сталин жил в девственном лесу. Потом в лес пришел русский генерал и попытался заманить медведя в ловушку. Он выставил бочку водки, Сталин выпил ее, стал очень пьяным и попал под власть русского генерала. Тот заставил Сталина танцевать. Однажды Сталин сбежал, и с тех пор он заставляет генералов танцевать.
— На конце веревки, — усмехнулся Штайн. — Когда его охватывает желание провести чистку.
Собака была готова, так объявил Штайн. Он снял ее с вертела и разделал на части. Некоторое время были слышны лишь звуки жадных пальцев и жующих ртов, ароматное мясо, высасываемое из костей и грызущих зубов. Они съели собаку целиком, а когда закончили, сидели с жирными лицами и ковырялись в зубах грязными ногтями.
Наконец Хольц сказал:
— Мы не можем покинуть город… мы должны соединиться с ротой.
— Черт, — сказал Штайн. — Какой еще ротой?
— Их больше нет, парень, — сказал ему Кранц. — Мертвы или захвачены в плен, и одно от другого не отличается, не так ли?
И это была та история, которую они постоянно слышали с того момента, как вошли в город: Красная армия не берет пленных, она расстреливает немцев на месте. Никто не знал, правда это или нет, но они верили. Вот почему, окруженные, избитые и голодные, небольшие группы захватчиков вермахта упорно сопротивлялись, сражаясь до конца, заставляя советские войска отбрасывать десятки жизней за каждую отнятую.
Люптманн симпатизировал Хольцу. Вся эта война и зверства, и все равно в нем сохранялась мальчишеская наивность. Это освежало. Но, несмотря на его сияющие глаза и идеализм, Штайн был прав: стрелковой роты больше не существовало. Она была разбита, обезглавлена и втоптана в мерзлую землю. Теперь остались только отставшие. Такие же, как они сами.
Это случилось в железнодорожном депо на Центральном вокзале. Русские, проливая кровь за каждый сантиметр, окопались за платформой, используя в качестве валов разбитые и перевернутые вагоны. Битва продолжалась почти двое суток. Сюрреалистический и оглушительный кусочек войны, заваленный обломками и трупами лошадей и людей. Грохот пулеметов, вой ракет и рев снарядов, земля тряслась от артиллерийских залпов, а "Юнкерсы" пикировали, как хищные птицы, сбрасывая боеприпасы. Так продолжалось в течение тридцати часов, пока они пытались вытряхнуть Советы из их нор.
То и дело полковник Хаузер, ожесточенный нечеловеческим упорством русских, посылал ударный отряд, и раздавался грохот стрелкового оружия и рев глубоко засевшего пулемета, а затем столпотворение, когда немцы пытались оттащить своих мертвецов. На русских сыпались снаряды, пока от депо и его вагонов не осталось ничего, кроме запутанного лабиринта из металла, горящего дерева и бетонных плит. Дым был таким густым, что ничего не было видно на десять футов в любом направлении. Был только запах пороха и горящих тел.
Конечно, русские были разбиты, конечно, они погибли или разбежались. Хаузер отдал приказ о штурме, и это было в духе русских — молча страдать, жертвуя сотнями, чтобы заманить врага. И они это сделали. Рота Хаузера была сокращена до половины личного состава после нескольких недель изнурительных, кровавых боев между домами, и те, кто остался, были втянуты в бой, а затем обрушились минометные снаряды, подкрепленные противотанковыми орудиями и пулеметами. Советские подкрепления появились в самый неподходящий момент, обстреляв немцев реактивными снарядами "Катюша", установленными на грузовиках. Их называли "сталинским органом" за визжащую музыку, которую они издавали, обрушиваясь на немцев с разрушительным эффектом. Когда дым рассеялся, остался только Хаузер со своей небольшой группой, которая отступала.
И с тех пор они отступали.
Это было неделю назад, и теперь люди Хаузера, за вычетом Хаузера, уже не были элитными ударными войсками вермахта, прорезавшими советскую оборону, как раскаленный клинок; они были просто ходячими мертвецами… оборванными, истощенными и с впалыми глазами, ищущими тихую могилу, чтобы лечь в нее.
Крейг, который так долго молчал, сказал:
— В моей деревне, в Кринештадте, старухи рассказывали нам, детям, сказку. Сказку о пожирательнице детей. О женщине, которая ела детей в лесу. Она была похожа на нашу волчицу… отчасти женщина, отчасти животное. Когда ее схватили, ее кастрюля была наполнена детским мясом. Ее сожгли на костре как оборотня.
Штайн рассмеялся.
— Да, прямо как в Сталинграде, сожгли на костре. А мы, друзья мои, всего лишь пепел, — чтобы проиллюстрировать это, он подбросил в огонь несколько угольков.
Штайн рассмеялся.
— Это Вульф, — сказал Хольц, его голос был едва слышным шепотом. Штайн рассмеялся. — Вот что это была за штука: Вульф.
Штайн рассмеялся.
— Просто история, — сказал Штайн, отказываясь обсуждать ее.
Но все они думали об этом и не могли перестать думать. Вульф. История, которая муссировалась неделями, месяцами. Какое-то огромное и громоздкое чудовище, которое ходило вертикально и появлялось только во время самых кровавых битв, было замечено, как оно утаскивало трупы только что умерших. Если эти рассказы были правдой, то Вульф пожирала не только немецких, но и русских мертвецов. Многие утверждали, что видели ее… мохнатое, мерзкое существо с глазами, которые светились красным в темноте, от нее исходило зловоние теплой падали. Даже у русских крестьян было для нее название, нечто древнее и злобное, что веками преследовало поля сражений: "волколак" или "волкулак", пожиратель мертвых и умирающих.
Люптманн ничего не сказал. Город был мертв, как и те, кто населял его труп, и стоит ли удивляться, что мрачный жнец явился сюда в виде демонического волка? Сталинград был сумасшедшим домом, просто и ясно. Как долго можно было сражаться за обломки, руины и осколки, прежде чем сойти с ума? Дни проходили в боях за один дом, за одну вершину холма, за один разбитый участок улицы. В Сталинграде люди были скотом, брошенным на растерзание железным зубам мясопожирающего, трупораздирающего аппарата смерти. И этот аппарат работал круглосуточно, губка, топливом для которой служила кровь, высасываемая галлонами и реками, а брюхо топилось трупами вместо угля. Берлин бросал дивизию за дивизией на сталинградскую бойню, и что же? Людей формировали, пасли, кормили и поили, а затем приносили в жертву этому огромному, мрачному зверю, чей желудок никогда не был полон, который ел, рвал и глотал, всегда желая большего, никогда не отодвигаясь от стола.
Да, в своем разочаровании Люптманн понимал, что его и всех остальных вскормили на сладком бульоне пропаганды, как и всех мужчин на всех войнах. Их откармливали, похлопывали по спине и посылали на убой, посылали сражаться за тлеющую тушу. А теперь? Ничего. Смерть и расчленение, холод, голод и безнадежность. Нет больше ни рейха, ни фатерланда, ни Гитлера с его лживыми обещаниями. Только этот расчлененный город, горящий и гниющий, огромное кладбище, на котором обитают чудовища и люди, которые, возможно, были еще хуже.
Ночь была тихой, странно спокойной.
Крейг нес вахту, и все они спали в прохладной темноте у мерцающего костра. Люптманну снился маленький школьный домик на холме, пастбища, усеянные овцами, зеленые баварские холмы. Он мечтал о доме, о комфортных пространствах и захватывающих дух просторах. Он видел цепляющиеся тени и слышал низкий волчий вой. Проснувшись, он почувствовал холод и черноту. Костер погас. Где-то слышался гул артиллерии, стреляли пулеметы. Но здесь, в развалинах разрушенной фабрики, слышалось дыхание людей, перемещения оборудования и ужасный запах чего-то, что жевало трупы и душило младенцев в колыбелях.
— Крейг? — прошептал Люптманн.
— Заткнись, — сказал Кранц. — Здесь… здесь что-то есть.
И так оно и было. Люптманну не нужно было это объяснять. Тишина была тяжелой и зловещей. Он чувствовал запах того, что притащилось сюда в темноте ночи. Мерзкий и зловредный запах гнили, болезней и червей. Он ничего не видел, но чувствовал тварь, ощущал ее рядом, слышал ее низкое и сиплое дыхание, похожее на свист воздуха в трубе. Дыхание было горячим и прогорклым, тошнотворным. А потом, словно поняв, что его слышат, оно низко зарычало и начало жевать со звуком пилы, рассекающей кости.
Штaйн что-то сказал, и все начали стрелять.
По теням.
По шумам.
Люптманн был единственным, кто не стрелял. Он изучал тварь, проскользнувшую между ними в свете дульных вспышек. Оно прыгало вокруг, скакало и металось, но он видел его. Гигант, щетинившийся шерстью и неприлично мускулистый. Его глаза были багровыми скарабеями, сверкающими колдовским светом. Огромные челюсти, из которых капала кровь, с зубами, похожими на рапиры. Он двигался быстро, метался, издавая безумный, почти истерический хохот, словно гиена. Конечно, они попали в него, ранили, пустили кровь. Но если он и был ранен, об этом нельзя было догадаться. Люди стреляли вслепую, а этот волк-людоед был здесь, там, повсюду. Он качался на стропилах, держась за них одной лапищей; он катился по обломкам, как мяч; он танцевал в воздухе с немыслимой грацией. Люптманн увидел, как оно склонилось над телом Крейга, зарывшись рылом в его живот. Оно вырывало куски кишок и выплевывало их в воздух.
Затем оно схватило Крейга за горло, тряся его, как кошка трясет дохлую крысу. Они выстрелили в него… или туда, где, по их мнению, оно находилось. Оно ревело и резало своими огромными когтями, пронзительно хохотало.
А потом оно исчезло.
И Крейг тоже.
— Оно учуяло нас, — услышал Люптманн свои слова. — Оно учуяло нас в том доме и пошло по запаху сюда.
— Вульф, — вздохнул Хольц. — Боже правый, Вульф…
То, что последовало дальше, было кошмаром даже по меркам Сталинграда.
Полубезумные и гораздо более близкие к смерти, чем к жизни, Кранц и его люди прорвались за периметр завода. Они бежали бок о бок, ничуть не заботясь о снайперах и советских патрулях, о партизанах, прячущихся в развалинах. Они мчались по улицам и переулкам, преодолевая груды обломков, не совсем понимая, гонятся ли они за зверем или убегают от него. Тротуары были покрыты льдом цвета свежей кости. Над головой висела холодная белая луна. Когда они бежали, то слышали, как война зовет их — гул, грохот и крики. И они бежали к ней, отчаянно желая снова оказаться в ее объятиях, почувствовать запах холодной стали и горячей крови, дыма, гари и остатков тел, складывающихся в пазл. Потому что война была лучше, чем Вульф, этот ужас из безумной сказки… бесконечно лучше. Они ненавидели русских, а русские ненавидели их, но, конечно, люди были людьми. Люди встанут плечом к плечу, независимо от расы, вероисповедания или политических мотивов, чтобы противостоять ходячему, преследующему кошмару.
Наконец они рухнули рядом с бульваром, где деревья, лишенные сучьев в результате взрывов, возвышались на фоне жестокого неба, как мачты кораблей. Они задыхались и хрипели, на их лицах выступил пот. Повсюду затаились гротескные тени. Земля содрогалась от близких смертельных схваток войны.
Хольц первым обрел дыхание.
— Эта тварь… эта тварь… о, Боже, эта ужасная тварь…
И прежде чем кто-либо еще успел заговорить, это сделал Люптманн.
— Это был самец, самец волка… именно он убил Боха и утащил Эртеля, а не самка. Самка была его парой. Мы убили его самку, его детей. У него есть наш запах, и он будет приходить за нами, приходить и приходить…
— Ты не можешь этого знать, — сказал Кранц, сжимая свой "Шмайсер".
— Он прав, — сказал Штайн. — Наш школьный учитель прав. Мы убили его… выводок, и он хочет отомстить; он хочет крови. Оно не живет ни для чего другого. Да, если бы это была твоя или моя семья, мы бы отреагировали так же. Мы должны найти его и убить, пока оно не убило всех нас.
Хольц встал.
— Ты сумасшедший! Ты не можешь знать, что оно думает или чего хочет! Ты не можешь знать ничего из этого! Ты не можешь! Ты просто не можешь знать…
Штайн встал и ударил его по лицу.
— Не говори мне, что я знаю, сопливая девчонка! Не смей говорить мне, что я знаю! Я знаю смерть! Я знаю войну! Я знаю кровь, боль и ужас! И он тоже знает это, ей-богу!
Они все встали и начали двигаться. Подул ветер, и снова пошел снег, ледяные кристаллы жалили их лица. Они дошли до перекрестка, и вместо отсутствующего указателя улицы какой-то ненормальный прибил к столбу замороженный труп русского. Его рука была вытянута, указательный палец направлен вперед, с него свисали сосульки. Да, в ту сторону, в ту сторону.
Но что это была за дорога?
Узнать это было невозможно. Люптманн подумал, что, возможно, это река, Волга. Сейчас она застыла, как бетон, он знал. Осенью она была так завалена трупами, что по ней можно было пройти, не замочив ног. Когда река покрылась льдом, трупы застыли в таком состоянии. Он видел их… сотни, тысячи, запертые в черном льду, как насекомые в янтаре. Морг — скульптура из оскаленных ледяных лиц и покрытых инеем рук, торчащих из твердой толщи. Но даже этот отвратительный комментарий к Сталинграду был бесконечно предпочтительнее, чем чудовище, Вульф.
Они снова побежали, и на этот раз война нашла их, назвала своими, непокорными школьниками, которые сбежали. Теперь они были у нее, теперь они принадлежали ей. Вокруг них свистели пули, над головами визжали минометные снаряды. Шквал ракет обрушился на покосившийся дом и разнес его в щепки.
— Вперед! Шевелитесь! Вперед! — крикнул Кранц.
Они находились на внешнем краю идущего боя, и советские части заметили их, увидев не отставших, а разведку, возможно, впереди колонны помощи. Пули прогрызали асфальт вокруг них, впивались в деревья и изрешеченные осколками фасады зданий позади них. Здания и деревья вспыхивали от зажигательных снарядов. Вдалеке слышался гул танков, больших русских Т-34. Приближающиеся артиллерийские снаряды вспыхивали яркими белыми вспышками; земля дрожала, здания рушились.
Кранц шел впереди, они пробирались сквозь громады зданий, которые представляли собой не более чем каркасы стен и дымовых труб, ожидающих своего часа. Они миновали баррикаду из трупов, аккуратно уложенных в ряд, затем пять или шесть русских солдат, повешенных на дереве. Вероятно, дезертиры, казненные НКВД. Впереди, на возвышенности, они увидели высокое здание из красного кирпича, более или менее целое и невредимое. Когда они приблизились к нему, одинокий автоматчик открыл по ним огонь, и Люптманн почувствовал, как пуля отскочила от его шлема, едва не лишив его чувств.
— Проклятые большевики! — воскликнул Штайн.
Не дожидаясь ответа, он бросился на здание, патроны пролетали мимо него на считанные дюймы. Он подбежал к разбитому окну и швырнул в него гранату. Раздался приглушенный взрыв и крики. Штайн бросил туда еще одну, и все затихло.
Кранц отдал приказ, и они вошли в здание, освещенное теперь горящими обломками. На втором этаже были только обломки и мусор, у стены лежали двое мертвых русских. Оба умерли от ран, полученных в бою. У того, что слева, отсутствовала большая часть головы, а у того, что справа, гранатой или снарядом разорвало живот. Полость его тела была почти пуста, внутренности выпирали, как змеи из расщелины. Он был обмотан сетью. К его коленям, ботинкам и стене позади него были приморожены куски в виде жуткой сети.
Штайн ткнул сапогом более позднюю жертву, партизана. Он тоже был разорван, кровь и ошметки ткани парили вокруг него. Это был тот, кто стрелял в них. Штaйн, должно быть, бросил первую гранату прямо ему под ноги.
— Капут, — сказал он, расстегивая брюки и мочась на труп.
Кранц повел их по узкой лестнице на верхний этаж. В самой большой из комнат было два окна, выходивших во внутренний двор. Защищенное место. Русские использовали его под полевой госпиталь. Убитых и раненых унесли, но у дальней стены было крысиное гнездо из окровавленных бинтов и повязок, переполненных контейнеров с грязными швами и хирургическим оборудованием, а также… конечностей. Несколько десятков ампутированных рук и ног, застывших, как говяжьи суставы. Они были аккуратно, почти скрупулезно, сложены в стопки, и в этом было что-то до такой степени абсурдное, что Люптманн почувствовал, как усмешка забралась ему в горло.
Кранц нашел кое-что получше конечностей: взрывнойранец. Такую штуку используют для разминирования бункеров. Если русские придут в каком-то количестве, они смогут поцеловать их на ночь.
— Они идут, — сказал Штайн, выглянув в окно.
Группа русских следовала за ними.
Люптманн присмотрелся, и да, они были там, пробирались сквозь деревья, освещенные бушующими пожарами, выскальзывали из сухого оврага, направляясь во двор. Со свойственной советским солдатам чрезмерной жестокостью вся группа бежала по снежным завалам, ведя огонь из автоматов и пистолетов-пулеметов по зданию, обильно поливая все на своем пути без видимой цели.
Один из них поскользнулся на льду, и, когда он попытался подняться, Штайн нажал на курок своего карабина, и его голова взорвалась, как водяной шар. Кранц поливал их из "Шмайсера", а Хольц сделал несколько выстрелов. Трое русских были убиты, остальные побежали обратно в овраг. Но один, то ли самоубийца, то ли одурманенный пропагандой, снова побежал к зданию, стреляя из своего оружия. Штайн бросил в него гранату, и солдат не заметил, как она прилетела. Граната взорвалась в воздухе прямо перед ним, осыпав его осколками. Люптманн видел, как это произошло, и снова поразился абсурдности ситуации. Ужасной, да, но и мрачновато-юмористической. Ведь граната, взорвавшись со вспышкой света и изрыгающим ревом, оторвала человеку руки так, что казалось, будто он сам их выбросил. Никто не был удивлен больше, чем он сам. Он закричал и упал, пролетев футов десять, красный и разорванный.
Штайн безудержно хохотал.
Потом начал Хольц, и даже старый, угрюмый Кранц начал хихикать. О, война высосала их досуха, опустошила, и вот что осталось: потрепанные, изможденные механизмы, которые находили такую резню забавной. Люптманн тоже рассмеялся, презирая себя за это, но все равно рассмеялся.
— Мы либо уходим сейчас, либо ждем, пока они не приведут подкрепление, — сказал Штайн.
— Мы подождем, — сказал Кранц. — Нам нужно немного отдохнуть.
Внизу послышался хруст снега. Одинокий солдат попытался пересечь двор, за ним последовали двое или трое. На этот раз они не стреляли; они подкрались к зданию. Штайн, все еще смеясь, подошел к груде конечностей, схватил две руки и умелыми бросками уложил двух солдат. Они вскочили на ноги, увидели, что было брошено, и отступили. Но в это время Кранц и Хольц принялись за дело, забрасывая их отступающих замороженными конечностями.
Это было безумие, это было жутко, и, будучи таковым, это был чистый, без примесей Сталинград.
После этого они ждали. Может быть, минут двадцать или тридцать, курили, шутили, перебрасывались оскорблениями друг с другом, несмотря на то, что видели и делали, и на то, что русские, несомненно, все еще были там, возможно, ожидая танк, чтобы разгромить здание.
И тут раздался звук, который заставил их всех замолчать. Не грохот больших орудий, не падающие бомбы, от которых здание время от времени содрогалось, выбивая пыль из стропил… нет, не война, а что-то другое. Нечто гораздо худшее: долгий, низкий вой, эхом прокатившийся по морозной местности.
Зверь. Вульф.
Он возвестил о своем появлении, как труба возвещает о появлении армии. Русские в овраге начали стрелять, кричать, и не было никаких сомнений, что среди них было это чудовище. Крики и смерть продолжались еще некоторое время. А потом раздались лишь звуки жевания и мокрого разрывания, кости разгрызались в поисках соленого костного мозга, а головы открывались, как консервные банки.
— Оно идет за нами, — сказал Люптманн.
Они смотрели друг на друга в прохладном лунном свете. Ходячие трупы, не элитные солдаты 6-й, пронесшиеся по Франции и Нидерландам, а просто падальщики, живущие за счет трупов Сталинграда. Они сражались упорно и слишком долго, в итоге были брошены Гитлером умирать под обломками. Они жили сырой кониной и иногда жареной собакой. И все же они жили, и не ради какого-то великого идеала, изложенного в шикарной берлинской гостиной, а друг для друга. Братья, связанные кровавой пуповиной войны. И теперь, они знали, они умрут вместе.
Оно было внизу.
Они слышали, как оно пыхтит, скрежещет зубами, чувствовали, как от него исходит запах свежей крови и хорошо прожаренного мяса. Животное и человек, ни то, ни другое, ни третье, и еще что-то отвратительное за пределами всего этого.
Штайн встал.
— Прощайте, братья мои, сегодня я убью зверя. Я делаю это ради себя и ради вас. Но не ради этой свиньи, Гитлера… К черту Гитлера, говорю я.
Это был отрезвляющий момент. Штайн, это развратное человекообразное животное, с таким непристойным наслаждением убивавшее врагов, собирался встретиться со зверем. Умереть за других. И что можно было сказать в ответ на это?
Ничего.
Он побежал вниз по лестнице, а зверь завыл от ярости. Кранц схватил свой "Шмайсер" и тоже побежал вниз. Хольц не мог, он был в ужасе. Но Люптманн пошел. Он спустился как раз вовремя, чтобы увидеть в отраженном свете костра, как Вульф схватил Штайна. Он был огромным, сгорбленным, как тролль из сказки, но ростом не меньше семи футов[64], потный, в крови и с дурным запахом. Глаза его горели, как красные лампы, отражая серебристый лунный свет. Штайн выпустил в него несколько патронов, и он зарычал от злости. Оно выбило винтовку у него из рук, отхватив ему руки по локоть своими когтями, похожими на острые как бритва ножницы. Затем оно завыло и схватило Штайна, вонзило свои длинные желтые зубы ему в горло, едва не оторвав голову. Оно держало его разорванное на куски тело в воздухе, трясло его, позволяя его горячей крови литься на него в каком-то извращенном крещении, раскрыв пасть и высунув язык, из его горла вырывался безумный гиеноподобный смех.
Кранц закричал и бросился на него со штыком, закрепленным на русской винтовке, пробив его насквозь. Зверь отбросил его в сторону, рассекая брюхо. Зверь издал злобное, обманное рычание.
Люптманн всадил в него три патрона, и оно, пошатываясь, с яростным воплем выскочило наружу.
Он втащил Кранца обратно на лестницу, попытался докричаться до него, но Кранц не дал ему этого сделать.
— С меня хватит, старина, просто хватит, — проворчал он. — Теперь возьми мой кейс с картами, а Хольц… дорогой Хольц… вы оба выпрыгните из окна. Но сначала отдайте мне взрывнойранец, а?
Люптманн понял.
Чудовище завыло внизу и стало подниматься по ступенькам. Оно было таким огромным, что ему пришлось склонить голову, чтобы войти в дверь.
— Правильно, ты, уродливая куча дерьма, — сказал Кранц. — Приди и возьми меня, приди и возьми меня, Вульф…
Зверя не нужно было уговаривать. Его мозг, наполненный голодом и жаждой смерти, был прост и незатейлив, мозг рептилии: есть и убивать, рвать и кромсать. От него исходило ужасное, горячее зловоние, напомнившее Люптманну запах тигриного логова: мясо, кровь, пожелтевшие кости, грязная солома, разгрызенные внутренности и воспоминания о первобытной дикости. Зверь шел вперед, кровь капала с его испачканной и лохматой шкуры с прогорклым запахом. Его морда окрасилась в красный цвет, с кинжалов зубов капала кровь. Оно прыгнуло на Кранца и ткнулось рылом ему в лицо. Оно наслаждалось убийством, да, но оно питалось страданиями и ужасом, которые оно вызывало в своей жертве, оно наполняло себя этим и злорадствовало.
А когда оно смотрело в вызывающее лицо Кранца, то ничего этого не видело. Если бы у него был голос, оно могло бы сказать: Где твой страх, малыш? Где твой ужас, отвращение и безумие перед моей проклятой мерзостью?
Хольц выпрыгнул из окна в снег, а Люптманн — за ним.
Они услышали, как Вульф, эта мерзость, завыл от смятения. Когда они были уже на полпути через двор, взрывнойранец сработал, и Кранц в последний раз рассмеялся. Весь второй этаж взлетел на воздух, и здание рухнуло, извергнув кирпич, камень и раствор. Им показалось, что они услышали, как зверь взревел в агонии, когда он был уничтожен, превратившись в тонкий кладбищенский туман.
Они побежали прочь от войны, к реке. Двое вполне могли проскочить через русские линии. Но только двое. От ужаса, боли и разрыва сердца Хольц плакал, Люптманн тоже, но они не останавливались.
— Я доставлю тебя домой, дружище, — сказал Люптманн, говоря это так серьезно, как никогда раньше. — Я верну тебя домой… Клянусь жизнью Штайна, Кранца и всех остальных.
И они побежали дальше, прячась, крадучись и уклоняясь. Ведь там, за пределами взорванного кладбища Сталинграда, был мир, и они планировали познать его снова, почувствовать его аромат, ощутить его тепло, нежно прильнуть к его рукам. Только тогда они закроют глаза и обретут покой.
Перевод: Грициан Андреев
Ночь живых кукол
Tim Curran, "Night of the Living Dolls", 2023
Как только они приехали на кладбище, Трейси сразу же вошлавраж, потому что это была настоящая Трейси. Если она находила способ заставить Барбару нервничать или испытывать дискомфорт, она шла на это. В старших классах она пробралась в туалет для мальчиков и написала в кабинке номер сотового телефона Барбары, а также красочно описала услуги, которые та готова была оказать. А в колледже Барбара почти полгода не могла найти себе пару после того, как Трейси разболтала о грибковой колонии в ее трусиках. Джим Бимер пригласил ее на свидание, но только потому, что услышал о ее заражении и захотел спарить ее со своим собственным в надежде, что вместе они выведут чудовищный гибрид, подобного которому мир еще не видел.
Кладбища вызывали у Барбары тревогу, поэтому она быстро положила цветы на могилу тети Камелии, и тогда Трейси, хихикая себе под нос, сказала:
— Они придут за тобой, Барбара! Они придут за тобой… Да ведь один из них уже здесь…[65]
Барбара вздохнула и окинула свою так называемую "лучшую подругу" злобным взглядом, но выражение лица Трейси заставило ее обернуться, чтобы посмотреть, на что она смотрит. Он стоял примерно в десяти футах от нее.
— Это ужасно, — сказала она. — Зачем кому-то понадобилось ставить такое именно здесь?
Предметом, о котором шла речь, была надувная секс-кукла, рот которой представлял собой ярко-красный овал, похожий на кончик миноги. У нее были растрепанные светлые волосы, голубые стринги, прикрывающие несколько выраженную вагину, и пластыри на каждом соске. Должно быть, из нее начал выходить воздух, потому что когда-то упругая грудь начала обвисать.
— Я заберу ее! — сказала Трейси.
— Ну уж нет.
— Нет, заберу!
— Только не в мою машину.
— Тогда я положу ее в багажник.
Барбара знала, что отговаривать ее бесполезно. Она была просто импульсивной. Когда Трейси протянула руку, чтобы взять куклу, та пошевелилась. Она вздрогнула. Ее обвисшие груди поднимались и опускались, как будто она дышала, а рот открывался и закрывался с тревожным резиновым звуком.
Барбара не знала, смеяться ей или кричать, поэтому начала с первого, а потом перешла на второе, наблюдая, как секс-кукла схватила Трейси и размозжила ей голову о надгробный камень. Все произошло очень быстро.
Барбара споткнулась, отступая назад.
Кукла уже приближалась к ней. Забрызганная кровью и жутко одушевленная, она действительно шла за ней.
Она бросила взгляд на труп Трейси и бросилась бежать.
Она даже не была уверена, куда направляется и что собирается делать, когда доберется туда. Потом она увидела фермерский дом.
Слава Богу. Убежище. Она побежала к нему и дважды упала. Это было очень странно. В колледже она была членом команды по легкой атлетике, была очень быстрой и уверенно держалась на ногах, но теперь, когда за ней гналась эта тварь, она постоянно падала. Странно.
Поднявшись по ступенькам крыльца, она увидела то, что наполнило ее ползучим ужасом: через поле шли еще две секс-куклы. Одна была рыжей, другая — брюнеткой. Она вошла в дом и захлопнула за собой дверь, заперев ее на ключ. Быстро осмотрев лестницу, она убедилась, что вокруг никого нет. Тяжело дыша, она поднялась по ступенькам на второй этаж.
И замерла от нарастающего ужаса.
На верхней ступеньке лежала секс-кукла… но она была сдута, вялая и пустая, как использованный презерватив. Кто-то проткнул ее. Когда она спустилась вниз, на нее набросился мужчина с большим ножом.
— Я убил ее, — сказал он. — Я убил эту чертову тварь.
Он начал всхлипывать, и она больше ничего не могла от него добиться. В этот момент она услышала, как к дому подъехала машина. Приехала помощь. Барбара подошла к окну. Это был белый фургон с надписью: X-ЭКСТРЕМАЛЬНО X-ЗАХВАТЫВАЮЩЕ X-ПОТРЯСАЮЩЕ на боку. Ниже шрифтом было написано: КУКЛЫ, КОТОРЫХ МОЖНО ТРАХАТЬ, И КУКЛЫ, КОТОРЫХ МОЖНО УБЛАЖАТЬ.
Человек в аляповатом синем клетчатом костюме выскочил наружу, размахивая длинным розовым предметом, пытаясь отпугнуть надвигающихся на него секс-кукол. Ему удалось спастись, но ненадолго. Одному Богу известно, что они могли с ним сделать.
Барбара впустила его в дом. Он выглядел как типичный продавец подержанных автомобилей, и от него пахло бренди.
— Чик Мендельхаус, "ХХХ Инновации", — сказал он, протягивая ей визитную карточку.
Барбара посмотрела на карточку и отбросила ее.
— Зачем мне это?
— Эй, леди… не будьте ханжой. Всем бывает одиноко в этом большом и плохом мире. Мы предлагаем полную линейку полностью шарнирных кукол-мужчин, а также девочек, — он подмигнул ей. — И они полностью функциональны, если вы понимаете, о чем я.
Она посмотрела на него с едва скрываемым отвращением.
На диване всхлипывал мужчина с ножом, закрыв лицо руками.
— В чем его проблема? — спросил Чик.
— Не знаю. Наверху есть кукла. Он сказал, что убил ее.
Парень на диване кивнул.
— Убил. Я убил ее. О Боже, я убил ее.
Чик пожал плечами.
— Ну, и что случилось?
— Она… она держала меня в плену двенадцать часов в спальне наверху, — признался он.
Чик подмигнул Барбаре.
— Хорошо провели время?
— Я бы предпочел не говорить об этом, — всхлипнул он.
Чик посмотрел в окно.
— Мне это совсем не нравится. Я не знаю, что, черт возьми, происходит, сейчас их там, наверное, дюжина. Но больше всего меня беспокоит то, что это не просто куклы, а Mодели XXX.
— Это имеет значение? — спросила Барбара.
Чик сузил глаза, как будто она только что оскорбила его мать.
— Имеет ли это значение? Конечно, имеет. Что бы ты предпочла — оказаться за рулем ржавого "Форда Фиесты" 76-го года или элегантного "Феррари 458"? Когда вы садитесь в седло XXX Интимного Партнера, у вас за спиной остаются традиции точной инженерии. Мы придерживаемся самых высоких стандартов. Это не обычные пластиковые "Трахни меня, дорогуша" или "Сьюзи много сосет", которые можно купить в соседнем интим-салоне и которые лопаются по швам после двух-трех движений, авысококачественные, с поролоновойсердцевиной, без силиконовой кожи, роскошные любовные устройства, гибкие многопозиционные эротические породы, которые обещают чувственную, острую и возбуждающую встречу. Энергичная работа и ловкое управление — фирменные знаки XXX. С нашей запатентованной технологией "Ograsmo-Gel Sin Skin" и модернизацией "2625 Lube-R-Matic", подогреваемыми отверстиями и тазовыми толкателями, поверьте мне — как однажды сказала великая Альберта Хантер[66] — вы не заметите разницы после наступления темноты. И все они на 100 процентов гипоаллергенны.
Барбара просто уставилась на него.
— Ты один из самых ебанутых людей, которых я когда-либо встречала.
— Если быть ебанутым — значит быть преданным старинному мастерству, то, леди, да, я — ебанутый.
Он протянул ей розовую палочку, которую нес с собой.
— Фу, — сказала она и выронила ее. — Она… она теплая.
— Конечно, теплая, — сказал он. — Я только что вернулся с демонстрации наших мужских моделей Ночных Всадников в "Обществе помощи дамам". Перед вами двадцатипятисантиметровый, пятискоростной "Джонни-Попрыгун 3000" с пульсатроником "Hard-Jet"…
— Достаточно, — сказала ему Барбара.
Чик снова выглянул в окно.
— Боже правый… как я и предполагал.
— Что? — спросила Барбара.
Он оглянулся на нее, на его жирном лице отразился ужас.
— Их ведет Модель 69, "Трина-Две дырки".
Барбара только покачала головой.
— Это важно?
— Вероятно, — сказал Чик. — Мы разработали Mодель 69, чтобы она была покладистой… и в то же время непокорной.
Как раз в тот момент, когда Барбара собиралась сказать Чику, что он не только мерзавец, но и псих, дверь в другом конце комнаты открылась, и показались мужчина и женщина. Оба выглядели испуганными… и растрепанными. Мужчина сказал, что его зовут Билл. Ему было около сорока, женщине, вероятно, около двадцати. Ее звали Кейси.
— Они были повсюду, — сказал Билл. — Мы спрятались в подвале. Мы держались друг за друга до последнего.
- Боже,мытак и делали,-сказалаКейси.
Чик усмехнулся и ткнул Барбару локтем в ребра.
— Это то, что заставляет мир крутиться, — сказал он.
Приведя себя в порядок после изнурительных приготовлений к выживанию, которые они делали внизу, они хотели получить ответы, но ни у кого их не было. Все, что мог сказать Чик — как авторитетный специалист в этом вопросе, — это то, что у них могут возникнуть серьезные проблемы, если вдруг все эротические спутники оживут и проявят психопатические наклонности.
— Не хочу никого пугать, — сказал он, подтягивая штаны, как делал всякий раз, когда говорил, — но только в одном центре XXX в Покипси у нас насчитывается около тринадцати тысяч моделей. И это не считая сотен других в витринах, магазинах и на почтовых складах. Не говоря уже о тех, что принадлежат частным лицам. Некоторые люди их коллекционируют.
— Это странно, — сказала Кейси.
— Может быть, мисс. Но если вам придется уйти, не лучше ли будет, если в конце вы получите качественную интимную спутницу, подкрепленную непревзойденным сервисом после продажи?
— Что?
— Просто не обращай на него внимания. Так тебе будет лучше, — сказала Барбара.
Чик внимательно изучал Кейси.
— Знаете, мисс, вы очень привлекательная женщина, если позволите. У вас экзотическая внешность… Вы — латиноамериканка?
— Моя мать была родом с Карибских островов. С острова Санта-Крус.
— А! Знаете, я думаю, что спутница, смоделированная по вашему образцу, может отлично продаваться, — он протянул ей одну из своих карточек. — Мы хорошо заплатим за право воспроизвести вас. А вам гарантируем только лучшие материалы и высококлассное продвижение.
— Давай, Кейси, — сказала Барбара.
Ее сарказм не уловили оба, и они начали договариваться о выгодной для обеих сторон сделке.
Барбара просто смотрела. Весь этот эпизод с самого начала был сюрреалистичным, но теперь он граничил с дикостью.
Переговоры закончились, и Чик снова выглянул наружу.
— Плохо. Их больше, и они идут в нашу сторону. Приготовьтесь. Если они проберутся внутрь, то могут захотеть причинить нам вред, — он пожал плечами. — А может, им нужно что-то другое.
Мужчина на диване всхлипнул еще громче.
Но они пока не нападали. Они выстроились в шеренгу снаружи, словно готовясь к матери всех плотских осад. Билл возился с радиоприемником, который нашел в шкафу, после того как все они обнаружили, что их мобильники и смартфоны сдохли. Чик не был удивлен. Когда в деле замешана "Трина-Две дырки", все возможно.
— Что ты имеешь в виду? — спросила Кейси.
Чик снова подтолкнул Барбару локтем и одарил ее сальной ухмылкой.
— Ну, милая. Вышки сотовой связи. Высокие, прямостоячие конструкции… От них ни за что не откажется эротический партнер XXX. Они будут держаться за них, пока те не упадут.
— Кажется, я что-то понял, — сказал Билл.
Они все подошли ближе, их лица были напряжены от ужаса. Барбара жевала нижнюю губу, а Кейси крутила волосы. Чик подтянул штаны, а мужчина всхлипнул.
— …поступают сообщения самого тревожного характера. Испуганные и сбивчивые свидетели рассказывают о массовых нападениях, совершенных, по их словам, голыми или частично одетыми нападавшими. Как мне сказали, это не шутка, а смертельно серьезное дело. Сообщения об инцидентах поступают со всей страны. По данным штаба гражданской обороны, преступниками, по всей видимости, являются живые секс-куклы, которые появляются в огромном количестве и убивают своих владельцев или, в некоторых случаях, изматывают их до полусмерти. Причина этого отвратительного восстания до сих пор неизвестна. Но источники подтверждают массовую резню в книжных магазинах с порнографией, XXX кинотеатрах и так называемых интим-магазинах. Тем, у кого есть эти романтические спутники, следует немедленно покинуть свои дома. Мы ожидаем заявления от президента Соединенных Штатов, который, как ожидается, объявит чрезвычайное положение…
Все вздохнули, когда на станции объявили перерыв и заиграламелодия Chubby Cleanser. Барбара была вне себя от ужаса. Это было слишком. Это был национальный кошмар. Когда же это закончится? Неужели именно в таком виде придет страшный апокалипсис? Она начала представлять себе ужасный постапокалиптический мир, где мужчины и женщины трусятся, как крысы, в руинах, а полчища секс-кукол преследуют их на улицах, устраивая настоящую оргию проклятых.
— НЕЕЕЕЕЕТ! — закричала она, не в силах больше подавлять свой ужас. — НЕЕЕЕЕЕЕЕЕЕЕЕЕЕЕЕТ!
— Она сходит с ума, — сказала Кейси.
Пока остальные пытались от нее отмахнуться, Чик знал, что может сделать только одно. Он схватил "Джонни-Попрыгуна 3000" и стал бить ее по лицу, пока она не пришла в себя.
— Мне уже лучше, — сказала она. — Наверное, я просто потеряла голову.
— Бывает, — сказал Билл.
Чик все еще протягивал в ее сторону "Джонни" на случай, если она снова впадет в истерику.
— Он очень твердый, — сказала она.
— Это точно, — сказал Чик. — "3000" никогда не подведет.
Он положил его на стол, а сам подошел к окну, чтобы осмотреть обстановку снаружи. Кейси схватила его, а затем Барбара вырвала его из ее рук. Они все время пытались вырвать его друг у друга.
— Я подержу его, — сказала Кейси.
— Ну уж нет, — сказала ей Барбара.
— О да, я подержу.
— Нет, не подержишь.
В конце концов они согласились разделить его. Как заметил Чик, это была довольно удобная вещь, и никогда не знаешь, когда она тебе понадобится.
— Только будьте осторожны, — предупредил он. — Помните, что это не девчачья игрушка, а мастурбатор профессионального уровня. Он не для любителей.
Билл и рыдающий мужчина могли лишь изумленно смотреть на передовую технологию, которой овладели XXX.
Чик изучал собравшихся на улице. Казалось, их становится все больше и больше. Это требовало решительных действий. Нужен был человек с планом, не менее хитрый, чем сами секс-куклы. И этим человеком был Чик Мендельхаус, специалист и представитель службы поддержки клиентов XXX, трехкратный обладатель желанной премии "Резиновый Сосок".
— У меня есть план, — сказал он. — Возможно, он глупый и, конечно, опасный. Но если кто-то хочет отбросить осторожность и сражаться на моей стороне, у нас может появиться шанс. Кто со мной?
Тишина, воцарившаяся в комнате, была почти катастрофической. Слышно было только резиновое поскрипывание кукол снаружи.
— Что ты задумал? — спросила Барбара.
— Дефляция, — сказал Чик. — Массовая дефляция, — oн посмотрел на Кейси. — Ну, сдувание.
— Представь себе… Что, если ты на выставке типа "Бородка Экспо" или "КончеКон" и тебе нужно надуть пятьдесят эротических спутников менее чем за десять минут? Что ты будешь делать?
Кейси задумалась. По выражению ее лица было очевидно, что она обдумывает тонкие нюансы и философский подтекст проблемы.
— Ну, — сказала она. — Думаю, ты притворяешься, что находишься на вечеринке братства, встаешь на колени и начинаешь делать "минет".
Чик хихикнул.
— Нет-нет-нет, мой глупый маленький огурчик. Это займет целую вечность. Вместо этого ты воспользуешься, возможно, самым динамичным и революционным аксессуаром для секс-кукол, известным в свободном мире: автоматическим надувателем "МагнаОтсос 4500". С помощью этого устройства ты легко подключаешься к программным пакетам каждой куклы, находящейся в зоне видимости, активируя механизмы автоматического надувания в каждой из них.
— Ты меня запутал, — признался Билл.
— Мы надуем кучу кукол одновременно? — спросила Кейси.
— Нет, мы их массово сдуем. В кузове моего фургона стоит "МагнаОтсос 4500". Это стандартная утилита. И в нашем случае она может оказаться спасительной.
— Я с вами, — сказала Барбара.
Чик кивнул.
— Хорошо. Давайте вернем себе наш мир.
Вместе, отбросив осторожность, они встали у двери. Либо победа, либо массовая оргия кошмарных масштабов.
А тем временем в нескольких милях от них войска вели массированный контрудар по разбушевавшимся эротическим спутникам. Их возглавлял шериф округа Боб Кобб, он же "Большой Кобб". Он собирал свои силы для массированного удара, который должен был поставить армию анимированных секс-кукол на колени, где, как он сказал одному репортеру, им самое место. За последний час они уложили не менее двадцати шести таких кукол, а ведь они только разминались.
— У нас неплохой прогресс, — сказал он. — Бог знает, откуда все эти твари берутся, но мы их валим и отправляем черту под хвост. Мы ни за что на свете не станем подчиняться кучке "Секси Сэдиз" и "Pазвратниц Мэри Лу". Ни за что, черт возьми.
Повсюду сновали помощники шерифа и ополченцы, грузовики разгружали свежие войска и припасы. Теперь это была война на истребление.
— Как лучше всего с ними справиться? — спросил репортер.
Шериф Кобб задумался.
— Пневматические молотки с компрессорными ранцами. Таким образом, у солдата есть мобильность и серьезная огневая мощь. Гвозди всегда укладывают кукол. Сначала мы использовали гвоздезабивные пистолеты… но это не очень хорошо сработало. Пули обычно проходят сквозь кукол и убивают людей с другой стороны. Мы уже потеряли таким образом пятерых парней.
— Скажите, шериф, есть ли у меня шанс с четырьмя или пятью такими штуками?
— Да, черт возьми. Они более чем готовы порадовать.
— Нет-нет, шериф, я имею в виду, если бы некоторые из них напали на меня.
— О… э… конечно. Может быть. Пневматический молоток — это то, что нужно.
Вошли трое мужчин, таща за собой сопротивляющуюся секс-куклу. Она была крепко связана и билась, как животное. Ее золотистые локоны подпрыгивали, неприлично большие груди колыхались.
— У нас еще одна, — сказал помощник шерифа Страф.
Шериф кивнул. Это было серьезное дело.
— Положи ее в кузов фургона для допроса. Посмотрим, что ты сможешь вытянуть из нее или что она сможет вытянуть из тебя.
— Да, сэр.
— Минуточку! — сказал другой помощник шерифа. — Почему он должен допрашивать их всех? Я за весь день не допросил ни одной.
Страф закатил глаза.
Шериф Кобб вздохнул.
— Ладно, Рой. Бери ее. Но будь осторожен.
Когда представители СМИ устремились следом, солдаты Кобба сдерживали их, чтобы они не пострадали.
— Извините, народ, — сказал помощник шерифа Страф. — Это официальное дело полиции. Только высококвалифицированные и мотивированные профессионалы правоохранительных органов осмеливаются залезть в фургон с такой штукой.
— Или кто-то очень глупый и очень озабоченный, — сказал один из репортеров.
Помощник шерифа Рой услышал это и помахал рукой, дав знак заталкивать преступницу в кузов фургона.
После этого отвечать на вопросы и развлекать прессу больше не было времени. Шериф Кобб привел свои силы в движение, и они начали прочесывать окрестные поля, леса и дворы в поисках злобных секс-кукол. Вскоре они нашли около дюжины кукол и уложили их так быстро, как только смогли забить в них гвозди. После этого остался только шипящий звук выходящего воздуха, который пробирал каждого мужчину до костей.
— Шериф! — позвал помощник шерифа Страф. — Еще одна выходит из курятника!
— Хорошо, — сказал Большой Кобб. — Она моя.
Он вышел навстречу ужасу на нейтральную территорию, словно маршал Старого Запада, готовящийся встретить стрелка в черной шляпе. Никто не заговорил, когда секс-кукла появилась из зарослей, и Большой Кобб вышел ей навстречу, с огнем в крови и сталью в глазах. Единственным, кто осмелился приблизиться к месту действия, был помощник шерифа Страф. В худшем случае ему придется оттаскивать куклу от шерифа… а может, и шерифа от куклы.
— Покажись уже, — сказал шериф Кобб.
Кукла так и сделала. Она вышла из зарослей вечнозеленых деревьев, как женщина из рок-клипа… ей не хватало только большого вентилятора, чтобы развевать ее волосы. Она была высокой и длинноногой, стройной и пропорциональной, ее полуночно-черные волосы ниспадали на одно плечо и собирались между декольте. Ее кристально-голубые глаза соблазнительно смотрели на шерифа.
Большой Кобб вытер пот со лба носовым платком. Он задыхался и дрожал.
— Саша? — сказал он. — Боже правый, только не ты…
— Что такое, шериф? — спросил Стрaф.
— О… ах, ничего.
— Я думал, вы назвали ее "Сашей" или что-то в этом роде.
— Нет, я просто чихнул.
— А вот и она, — сказал Страф, нервничая. — Лучше стреляйте быстрее!
Да, конечно, это было то, что он должен был сделать. Но память не давала ему покоя. Саша. Это имя было как духи, как экзотические специи и редкие масла, которыми натирали трепещущую плоть. Он подумал об интимных ужинах на двоих, прогулках под луной по пляжу, полуночных купаниях и долгих потных, резиновых, скрипучих ночах занятий любовью.
— Шериф! Господи, она почти настигла вас!
С разбитым сердцем Большой Кобб нажал на курок и всадил в нее шесть гвоздей. Она тут же упала, зашипев и издав какой-то печальный воркующий звук, когда опустилась на землю.
Шериф Кобб почувствовал, как у него перехватило дыхание.
— Боже правый, — сказал он. — Прости меня… Саша.
— Шериф, вы в порядке?
— Да, сынок, — он сглотнул. — Просто что-то попало в глаз.
Вернемся на ферму. Чик и Барбара вышли прямо через парадную дверь. Ее идея заключалась в том, чтобы улизнуть через черный ход, но Чик не дал ей этого сделать. Если и было что-то, о чем знали надувные леди из XXX, так это черный ход. Это сыграло бы на руку их маленьким злонамеренным силиконовым ручкам.
Тогда Чик и Барбара вместе пересекли крыльцо на виду у собравшихся интимных спутниц, которые наблюдали за ними с более чем случайным интересом.
— Не делай резких движений, — предупредил он. — Нет смысла их пугать. Они могут быть очень непредсказуемыми.
— Секс-куклы?
— Ага.
Внизу у дороги их ждал фургон XXX Чика, но проблема заключалась в том, что вокруг него крутилось около двадцати спутниц. Похоже, они не собирались уходить. Еще дюжина двигалась вверх по дороге. Добраться до фургона было, в лучшем случае, очень проблематично. Привыкший думать на ходу, Чик придумал план. Барбаре он совсем не понравился, но другого выхода не было. Они вернулись в дом. Через двадцать минут они вышли обратно.
— Я чувствую себя совершенно нелепо, — призналась Барбара.
— Да, но ты выглядишь… сексуально, — сказал ей Чик.
Она была раздета до лифчика и трусиков, рот намазан красной помадой, вокруг глаз — синие тени, на щеках — аляповатые красные пятна румян. Ее кожа была смазана маслом и блестела, создавая впечатление тонкого пластика. Хорошо, что Кейси носила с собой косметичку, куда бы она ни пошла. Чик тоже был раздет и намазан маслом. На нем были черные носки с подвязками на икрах, белые трусы-боксеры с большими красными сердцами на них. К его паху был пристегнут "Джонни-Попрыгун 3000", и нацелен прямо на дорогу, как лапа английского пойнтера. Он знал, куда им нужно идти.
— Запомни, — сказал Чик. — Старайся не моргать инеподжиматьгубы.
Вместе они двинулись по дороге, перемещаясь своеобразной походкой секс-кукол из стороны в сторону. Нелепо ковыляя, они напоминали пингвинов, движущихся к фургону. Другие секс-куклы останавливались, когда они проходили мимо. Они смотрели на них накрашенными глазами, а их надутые рты были готовы к наслаждению. Для Барбары все они выглядели неопределенно удивленными, с расширенными глазами и ртами, которые, казалось, говорили: "О!" или, возможно, "ООООООООО!". Она подражала их внешнему виду, как Чик, и смешалась с ними. Уловка сработала. Действительно сработала.
— Осторожно, — прошептал он. — Это самая сложная часть.
Они прошли сквозь ряды кукол и заковыляли к задней части фургона, как будто у них не было никакой цели. Затем Чик двинулся к задней двери. На номерном знаке красовалась надпись: КОНЧА4U. Тяжело дыша, он открыл дверь. Несколько кукол остались рядом с ним. Две из них обошли Барбару с флангов. Задняя часть фургона с красным куполом представляла собой секс-шоп на колесах. Здесь было все: от надувных интимных спутников, висящих как пальто, до рядов вибраторов и свисающих цепочек с анальными бусами и кольцами для члена. Она не знала, оскорбляться ей или возбуждаться.
— Господи, — сказала она, когда увидела это.
Куклы по обе стороны от нее прижались друг к другу, как бы говоря: "О?". Барбара снова подражала им.
— О, — сказала она.
Они отвернулись. Это было очень близко. Она чуть не спалилась.
Чик достал черную коробку, открыл ее и выдвинул антенну. Он щелкнул несколькими переключателями и набрал частоту.
— Проверка подлинности параметров, — сказал он себе под нос. — Активирую полевую решетку… включаю автодефляцию… сейчас.
Последовала ослепительная вспышка света, запахло горелыми проводами, и его отбросило назад, к стене секс-кукол, которыеотшвырнулиегопрямокБарбаре. Он врезался в нее, и "рыльце" "Джонни-Попрыгунa" скользнуло между ее голыми бедрами.
— Оу! — воскликнула она по-настоящему, покраснев.
— Он неисправен! — воскликнул Чик. — Одному Богу известно, к чему это приведет!
К ним протискивались все новые и новые интимные спутницы. На "МагнаОтсосe 4500" замигали многочисленные лампочки. Устройство издавало бешеные звуковые сигналы, искрило и дымилось. В воздухе потрескивал заряд статического электричества, а потом это случилось."МагнаОтсос" не сдувал кукол, а надувал их. Всеx вялыx кукол, висевшиx на крюках в задней части фургона. Они наполнялись извращенной жизнью, голубые и зеленые глаза открывались в бесплотных взглядах, губы набухали, рты округлялись и шипели:
— ООООООООООООООООО!
К этому моменту Чик был вне себя.
Его нервы совсем сдали.
— ЖИВЫЕ! — закричал он. — ОНИ ЖИВЫЕ! ЖИВЫЕ! ЖИВЫЕ! ЖИВЫЕ! АААААААА! ААААААА! АААААААА!
Он потерял надежду, и Барбара это знала. Куклы сошлись и заживо похоронили его в своем количестве. Он визжал и кричал, но было уже поздно. Они разглядели в нем того, кем и чем он был: их создателя. Того самого, который пытался лишить их настоящей жизни, а теперь они отнимали ее у него.
Страдая из-запотери Чика и "Джонни-Попрыгунa", Барбара мужественно держалась на ногах, пробиваясь зубами и когтями сквозь ряды живых секс-кукол, осаждаемая со всех сторон сливками XXX-индустрии — "Заднеприводной Бетти" и "Рими Мечтой", "Сладкой Кэнди" и "Пиппи Всасывающей Шланги", а также фантастическими персонажами, такие как "Принцесса Лея-Сладкая Киска", и, для поклонников "Аббатства Даунтон", "Леди Кэтлин Кончеберснатч", одетой только в бриджи для верховой езды, с хлыстом и шапочкой для верховой езды.
Наконец, избитая, исхлестанная плетьми и подвергшаяся насилию, Барбара вползла обратно на крыльцо и вошла в дверь.
И началась осада.
Это был ад для секс-кукол на земле.
Они появлялись десятками, а потом, казалось, сотнями. Пока Билл, Кейси и Барбара заколачивали окна и двери, прибивая к ним доски, куклы нападали с ожесточением. Рыдающий мужчина всхлипывал, а Кейси кричала. Казалось, тысячи рук бьются о внешнюю сторону дома.
— У нас нет ни единого шанса! — закричал Билл. — Все потеряно!
Несмотря на это, они продолжали сражаться. Воспользовавшись прекрасным набором столовых приборов из кухни, они контратаковали разделочными и мясницкими ножами, вилками для жарки и шампурами. На каждую, кого они уничтожили или отогнали, приходилось пять новых. Доски на окнах были вырваны, двери распахнулись настежь.
Кейси упалa первой, избитая до полусмерти, а затем затерялась в море корчащихся интимных спутниц.
Рыдающий мужчина зарыдал еще громче, когда пара маленьких исследователей из серой Зоны 51 утащили его в ночь, где было слышно, как его рыдания отдавались громким эхом, когда его увели для более тщательного обследования.
Наконец, старого доброго силача Билла вытащили за дверь, и Барбара осталась одна. Но, к ее чести, с вилкой для жарки в одной руке и шампуром в другой, она наколола десятки особей, пока вела арьергардные действия, поднимаясь по ступенькам, и заперлась в комнате. Через некоторое время, истеричные и трясущиеся удары в дверь стихли, и эротические спутницы снова вышли в ночь.
Наконец, после долгой и адской ночи наступил рассвет.
Взошло солнце, и она, спотыкаясь, спустилась по лестнице, все еще держа в руках оружие. Она услышала голоса. Через разбитое окно она увидела, как мужчины с пневматическими пистолетами сбрасывают на землю дюжину секс-кукол.
Когда бой утих, она вышла на крыльцо.
Мужчины направили на нее пистолеты.
— О! — закричала она.
— Осторожно, шериф, — сказал помощник шерифа Рой. — Она вооружена.
Шериф Кобб изучал ее в трусах и лифчике, ее безвкусное разрисованное лицо, блестящую кожу и оружие.
— Я не одна из них! — сказала она.
— Вы слышали это? — сказал помощник шерифа Рой. — Может, мне стоит ее допросить?
— Пожалуйста! — сказала она.
Помощник шерифа Страф покачал головой.
— Не знаю, шериф. Никогда раньше не слышал, чтобы они говорили.
Большой Кобб поднял свой пневматический пистолет, его сердце все еще пылало от того, что он застрелил близкую и родную подругу.
— Видишь? Это начало конца, не так ли? Сначала они начинают ходить, потом говорить. Как толькоониобретутсвободу,ониначнутиспользоватьсвойрот не длятого,чтозадумалБог.
Он выстрелил из гвоздезабивного пистолета и Барбара упала на крыльцо.
— Вот и все, — сказал он.
Перевод: Грициан Андреев
Кровавый террор Санты
Tim Curran, "Santa's Bloody Terror", 2023
В канун Рождества Санта был мертв. Он лежал на плите в морге братьев Костелло. Он не выпал из саней и не попал под оленя. Нет, конец Санты был простым дорожным происшествием. Полупьяный, захмелевший от пятидолларовой бутылки домашнего пива, он пересекал перекресток улиц Прескотт и Харнесс в метель, когда его обогнал Dodge Charger 73-го года, которым управлял некто Лаверн Киблер. Модель 73-го года была настоящим дорожным монстром — большой блок 383 Magnum с портированными головками, камерой сжатия и подъемниками, воздухозаборником Edelbrock и четырехстволкой Holley — настоящий рычащий, плотоядный, отнимающий жизнь уличный хищник. Он искал кровавую жертву и нашел ее в виде одного очень пьяного Санта-Клауса на углу Прескотт и Харнесс.
Конечно, полиция ничего об этом не знала. Шторм был сильный, поэтому они потратили на криминалистов около десяти минут. Все, что они знали наверняка, — это то, что Санта (он же Ларри Грубб, он же Ларри Пышный) получил сильный удар и был отброшен на некоторое расстояние, а его голова ударилась о бордюр, где раскололась, как особенно липкая и семечковая тыква.
К Ларри не испытывали особого сочувствия, потому что он проходил по всем статьям — от бродяжничества до мелких краж — и регулярно выходил из запоя по решению суда, чтобы снова и снова выходить на улицы с ужасной жаждой.
Так что Санта был бомжом и пьяницей, и копам от него не было никакого проку. Им и в голову не приходило, что у него могла быть очень веская причина для пьянства, что в его прошлом было что-то по-настоящему ужасное, что старина Ларри все время пытался смыть алкоголем.
А все потому, что они не знали, что в 1969 году он служил в Индокитае, пробираясь через Хэппи-Вэлли, провинция Куанг-Тин, в составе 1/7 морской пехоты. В маленьком местечке под названием Кхам Дук он увидел женщин и детей, которых вьетнамская народная армия насадила на бамбуковые колья. Они были зелеными, раздутыми и облепленными мухами. Ларри никогда не забудет, как их снимали с этих кольев — словно влажные фрукты с шампуров. Он также никогда не забудет, что, когда они вышли из джунглей в Кхам Дук, беспородная собака грызла лицо младенца. Он убил собаку, и до конца жизни любая бродячая шавка, перебегавшая ему дорогу, получала хорошую быструю взбучку.
Если вышеупомянутые воспоминания не были достаточно плохими, бедный старый Ларри также имел несчастье во время войны быть случайно опрысканным экспериментальным биоагентом, N13/226x. "Счастливчик Джек", как его еще называли, вызывал сильное слабоумие во вражеских деревнях, где его распыляли. Ларри подхватил его из вторых рук, так что от него мало что осталось, кроме гриппоподобных симптомов на три дня. Но N13/226x, мутационный штамм вируса, перекочевал в его геном, где пролежал в спящем состоянии сорок с лишним лет.
То, что произошло потом, было случайным, невероятным, статистически неправдоподобным событием. Биологический агент, известный как N13/226x, был активирован особой углеводной цепочкой, созданной грибковыми спорами в домашней заварке, которую он глотал (которые сами были дозированы экспериментальным гормоном роста, содержащимся в яичном коктейле, который он пил тем утром). Это привело N13/226x в состояние биологической перегрузки, он мутировал каждый час, пока буквально не превратился в новую форму жизни. Затем, когда он лежал под полиэтиленовой пленкой в "Костелло Бразерс", из-за сильного снегопада обрушилась часть крыши, и прямо на его застывшую фигуру упала линия 110 Вольт под напряжением. То, что было в нем, оказалось не только наэлектризованным, но и под напряжением.
Вероятность того, что все сложится так, как сложилось в ту ночь, была просто фантастической. У Ларри было бы больше шансов выиграть в лотерею, подвергнуться нападению акулы и получить удар молнии в один и тот же день.
Но это произошло.
Примерно в 18:50 труп Ларри Грабба начал спазматически извиваться и подергиваться, его охватила странная синтетическая жизнь. Затем, сразу после семи, Санта-Клаус открыл свои зловещие желтые глаза.
К 19:30 вьюга в канун Рождества все еще наступала на пятки — ветер завывал, валил снег, ртутный столбик опускался до однозначных цифр. Бобби Пердью чувствовал холод даже в гараже Cloverland Radiator. Он пробирал его до глубины души, как январский мороз. В общем, это был чертовски трудный день. Три термостата, два радиатора, заново отлакированных, и особенно проблемный бензобак на GMC Sierra, припаянный, отлакированный и приваренный.
Бобби устал.
Он был не в настроении для веселых дел. Канун Рождества вывел его из себя, потому что он ненавидел праздники. Он ненавидел все эти траты, фиглярское хорошее настроение, тошнотворные песни, а особенно ненавидел родственников, которые заявлялись, чтобы поесть и выпить на халяву. Он знал, что когда вернется домой, там будет полный дом гостей, и это заставляло его скрежетать зубами и ругаться себе под нос.
Намыливая руки GOJO в ванной, он бросил взгляд на девчачий календарь, висевший на стене. Декабрь. Брюнетка с большими темными глазами улыбалась ему, ее задница и грудь выпирали из обтягивающей юбки Санты. Он отвернулся, потому что подумал о Сьюзен, своей жене. Она проводила большинство дней в постели, смотрела телевизор и играла в Candy Crush, увеличивая свою задницу фастфудом.
В общем, Бобби не был счастливым человеком, и он действительно чувствовал это в это время года. Все плохие решения и упущенные возможности, которые составляют неправильную жизнь.
Поэтому, когда он услышал, что кто-то стучит в заднюю дверь, он был полностью готов впасть в ярость. Господи Иисусе, клиенты были клиентами, но он занимался этим весь чертов день. Неужели они этого не понимают? Он знал, что должен сохранять спокойствие. Он приходил туда и говорил: "Извините, мы закрыты. Будем открыты ровно в восемь, послезавтра". Это был разумный и политичный поступок.
Дверь продолжала дребезжать, и Бобби стиснул зубы, ругаясь под нос. Он смыл с рук жир GOJO и вытер их насухо. К тому времени дверь уже не просто дребезжала, а билась с огромной силой. Кто-то пинал ее, бил плечом.
Какого черта?
Бобби направился туда, уже не просто раздраженный или немного взбешенный, а совершенно разъяренный. Когда он был уже в десяти футах от дома, дверь буквально слетела с петель, и Бобби увидел, как в гараж вошла огромная громадная фигура. Он схватил со скамейки шестифунтовый комбинированный гаечный ключ и встретился взглядом со своим противником. Он ожидал многого, но не этого. Не человека в красном костюме. Не гребаного Санта-Клауса.
Вот только… когда фигура шагнула вперед, он увидел, что это Санта только по названию. На нем были блестящие черные сапоги и отороченный мехом красный костюм, но дальше все было просто кошмарно. Рост Санты превышал шесть футов, лицо было в ямах и швах, седина переходила в зелень. Зазубренная темно-красная трещина рассекала его макушку, словно по ней ударили топором, и шла по лбу, рассекая нос. Его глаза, серозные и блестящие, были похожи на два нагноившихся желтых фурункула. Мокрый рот открывался и закрывался, выделяя какую-то тонкую розовую слизь, которая пузырилась по его белой бороде.
Вот что увидел Бобби.
Затем он взмахнул гаечным ключом. Удар пришелся по Санте, и тут же Санта схватил его. Бобби услышал, как позвонки на его шее хрустнули, словно сухие ветки, а затем все, что было ниже адамова яблока, ослабло и стало дряблым. Он подумал, что, возможно, закричал от ужаса и боли, но не мог быть уверен. Он ощущал движение, когда Санта снова и снова бил его о скамейку и ящики с инструментами, и красные капли забрызгивали окна. Его кости были раздроблены. Его органы болтались под кожей, как пудинг в полиэтиленовом пакете.
Затем Санта схватил его за лодыжки и с силой, которой никогда не обладал Ларри Грабб, разорвал бедного Бобби Пердью прямо пополам, как бумажную неваляшку.
Бобби почти ничего не почувствовал.
Хотя, когда его сознание померкло, ему показалось, что он услышал какой-то жующий и чавкающий звук.
Он думал, что хуже, чем рождественские родственники, которые едят его еду и пьют его выпивку, быть не может, но он ошибался.
Рой Ки давно пришел к выводу, что его жизнь, по сути, трагедия, в которую вкраплены яркие эпизоды унижений и неудач с редкими, мимолетными приступами хорошего настроения, чтобы развеять тоску ежедневных страданий. Его бывшая жена утверждала, что он циник по натуре, но он предпочитал считать себя реалистом. Как только вы смирились с тем, что вам никогда не подняться на вершину той кучи дерьма, которая была вам уготована, что вас действительно постепенно засасывает в серую выгребную яму забвения, жить стало намного легче. Вы не злились и не расстраивались, и уж точно не переживали по мелочам.
Это было своего рода ежедневной аффирмацией для него. Он просыпался, недовольно вздыхал, принимал мусор дня и говорил себе: "Бог меня ненавидит, судьба меня выхолостила, судьба любит пинать меня под зад, а фортуна смеется надо мной сразу после того, как ударит меня по лицу, когда я осмеливаюсь надеяться".
Его бывшая ушла от него (по ее словам), потому что не могла жить с человеком, который каждый день просыпается в ожидании самого худшего. Он сказал, что все к лучшему, потому что она была назойливой Поллианной, чья тесная головка была забита радугой, кроликами и розовым праздничным тортом. Она всегда помогала людям, которые никогда не помогли бы ей, и всегда пыталась спасти то, что нельзя было спасти в ярком, суровом свете реального мира.
Рой только что закончил разгрузку двух грузовиков на заднем дворе аптеки Dun-Rite. Когда он вошел в магазин, уже предвкушая празднование сочельника — замороженную пиццу, немного MMA и пораньше лечь спать, чтобы не сунуть в рот пистолет, — он увидел старушку Венди Уоддл-Ду, направляющуюся прямо к нему, словно акула, почуявшая кровь.
Венди была помощником менеджера, тошнотворно жизнерадостной и ходила, как пингвин, не шевеля руками. Не то чтобы она не была привлекательной со своими длинными черными косами и оливковой кожей, но тигры тоже бывают красивыми.
Вот дерьмо, подумал он. Господи, вот и она.
Он застыл на месте, понимая, что выхода нет, его мозг превратился в теплый пудинг от бессмысленных запрограммированных рождественских песен, которые звучали в Dun-Rite двадцать четыре часа в сутки во время праздников (корпоративный режим). В этот конкретный момент Бинг Кросби пел " Mele Kalikimaka", особенно мерзкую музыкальную блевотину.
К тому времени как Венди добралась до него, она уже напевала и сверкала победной улыбкой с идеальными белыми зубами.
— Ты должен любить Бинга, а, Рой?
Рой лишь саркастически усмехнулся. Конечно, старый добрый отец Бинг. Ходили слухи, что сам мистер Кристмас был жестоким, диктаторским хулиганом, который физически и психологически издевался над своими детьми, чудовищным воспитателем, который орудовал кожаным ремнем.
— Он мой любимый лицемер, — сказал Рой. — После членов Верховного суда.
Венди посмотрела на него, но, похоже, ничего не поняла. Вместо этого она вздохнула и сказала:
— У меня проблема.
— Держу пари, ты говоришь это каждый день, когда просыпаешься.
И снова замешательство.
— Мы открыты до девяти, как ты знаешь, Рой. Проблема в том, что Джордж подхватил какой-то вирус. Ему пришлось уйти.
Джордж — это Джордж Дилейни. Он управлял фотоприлавком, пополнял запасы на полках, иногда мыл полы. Рой этого не понимал. Значит, она хотела, чтобы он убирался или что-то в этом роде? И тут, к своему ужасу, он увидел пустой трон Санты с высокой спинкой возле отдела игрушек. Он был аляповато отделан лентами, колокольчиками и гирляндами. По обе стороны от него стояла пластиковая вечнозеленая ель, мерцающая огнями, из которой вываливались огромные подарки, завернутые в праздничную золотую и красную фольгу.
Господи, только не это.
— Ты сошел с ума, — сказал Рой. — Я ненавижу гребаное Рождество, и ты это знаешь.
— Рой! Клиенты!
— Да, да. Найди кого-нибудь другого. Я этим не занимаюсь. Я ненавижу детей. Я презираю лицемерие Рождества. От меня воняет, как от пепельницы. И я не собираюсь терпеть, чтобы на меня мочилось какое-то маленькое дерьмо.
Венди, вся в ухмылках, подхватила его под локоть и оттащила в сторону.
— Это всего на пару часов, Рой. Давай! Дополнительная плата! Все, что захочешь… ну пожалуйста, ну пожалуйста, ну пожалуйста, ну пожалуйста… — она подмигнула ему. — Я сделаю так, что ты не пожалеешь.
При этих словах она потерлась о его руку своими, как известно, пышными сиськами. Что, как ему казалось, показывало, насколько далеко может зайти помощник менеджера Dun-Rite, чтобы сотрудники и клиенты были довольны. Это было похоже на гарантийный знак аптеки Dun-Rite.
Рой выдернул руку из зоны досягаемости сосков.
— Венди! Клиенты!
— Черт возьми, Рой, я серьезно, — прошипела она ему на ухо. — Если у меня не будет Санты, то все пойдет наперекосяк. Фила здесь нет. Я за все отвечаю, — от отчаяния она вспотела. — Мне не нужно, чтобы это было в моем послужном списке! Я хочу выбраться отсюда и работать в главном офисе, где крутятся настоящие деньги. Но этого не случится, если я… облажаюсь. Если мне придется отсосать у тебя, чтобы ты сел в этот красный костюм и в это кресло, то я, черт возьми, так и сделаю.
Рой не знал, что на это ответить. Бывают слепые амбиции, а бывают безрассудные амбиции.
— Ладно, ладно. Встретимся на складе через десять минут. Возьми с собой гигиеническую помаду.
— Рой, пожалуйста!
— Венди…
— О, Рой, если бы ты только знал, как мне это нужно.
— Ладно, ладно. Где этот вонючий костюм?
Венди обняла его и поцеловала в щеку. Это было не совсем то, что она обещала, но сойдет. Ворча, он последовал за ней в кабинет, где смог переодеться.
Санта снова вышел в бурю.
Он стоял в ней, тяжело дыша, но не от напряжения, а от восхитительной полноты жизненных сил, которой он никогда не знал, будучи Ларри Граббом. Он уже не помнил, как был Ларри. На самом деле он вообще мало что помнил. Им двигали инстинктивные голод и желание. Отказ от них приносил жгучую боль. Удовлетворение их — огромное удовольствие.
Он вышел в метель, никого не встретив. Его мутантная физиология уже переварила ту пищу, которую он приготовил из Бобби Пердью. Но этого было недостаточно. Он хотел большего. Оно требовало большего.
И Санта двинулся по улице, потом по тротуару, голод внутри него словно раскаленными иглами пронзал живот. Откуда-то из бури он услышал какое-то звяканье. По мере того как он прослеживал его источник, он превратился в звук звонящего колокольчика. Он не мог вспомнить, как он называется, но звук был знакомым, и он знал, что звон означает еду.
Он двинулся вперед, топая негнущимися франкенштейновскими ногами, вытянув перед собой руки, словно в любой момент мог схватить еду, которой так отчаянно желал. Руки были огромными серыми рукавицами, раздвоенными, с костяшками пальцев. Они заканчивались черными зазубренными когтями. Они предназначались для дела, и только для дела.
Звон был все ближе, все ближе.
Санта вышел из бури, его челюсти открывались и закрывались, как у голодной форели, ищущей дрейфующего червяка. На углу улицы он увидел круглого человечка, который звонил в колокольчик. Рядом с ним на треноге стоял красный чайник. Эти образы запустили полувоспоминания в измученный мозг Санты. Как и красный костюм и белая борода мужчины. Это что-то значило, но Санта не мог понять, что именно.
Прищурившись, звонарь на углу улицы уловил взгляд Санты, приближающегося к нему.
— Эй, малыш, этот угол занят, — сказал он со смехом. И тут он действительно увидел то, что когда-то было Ларри Граббом. Он закричал. Он не мог сдержаться. Крик вырвался из него, когда он споткнулся о собственные ноги, и его черные ботинки заскользили по заснеженной дорожке.
Слишком поздно.
Санта поймал его.
Один взмах его когтей — и звонарь ослеп. Его глаза вырвались из глазниц и ударились о матовое стекло витрины аптеки Dun-Rite позади него. Один из них соскользнул вниз по стеклу, как очень мягкий и сочный град, а второй застыл на месте, глядя на творящееся зверство. Истекая кровью, полубезумный от ужаса и агонии, звонарь стоял на коленях в снегу, взывая о помощи и пытаясь выбраться.
У Санты были другие идеи.
Еще один удар когтями, и скальп звонаря был содран с таким звуком, словно дерн вырвали из черной земли. Из серого, изрезанного костями кулака Санты свисало нечто похожее на плохонький и окровавленный галстук. Звонарь кричал, по его лицу расплывалась кровавая паутина. Его скальп напоминал сырой гамбургер. Но Санте этого было мало. Со злобным рычанием его когти вспороли горло звонаря и вырвали гортань. При этом ему перерезало сонную артерию, а снег вокруг него быстро окрасился в красный цвет.
Люди, конечно же, собрались у окон Dun-Rite. А как же иначе? Это было первоклассное зрелище. Несколько человек неловко ухмылялись, словно это была некая дурацкая сценка, разыгранная для их блага. Может быть, какая-то больная шутка, зашедшая слишком далеко. Но когда звонарь закричал, и его кровь забрызгала окно, как снег, они поняли, что что-то не так.
Они запаниковали.
Они закричали.
Они звонили в 911.
Крик пронесся через весь Dun-Rite, как сирена воздушной тревоги. Он доносился снаружи и изнутри с пронзительной, нервирующей громкостью, которая выводила покупателей из проходов с игрушками и коробками конфет, косметикой и блендерами, а также подарочными корзинами. Никто не осмеливался бросить свои подарки в последнюю минуту, когда Рождество смотрело им в лицо. Все хотели знать, что, черт возьми, происходит.
На шум из подсобки вышел Рой Ки в костюме Санта-Клауса, за ним по пятам следовала Венди. Крики все еще продолжались, наряду с множеством воплей и испуганных возгласов. Казалось, что все сосредоточилось у входа в магазин.
— Что происходит? — спросила женщина с двенадцатью упаковками Black Label в каждой руке.
Парень с кучей оберточной бумаги спрашивал:
— Кто-нибудь ранен?
Пожилая дама, на которой была надета шапочка JEEZUS PLEEZUZ, а в руках у нее были не одна, а две такие же, как на телевидении, ловушки для собачьих какашек, спросила:
— Пожар? Здесь все горит?
— Нет, нет. Что-то происходит снаружи, — обратилась Венди ко всем. — Не о чем беспокоиться. Полиция уже едет. Пожалуйста, возвращайтесь к покупкам.
И тратьте деньги, подумал Рой. Много-много денег, потому что именно в этом и заключается смысл Рождества.
К тому времени Венди была переведена в автоматический режим с помощью модификации своего корпоративного поведения. Она двигалась так, как велит Dun-Rite, и говорила соответствующие Dun-Rite вещи, которым ее научили на тренингах для менеджеров.
Когда Рой поднялся туда, чувствуя себя совершенно нелепо в роли Святого Ника в красном костюме, черных ботинках и шапочке-чулке, возле касс стояла женщина с Венди и жестикулировала в сторону стеклянных витрин, увешанных рождественскими объявлениями. На ней была зеленая эльфийская шляпа со звенящим колокольчиком на макушке, ее глаза были широко раскрыты и потрясены.
— Это происходит прямо там! — кричала она. — Прямо перед магазином! Санту из Армии спасения разрывают на части! Что-то схватило его! Что-то похожее на другого Санту, и оно разрывает его на куски!
К тому времени Венди, конечно, потеряла связь со своим обучением в Dun-Rite, потому что то, что говорила эта женщина, было просто нелепо и определенно не входило в книгу Dun-Rite — Санту разрывает на части другой Санта? Нет, сэр, ни за что. Библия Dun-Rite допускала экстремальные ситуации, например, когда клиенты писали граффити на стенах туалета собственными фекалиями, или как поступать с развязными парочками, занимающимися блудом в кабинке для вакцинации, но не это.
Она оглянулась на Роя в поисках помощи. Он пожал плечами. Ему очень хотелось дать ей положительное подкрепление, как это было в школе послушания Дан-Райта, но, к сожалению, дерьмо действительно и наверняка попало в вентилятор.
Группа покупателей сгрудилась вокруг Венди и женщины в эльфийской шляпе, прижимаясь к ним все теснее, словно ведьмы в старом фильме, выбирающие жертву для костра. Они засыпали обеих вопросами, но не решались присоединиться к смелым зрителям, прижавшимся к окнам.
Они хотели получить ответы, но не настолько.
Казалось, они раздавят и Венди, и эльфийку в постоянно сжимающихся питоноподобных спиралях своих тел, но тут они увидели Роя, шагающего в их сторону, — милый Иисус, еще один Санта, еще один из безумной стаи холи-джолли. Они тут же разбежались.
Рой направился к витрине, чуть не сбив с нее витрину с диетической пепси, и снова люди убрались с его пути, позволив ему как следует рассмотреть то, что происходило перед магазином в этот самый веселый из праздников.
— Что нам делать? — спросил его мужчина, словно костюм означал, что он состоит в том же союзе, что и сумасшедшие Санты на улице.
Затем кто-то сказал:
— Леди! Вам нельзя туда выходить!
— Черт возьми, я не могу, — сказала пожилая женщина с охапкой пакетов. — Вы все спятили.
Рой увидел происходящее на улице и вслепую схватился за женщину, но она была слишком далеко.
— Кто-нибудь, остановите ее! — крикнул он.
Но никто не осмелился.
В этот момент они меньше всего хотели оказаться рядом с дверью. Венди выглядела потрясенной. Она еще не видела, что происходит снаружи, но и того, что она видела, было достаточно, чтобы понять: отпускать старушек на верную смерть — определенно не в правилах Dun-Rite.
Решительная, вздорная старуха Марджи Магнуссен прошла через раздвижные стеклянные двери Dun-Rite, радуясь, что внутри от нее избавились. Подобные действия — Санта убивает других Сант — были неприемлемы. Подобные шутки были не по вкусу именно сегодня, и она собиралась пойти на корпоратив. В наше время, когда нужно было что-то сделать, всегда лучше обращаться в корпорацию. Марджи была в этом опытной мастерицей. Она уже обращалась в McDonald’s, Walmart, Krispy Kreme и IHOP, обрушивая ад на обиженных сотрудников.
Она планировала сделать это и на этот раз, уже составляя в голове сценарий резкого письма, которое она отправит в главный офис Dun-Rite…а потом она вышла на улицу и увидела то, что заставило остальных замолчать.
Она увидела, как звонаря разделывают на части, как копченый окорок, и роняют на снег его красивые пакеты, обернутые фольгой. Ее рот открылся, и она закричала. Потом ей в лоб врезалась окровавленная бедренная кость, и она замерла, свернувшись калачиком в сугробе.
Возможно, Санта-Клаус и не отказался бы от нее, но тут вмешалась судьба в виде полицейского автомобиля, который затормозил и выскочил на обочину. Из него выскочил Расс Доббс, десятилетний ветеран полиции. Он часто хвастался, что больше дерьма, чем он, видел только унитаз. Но это было что-то новенькое. Это был день, когда они переписали книгу.
Когда он достал свое оружие, голубой стальной Glock 9mm, Санта стоял и грыз одну из рук звонаря, как куриное крылышко.
— Брось… брось это! — приказал Расс, не зная, что еще сказать.
Санта, казалось, не понимал.
Он стоял, продолжая грызть, отрывая длинные красные полоски мяса и засасывая их в рот. Боже, он был ужасен, абсолютный ужас. Его костюм был грязным, окровавленным и потрепанным, белая борода розовела от крови и выделений, в ней влажно блестели жир и костный мозг. Но его лицо… словно рассеченная серо-зеленая кожа, два тусклых, водянистых глаза, выпученные из глазниц цвета сырого мяса. Казалось, что его голову кто-то распилил поперечной пилой: неровная расщелина прямо по носу была заполнена не кровью, а пурпурным, синюшным подобием ткани.
Санта ухмылялся, его потрескавшиеся губы оттягивались от резиновых, покрытых крапинками десен, из которых прорастала пара острых, как рыбьи кости, зубов.
— БРОСЬ ЭТО! — закричал Расс, когда все внутри него, казалось, сжалось и сползло в живот. — Я ПРИКАЗЫВАЮ ТЕБЕ БРОСИТЬ ЭТО!
Санта надвигался на него.
Он отбросил руку звонаря и потянулся к Рассу. Расс выстрелил. В тот момент он даже не мог с уверенностью сказать, хотел ли он стрелять или нет. Может быть, он нажал на спусковой крючок на нервной почве. Неважно, первый патрон пробил дыру в левом плече Санты, обдав кирпичный фасад Dun-Rite брызгами крови. Второй патрон пролетел мимо, а вот третий, угодил Санте прямо в левый глаз, раздробив его, как перезрелую виноградину. Удар с такого близкого расстояния был разрушительным. Пуля разнесла не только глаз, но и орбитальную кость, в которой он находился, вылетев из головы Санты в виде брызг серого вещества и осколков черепа.
К этому моменту Расс уже мало в чем был уверен, но в одном он был уверен точно — Санта должен был упасть. Это был убойный выстрел. От такого не уйдешь. Однако Санта стоял, громко дыша, с каким-то хрипом, и в его оставшемся добром глазу отражалась злая ярость.
Санта надвинулся, и Расс выстрелил.
Это принесло ему мало пользы. Он продырявил Санту, но не более того. В следующее мгновение когти Санты распороли его руку с пистолетом, не только распороли, но и оторвали четыре пальца, которые упали в снег вместе с "Глоком".
И тогда Санта схватил его.
Расс боролся, но это было безнадежно. Санта был яростным зверем, обладающим невероятной силой. Он схватил Расса и снова и снова впечатывал его в машину, выбивая из него все силы и ломая несколько костей. Рыча, оскалившись и клацая зубами, Санта отскочил лицом от капота маштны. Восемь или десять зубов разлетелись, как игральные кости.
Расс, к тому времени превратившийся в пурпурно-синий мешок с ушибами и размозженными костями, хромал, был вялым и неряшливым… Санта обхватил его за талию и впечатал головой в лобовое стекло. Расс болтался там, удерживаемый паутиной стекла, и жалобно дрыгал ногами. Кровь и капли мозгов упали на сиденье рядом с рождественским подарком, который Расс купил для жены тем утром.
Она откроет его, но только через много дней после его похорон.
Санта скрылся в буре и исчез. К этому моменту в Dun-Rite уже не было ни одного покупателя. Праздник оказался для них слишком тяжелым.
В канун Рождества, конечно же, на улице было много Санта-Клаусов. Даже бушующая метель не смогла их остановить. Особенно такие Санты, как Билли Рорк, у которого была своя миссия. Билли был поющим Сантой. Получивший консерваторское образование тенор, он объезжал города, доставляя подарки и песни обездоленным слоям населения, которые работали в праздники.
Он остановил свой внедорожник на площади, где Ларри Грабб только что расправился со звонарем. Он проверил свой список. Дженни Тенуда. Магазин Bath & Body Works. Это была его следующая цель.
Осторожно положив ее подарок на сиденье рядом с собой, он осмотрел голубую фольгу на предмет разрывов, убедился, что декоративная атласная лента и золотой бант идеально распушены. Когда ты Санта-Клаус, презентация — это все. Он сунул подарок в сумку.
Хорошо.
Билли медленно перешел улицу по снегу. Не хотелось бы попасть под машину в этот день. Он добрался до тротуара и на мгновение подумал, что слышит вдалеке жуткий вой, но отбросил эту мысль. Из-за шума ветра и динамиков на фасадах магазинов, играющих рождественские гимны, трудно было сказать, что именно он услышал.
Магазин Bath & Body Works находился примерно в полуквартале отсюда. Санта никогда не останавливался перед местом назначения. Это было бы неправильно, если бы люди видели, как он выходит из джипа "Вранглер". Нет, Санта появлялся таинственным образом из бури, веселый и бородатый, с покрасневшими от холода щеками и мешком через одно плечо.
Презентация, презентация.
Он направился туда, остановившись и пожелав счастливого Рождества нескольким людям, выходящим из магазина декоративно-прикладного искусства Michaels. В витринах магазина Bath & Body Works мерцали огни. В воздухе кружились снежинки. Играла Carol of the Bells. О, это было прекрасно.
Билли, полностью перевоплотившийся в Санту, сделал шаг, приготовив голос.
— О! — сказала женщина.
Он столкнулся с ней. Молодая женщина в меховой куртке. Она толкала коляску с ребенком, зарытым где-то в ее недрах под горой мягких пушистых одеял.
— Это Санта! — сказала она, улыбаясь, несмотря на непогоду. В ее глазах на мгновение показалось, что она действительно в это верит. Она развернула младенца в голубом снежном костюме.
— О, смотри, Ной! Это Санта! Санта здесь!
Билли разразился прекрасно смоделированным смехом, от которого, как он был уверен, у женщины на глазах выступили слезы (если только это не был просто пронизывающий ветер). — Счастливого Рождества! — проревел он. — Веселого, веселого Рождества!
Ему нравилось играть эту роль, включать громкость на десять и дарить людям именно то, что дети внутри них ожидали от старого веселого эльфа. Он редко разочаровывал. Эти случайные встречи с обожающей его публикой были его хлебом насущным; они бодрили его и заряжали его вялое настроение.
К сожалению, сегодня, в это место и время, он пришел не один.
Когда Билли увидел громадную, ужасную фигуру, появившуюся из бури, он сразу же подумал: это шутка, должно быть, глупая чертова шутка. Но если это и так, то шутка была крайне неудачной, потому что этот гигантский, потрепанный Санта не только выглядел как нечто из братской могилы, но и пах так же.
Молодая женщина, так радовавшаяся всего мгновение назад, вскрикнула при виде нового Санты. Она успела покачать головой в недоумении, как он схватил ее, поднял и четыре или пять раз подряд ударил о кирпичный фасад Bath & Body Works, пока ее кости не раздробились, а изо рта не вывалился желудок. Ребенок беззвучно застонал, и Санта поднял мать, встряхнул ее, и кровь брызнула на коляску. Она издала булькающий звук, как миска, полная желе.
Наблюдая за Сантой одним шаровидным глазом, желтым от гноя, он начал ее есть. Билли повернулся, переходя на бег, а затем заскользил к остановке, падая на задницу. Ребенок! Ты не можешь оставить ребенка! Санта-монстр удалился на пять футов в бурю, оставив ему самое узкое окно, в котором можно было спасти плачущего кроху.
Он бросился туда, ухватился за малыша и вытащил его на свободу. Вот так. Он держит его. К тому моменту, когда эта мысль запечатлелась в его мозгу, он уже мчался галопом. Он направился к первой попавшейся освещенной витрине магазина GameStop. Дверь зазвенела, когда он вошел в нее, шапка отсутствовала, а борода болталась на одной лямке. Хотя запрограммированные рождественские гимны продолжали играть, все остальное, казалось, внезапно остановилось. Сотрудники уставились на него. Покупатели застыли в проходах. Что это, черт возьми, было? Что это за сумасшедший Санта и визжащий ребенок?
— Полиция! — воскликнул Билли. — Вызывайте полицию! Здесь произошло нападение!
И к тому времени никто уже не сомневался в этом, потому что отчетливо видел нападавшего — еще одного Санту, прижавшегося к окнам напротив. Он был огромным и грязным, оставляя кровавые пятна на стекле, гротескным и развратным чудовищем с оскаленными зубами, торчащими из розовых губчатых десен, и серо-зеленым перекошенным лицом, которое, казалось, раскололось, чтобы показать еще одно лицо… и это лицо было еще ужаснее, чем первое.
Билли, прижимая к себе испуганного, рыдающего младенца в перепачканном соплями красном костюме, почувствовал, как сжимаются его кишки.
Санта следовал за ним.
Санта пришел за ребенком.
Когда несколько покупателей закричали еще громче, чем младенец, Санта из ада перестал довольствоваться тем, что наблюдал за своей сочной добычей из-за стекла. Он прошел прямо сквозь дверь, сорвав ее с петель взрывом осколков. Покупатели отталкивали друг друга с дороги, спотыкаясь и оступаясь, сбивая витрины и друг друга.
Санта стоял, дыша с хрипотцой, из его огромного ухмыляющегося рта, который, казалось, открывался все шире и шире, как траншея, десны выдвигались все дальше и дальше, длинные зубы, похожие на шипы, злобно торчали.
Когда из динамиков зазвучала песня "God Rest Ye Merry Gentlemen", один доблестный работник — молодой человек, не отличавшийся здравым смыслом, — зарядил Санту огнетушителем, сделав ему укол CO2, который отбелил выпуклую, рваную, забрызганную кровью переднюю часть его костюма, но больше ничего не сделал. Один взмах руки Санты — и сотрудник без лица оказался на полу с криками.
К тому времени все уже боролись за место в задней части магазина, а Санта все приближался, отбрасывая полки с играми и дисками Blu-ray. Билли пытался протиснуться мимо остальных, надеясь, что они помогут ему создать защитную баррикаду для ребенка от монстра до приезда полиции.
Не повезло.
Ни одна душа не хотела помочь ему, и многие подталкивали его обратно прямо на путь разъяренного зверя. Словно смущаясь истинного лица человечества в кризисной ситуации, несколько мужчин и одна женщина вышли вперед. Они были готовы к бою. Один держал в руках металлическую полку, другой — метлу. У остальных не было ничего, кроме рук и зубов.
Санта с убийственным рвением бросился вперед, абсолютно фанатично желая пролить кровь и забрать жизни. Из горла хлестали красные струи, конечности отрывались, как вареные куриные ножки, тела были растерзаны, а черепа разлетались на куски под когтями и кулаками зверя.
Билли успел открыть заднюю дверь, пока Санта пробирался к нему через море человеческой крови. Запихнув ребенка в пальто, он выскочил в короткий коридор, который вел к складу и переулку за ним.
Он бы тоже успел, если бы Санта не размозжил ему голову одним ударом. Опустившись на пол, он наблюдал, как пищащего младенца в голубом снежном костюме засасывает в огромную жующую пасть Санты. Умирая, Билли отчетливо слышал, как кости маленького Ноя хрустят, словно соленые крендельки.
В магазине Dun-Rite царили столпотворение, ужас и всеобщее смятение. Хорошо, что Рою и Венди (с помощью нескольких человек) удалось вернуть старушку в магазин. Полиция была уже в пути, как и скорая помощь. Это было уже кое-что. А в эту страшную ночь это было все.
Большинство покупателей, увидев у входа останки Расса Доббса, либо сбежали в бурю, либо потеряли свой обед, а потом сбежали. Не то чтобы их можно было винить. Венди, конечно, сообщила им, что полиция захочет с ними поговорить, что их гражданский долг — быть доступными и т. д. и т. п., но они проигнорировали ее и пошли своей дорогой. Она не видела смысла информировать их об официальной политике Dun-Rite в отношении преступной деятельности.
К этому моменту — примерно в то время, когда Санта преследовал детское мясо в GameStop — Рой снял свой костюм Санты, потому что после всего произошедшего в нем было некомфортно не только другим, но и ему самому.
— Что теперь? — спросила он Венди. — Что теперь?
Она лишь покачала головой. Как человек, она была потрясена тем, что произошло перед магазином, но как верный сотрудник Dun-Rite, который лизал серьезные задницы и сосал много жирных хуёв в надежде продвинуться в верхние эшелоны теневого корпоративного мира многонациональной аптеки, она не могла поверить, что подобное произошло в первый раз, когда ее оставили за старшую.
Это была совершенно ужасная мысль, и она знала это. Это была одна из тех мыслей, которые крутятся в голове после серьезной травмы и которые никогда, никогда не признаешь вслух.
— Я не знаю, Рой. Я правда не знаю.
У Роя возникло искушение сказать что-нибудь умное о том, что она никогда не получит свой бонус по итогам сезона от парней из подсобки, но он знал, что в данных обстоятельствах сарказм был неуместен.
Семь или восемь покупателей все еще бродили по магазину с ошарашенными и остекленевшими глазами, словно не могли понять, как выбраться из магазина и куда идти, если и когда это произойдет.
Было что-то очень американское в том, что такой религиозный праздник, как Рождество, присваивается и эксплуатируется жадными корпорациями и владельцами малого бизнеса. Вы привыкли ожидать таких вещей (эй, Бог, конечно, велик и все такое, но он не оплачивает счета и не дарит вам две недели на Арубе). В хищнической погоне за всемогущими деньгами и равнодушием американских потребителей Рождество превратилось в очередное обжорное коммерческое безумие. И вот теперь даже это было разрушено. Вывихнуто. Испорчено. Санта, который долгое время был надежной точкой продаж, теперь превратился в монстра. Ущерб, возможно, непоправим. И пугающим для среднего американского потребителя. На Санта-Клауса уже нельзя было положиться.
— Я видела, — призналась Венди.
— Нет, не видела, Венди. Ты видела, как оно уходило в бурю, — заметил Рой. — Я действительно видел его. Я смотрел ему в лицо. Через окно. Оно смотрело прямо на меня.
Она нервно кивнула, стараясь не думать о беспорядке снаружи, о красном снеге и разбросанных частях тела. Остатки пиршества каннибала.
— Псих. Сумасшедший. Чертов сумасшедший.
Но Рой покачал головой.
— Нет, нет, нет. Это было нечто большее. Это было чудовище.
— Нет, — сказала она. — Оно было большим, но оно было человеком.
— Нет, не было, Венди. Оно даже отдаленно не было человеком.
Ей было явно не по себе от этого разговора.
— Да. Ну что ж. На твоем месте я бы не стала рассказывать все это полиции. Они засадят тебя за решетку.
Рой не стал это комментировать. Какой в этом смысл? Видеть — значит верить. Он искренне надеялся, что у нее не будет такого обращения к вере.
Люди уже начали уходить. Они бросали свои покупки и увязывались за седовласым мужчиной, который удачно обнаружил дверь.
— Пойдемте, — сказал он. — Нас здесь ничто не держит.
Венди, конечно, попыталась их остановить.
— Послушайте, скоро приедет полиция. У них будут вопросы.
Рой улыбнулся. Она была главной, нравилась ей эта идея или нет, и когда полицейские не найдут в магазине свидетелей, они наверняка обвинят ее. Хуже того, они могут высказать свои претензии правящему составу Dun-Rite, а это значит, что дело перейдет в корпоративную плоскость, а значит, она будет выглядеть в их глазах еще хуже, чем сейчас. Конечно, она ни в чем не виновата, но корпорацию это не волновало. Им нужен мученик, и она им станет: чертов сглаз, который они вычеркнут из своих рядов.
— Ну, мы здесь не останемся, — сказал мужчина. — Нам нужно убираться отсюда…пока этот монстр не вернулся.
Рой рассуждал вполне здраво.
— Но… но вы не можете уйти, — умоляла Венди, возможно, напуганная мыслью о том, что ее силы истощаются. Теперь у нее будет только скелетная команда из сотрудников Dun-Rite. И все они выглядели готовыми к отплытию.
Но они уходили, выходили прямо через дверь, и она ничем не могла их остановить.
— Ты должна их послушать, — сказал Рой. — Там темно.
И Санта там.
Через тридцать минут, когда полиция поняла, что у них на руках настоящие неприятности, в пяти кварталах от Dun-Rite Джесси Табано выскользнул из постели, совершенно голый, любуясь отражением своего совершенства в многостворчатых окнах, освещенных светом камина.
За его спиной спала Ронда, хорошо выспавшаяся и набравшаяся сил.
Джесси хмуро посмотрел на нее. Он мог бы сделать лучше. Бог свидетель, он мог бы сделать это лучше. Но, как и большинство женщин в его жизни, она была средством достижения цели. Это и ничего больше.
При всех своих недостатках, а их было множество, Джесси любил верить, что он не дурак. Может быть, он был не намного умнее обычного бигля, но он знал, как использовать то, что дал ему Бог. У него была смуглая внешность, подтянутое телосложение и природное обаяние, перед которым не могли устоять девушки (особенно озабоченные средних лет). А в те дни, когда его даров было недостаточно, чтобы склонить чашу весов в свою пользу, он разыгрывал карту ветерана. Бывший морской пехотинец и ветеран боевых действий в Ираке пришелся как нельзя кстати. Он мог растопить шорты с патриотических знаков или тех, кто притворялся таким же.
Как, например, Ронда.
Ее старик был инвестиционным банкиром с совершенно неприличным доходом. Он был очень занятым человеком, и его жена была очень одинока. Появился Джесси. По правде говоря, он уже не меньше дюжины раз ввязывался в это дело, и расплата была неплохой: куча денег, отпуск в Белизе, даже новенький Rolex Submariner. А он только разогревался. Прежде чем он оставит ее холодной, он увидит шестизначную прибыль от своих инвестиций.
Он улыбнулся этой мысли, потому что она была восхитительной. Очень восхитительной, на самом деле.
Требовалось выпить пива.
И не просто пива, а бутылку Crown Ambassador Reserve. Он сказал Ронде, что не будет пить ничего другого, и она запаслась им в холодильнике. То, что бутылка стоила тридцать центов, для нее ничего не значило.
Он хихикнул, вспомнив о двенадцати упаковках Bud Ice в своем доме.
Какой дурак будет платить сто баксов за бутылку пива? — спросил он, но ответ на этот вопрос у него уже был.
Он начал спускаться в коридор, когда услышал треск и пронзительный вой охранной системы. Кто-то проник в дом, вероятно, с целью ограбления и со злым умыслом. Джесси, как и подобает человеку, первым делом решил вернуться в спальню и запереть дверь. Зачем рисковать телесными повреждениями? Но потом… потом его посетила идея получше. Нет, он собирался наброситься на этого говнюка и завалить его. Он чувствовал выгоду в самом поступке. Женщины, подобные Ронде, впадали в юношеские фантазии, в которых бывшие морпехи были не обычными людьми, а супергероями вроде Росомахи и Бэтмена. Она питалась этим — ее герой, ее морской пехотинец, пришедший ей на помощь. Сражающийся вопреки всему, чтобы защитить ее жизнь и имущество.
Он бы выдоил старую корову досуха. По крайней мере, за это он получит от нее Тойоту Land Cruiser, которую так хотел.
Он бросился в гостиную, ударился коленом о диван в стиле барокко и схватил кочергу из камина. Он крадучись направился к лестнице, злой и готовый причинить вред. Главное — покончить с нежданным гостем. Он не обращал внимания на то, что был голым (черт, да он и свою лучшую работу выполнял голым). По его лицу катились бисеринки пота, и он ждал.
Он услышал топот тяжелых ботинок, двигавшихся в его сторону. В воздухе витал острый, тошнотворный запах. Это был не совсем запах смерти, а кислая вонь жизни: запах зеленой, влажной массы, растущей под бревном. Это обеспокоило Джесси. В такую погоду ничто не могло так пахнуть. Это было неестественно.
Он позволил тяжелым шагам приблизиться. Он потянулся к выключателю. Сигнализация все еще пронзительно верещала. Ронда передвигалась наверху, вероятно, разговаривая с полицией.
Когда запах стал настолько сильным, что он почувствовал рвотный рефлекс, Джесси включил свет. То, что он увидел, было невозможно: огромная, искаженная и громоздкая фигура в костюме Санта-Клауса, из которого вырывалась какая-то зелено-желтая ткань. Форма повернулась в его сторону. Его распухшее, раздвоенное лицо было испещрено черными венами, как будто капилляры были заполнены чернилами. Один глаз был выпуклым, как у рыбы, подвергшейся сильной декомпрессии.
Вот что увидел Джесси.
И еще его пасть с перекрывающимися зубами.
С криком он взмахнул каминной кочергой. Она промахнулась мимо головы Санты и впилась в плечо твари. При этом не раздалось удовлетворительного хруста костей. Кочерга вонзилась прямо в существо, как будто оно было сделано из чего-то мягкого, как тесто для хлеба.
В этот момент Джесси закричала.
Санта протянул пухлую руку размером с рукавицу ловца. Она легко накрыла лицо Джесси, поглотив его голову. Хуже того, она заполнила рот мякотью, которая хлынула в горло. Джесси вцепился когтями в нападавшего. Он бил. Он бил ногами. И все безрезультатно, потому что уже ничто не могло его спасти — ни его грубая смуглая внешность и прозрачные голубые глаза, ни трехдневная щетина Дэвида Бекхэма, ни впечатляющие формы верхней части тела и убойный пресс. Все то, что превращало мозги его женских целей в теплый соус (который он легко мешал с тем, что было у него между ног).
Одним взмахом Санта опустошал его и одновременно развоплощал. Плоть Санты могла быть резиновой и болезненно вялой, но ее края были острыми, как бритвы, металлическими углеродами.
Джесси был еще жив, когда его съели.
Пасть Санты открылась еще шире и шире, и он проглотил его с головой. К несчастью, именно в этот момент Ронда посмотрела вниз с верхней площадки лестницы и увидела то, что, как она позже описала, было похожим на раздувшегося личинку в костюме Санты, заглатывающего ее любовника целиком, как змея заглатывает мышь.
Санта не стал ее преследовать.
Ее крики остались неуслышанными. У Санты, видите ли, больше не было ушей.
Через тридцать минут после бойни Dun-Rite был заполнен полицейскими: униформой, детективами и техниками CSI в белых комбинезонах. Контактные зоны были заклеены скотчем. Это было похоже на что-то из телешоу.
Рой наблюдал за происходящим: детективы суетились вокруг него, задавая одни и те же вопросы снова и снова, как будто у них либо плохой слух, либо еще более плохое понимание.
— Монстр, монстр, монстр, — повторял детектив-сержант Маллхаус, и, похоже, это слово его не волновало. Он дважды допрашивал Роя и теперь снова возвращался к нему. Он расхаживал взад-вперед, медленно затягиваясь сигаретой, несмотря на жесткую политику Dun-Rite, запрещающую курение. Он производил впечатление человека, которому подобные правила были нипочем.
— Вот это слово ты постоянно используешь, Рой. Ты постоянно его произносишь, и это меня беспокоит, потому что мы оба знаем, что монстров не существует. Это детские штучки. Выдумка. Парень в твоем возрасте должен лучше понимать, чем разбрасываться такими словами.
Рой, прислонившись спиной к прилавку с фотографиями, даже не стал пожимать плечами или отрицать это.
— Я рассказываю вам о том, что видел. Это все, что я делаю.
Несколько других сотрудников собрались так, словно это было лучшее шоу в городе, и, возможно, так оно и было. Еще один полицейский в штатском по имени Хейм внимательно слушал.
Маллхаус покачал головой и сделал затяжку. Венди содрогнулась. Ей следовало остановить его, и она это знала, но он был более чем пугающим, поэтому она не осмелилась. Проблема была в том, что в Dun-Rite все снималось на видео. Позже ее вызовут на ковер за это, и она это знала.
— Рой, в этом мире нет монстров. Не таких, как ты описываешь. Настоящие монстры… ну, они выглядят так же, как ты и я. Серийные убийцы. Террористы. Педофилы. Девианты. Они сейчас на свободе, выслеживают свою жертву. И ваш Санта, боюсь, один из них.
Рой вздохнул.
— Его лицо было зеленым. Оно было рассечено. В нем что-то ползало.
Маллхаус сделал еще одну затяжку. Он посмотрел на Хейма и подозвал его к себе.
— Майк, ты должен это услышать. Этот парень говорит о монстрах, настоящих монстрах.
Хейм выглядел обеспокоенным, как будто однажды уже имел дело с монстрами и не хотел снова с ними связываться.
— Монстры? Какие? Дракула и мумия? Что-то в этом роде?
— Не совсем. Этот носит костюм Санты.
— Он думает, что Санта — монстр?
— Ага.
— И ты веришь во все эти безумные бредни.
— Это то что я слышал.
Хейм посмотрел на Роя.
— Это чертовски хорошо, мистер, ведь сегодня канун Рождества и все такое. Подумайте обо всех детях, которые любят Санту. Зачем вам говорить такие ужасные вещи?
Версия событий Роя не изменилась. — Я говорю вам то, что видел.
— Конечно, именно это ты и делаешь, — сказал Хейм.
Маллхаус вздохнул, сделал последнюю затяжку и протянул горящий конец сигареты Венди, как будто ее работа заключалась в том, чтобы избавиться от него. Стиснув зубы, она подбежала к раздвижным дверям и выбросила окурок наружу.
— Осторожно! — крикнул ей один из криминалистов. — ТЫ ИСПАЧКАЕШЬ МЕСТО ПРЕСТУПЛЕНИЯ!
— Послушай, Рой, — сказал Маллхаус, — прежде чем раздувать из мухи слона и подстрекать к бунту, просто послушай меня. У нас тут психопат. Убийца с острыми ощущениями. Он опасен. Он сумасшедший. У него слабоумие. И он неаккуратен. Он не пытается замести следы, а это значит, что мы возьмем его довольно быстро. Можете поверить мне на слово.
Рой опять ничего не стал комментировать. Если этот болван хочет верить, что это какой-то полунищий серийный убийца в костюме Санта-Клауса, как в дешевом кино, то пусть верит. Кто он такой, чтобы стоять на пути закона и порядка?
— Итак, учитывая все вышесказанное, вы все еще придерживаетесь этой истории с монстром?
— Да.
Маллхаус отвернулся, словно не в силах больше терпеть.
— Видишь, с чем мне приходится иметь дело, Майк?
— Да. Это не пикник.
Маллхаус отошел, размышляя. Это была настоящая находка. Он уже чувствовал, какую кучу дерьма вывалят ему под ноги средства массовой информации из-за этого дела. "Рейтинг" — это еще не все. Проблема заключалась в том, что Рой Ки был единственным свидетелем, настоящим свидетелем. Остальные лишь мельком видели психа в костюме Санта-Клауса или не видели вовсе. Ки видел его в упор. Но как это отразить в отчете? Семифутовый гигант в разорванном костюме Санта-Клауса с пятнами крови по всему телу? Преступник был чудовищем с когтями и длинными зубами, его лицо было расколото, как штаны у толстухи.
Господи Иисусе Христе.
Рой наблюдал за Маллхаусом, а Маллхаус — за ним. Кто-то должен был дать сдачи, и Рой чувствовал, что это должен быть он, иначе этот придурок никогда не перестанет его бить.
Маллхаус открыл было рот, но Хейм перешел к делу.
— Так вот, сэр, меня беспокоит одна вещь. Вы сказали, что наш убийца был одет в костюм Санта-Клауса. Хорошо. А правда ли, что вы сами были в таком костюме до нашего приезда?
— Да, был, — признал Рой. — Но я уверен, что не видел себя со стороны.
— Но на вас был костюм Санта-Клауса?
— Я так и сказал.
— Теперь мы переходим к сути дела, — сказал Маллхаус, понимая, к чему все это приведет.
— Подождите минутку, — сказала Венди. — Какое, черт возьми, это имеет отношение к делу? Рой был с нами внутри. Какое отношение он может иметь к костюму Санта-Клауса?
— Я просто устанавливаю факты.
— Нет, вы просто скрываете тот очевидный факт, что вы, клоуны, не в своей лиге. То, что вы ищете, находится там, а не здесь. Используйте свои головы.
Маллхаус ухмыльнулся. — Вздорная штучка, не так ли? — сказал он Рою за руку, как будто они были членами одного клуба, в который не пускают дерзких женщин.
— Прошу прощения? — ее раздражение достигло заметного уровня.
Рой поднял бровь. Ох. Венди была хорошей во всем, он знал, но нельзя было прибегать к сексизму. У нее были свои пределы, и эти два шута как раз их достигли. Они переступили черту и бросили песок ей в лицо.
Хейм поднял руки вверх.
— Послушайте, мисс, мы просто…
— Вы не должны приходить сюда с этим чертовым неандертальским отношением, — прервала она. — Было совершено преступление. Два человека были убиты перед этим магазином. Один из них был полицейским. Так почему бы вам не перестать вести себя как хулиганы и идиоты и не послушать, что говорят люди?
Маллхаус кивнул.
— Вы правы, мэм. Совершенно правы. Мы просим прощения за нашу бесчувственность. Давайте начнем все с нуля и разберемся с этим.
— Хорошо.
Теперь он повернулся к Рою.
— Итак, что вы там видели? Изложите это своими словами.
Рой пожал плечами.
— Я видел монстра в костюме Санты.
— Ну вот, опять началось, — сказал Хейм.
Закурив очередную сигарету, Маллхаус сказал:
— Это будет долгая ночь. Ладно. А теперь расскажите нам об этом монстре: он был большой, как Годзилла, или волосатый, как оборотень?
Прошло уже около трех часов с тех пор, как труп Ларри Грабба очнулся в морге братьев Костелло. Во что он превратился, можно было только догадываться. Но в одном можно было быть уверенным: это был не Ларри Грабб. Он почти постоянно ел, набирая огромное количество жира и белка, чтобы обеспечить себе гиперметаболизм. В результате оно росло в геометрической прогрессии и теперь почти удвоилось в размерах. На месте потрепанных, измазанных кровью останков костюма Санта-Клауса появилось нечто пластичное и бесформенное — вязкое получеловеческое чудовище с ненасытным, прожорливым аппетитом.
Официально наступило Рождество, и началось оно очень плохо.
Лаверн Киблер была в полном дерьме, и она это знала. Чарджер 73-го года стоял в гараже, а ее саму, вероятно, искали по делу о наезде на одного Санту, который выглядел очень потасканным. Подумать только, Боже, подумать только, что из-за этого идиота, выскочившего на улицу в долбаную метель, ей грозит тюрьма.
Думай, думай! Должен же быть какой-то выход!
После пяти бокалов мартини она все еще размышляла и все еще ничего не поняла. Эта чертова машина была проклята, она была уверена в этом. Единственная причина, по которой она ее заполучила, — это желание насолить Чаку. Чтобы разозлить его и залезть ему под кожу. Чак был ее бывшим. После того как она застала его в постели с секретаршей и он полностью признался, что прибивал ее лучшую подругу и сестру, Лаверн, понятное дело, пришла в ярость. Развод был пятьдесят на пятьдесят, поэтому все было поделено пополам — даже любимая и почитаемая Чаком коллекция мускул-каров 1960-1970-х годов, гордостью которой был "Чарджер" 73-го года. Она получила его. Он предложил за него все, кроме своей души, но безрезультатно. Ей нравилось ездить на нем по городу, особенно когда она знала, что он его увидит.
Теперь все это не имело значения.
Ей грозило уголовное преступление.
Что делать? Что делать?
И тут до нее дошло. Конечно, "Чарджер" действительно сбил Санту, но за рулем была не она. Машина была угнана. Все, что ей нужно было сделать, — это припарковать машину возле проекта, положив в нее ключи, и через пятнадцать минут ее бы уже не было. Через двадцать минут она могла быть дома. Оставалось только позвонить в полицию.
Все просто.
Она не стала терять времени. Она выскользнула в гараж, открыла его — оставила открытым, как сделал бы вор, — и поехала в бурю. Она повиновалась каждому сигналу светофора и знаку "СТОП". Несмотря на пять бокалов мартини и положительное розовое свечение, исходившее от нее, она вела машину очень хорошо и очень осторожно. Хорошо еще, что на улицах попадалось мало машин, а в метель трудно было определить, какой они марки.
Я могу это сделать, подумала она с некоторым ликованием. Я могу это сделать. Я могу это сделать.
Ей было плевать, что случится с зарядным устройством, ее волновало только спасение собственной шкуры от длинной руки закона. Конечно, выражение лица Чака, когда он узнает, что его заветную крошку украли, будет чертовски бесценным.
"Вот видишь?" — сказала она себе под нос. "В конце концов, в этом есть и положительная сторона".
Еще несколько минут, и она окажется рядом с проектом и сможет бросить машину. Все должно было получиться, и она это знала. У нее было ощущение успеха. Снег вихрями и снежными завесами летел на лобовое стекло. Приходилось сбрасывать скорость: нет смысла сбивать очередного пешехода. Иногда она могла видеть на двадцать-тридцать футов, а иногда — только на половину.
Но она приближалась. Это было главное. Черт, это было единственное…
Господи!
Из бури появилась огромная фигура. Она видела его несколько секунд, и крик вырвался из ее горла, а затем она крутанула руль, чтобы избежать его. Она задела припаркованную машину, снесла два парковочных счетчика, перепрыгнув через бордюр, и уперлась в горную кучу убранного снега… медленно выкатилась на улицу, двигатель заглох.
Нет, нет, нет, — повторял голос внутри нее снова и снова. Ты не просто это видела. Ты не могла просто так это увидеть.
Галлюцинация, вызванная слишком большим количеством хорошей выпивки, стрессом и страхом. Вот что. Так она говорила себе, но ни на секунду не верила в это. И уж тем более не поверила, когда из метели снова появилась огромная фигура.
Это был Санта.
Проклятый Санта.
Только на этот раз Санта был гигантом. Его рост достигал десяти футов, а ширина, наверное, вдвое меньше: чудовищная, гротескная пародия на старого Криса Крингла, который двигался вперед с ужасающей походкой, похожей на походку слизняка, которая не была ни ходьбой, ни ползаньем, а скорее жидким скольжением. Его тело было растянуто, местами раздуто, словно от газа, а местами сморщено до костяных перекладин, как у засохшего трупа в пустыне. Его руки были цвета вареного омара, покрыты бисером и чешуей, пальцы напоминали молотильные крюки. Внутри него происходило неудержимое, пульпозное движение, кипящий вулканизм плоти, заставлявший его костюм расширяться и сдуваться, как мешок с воздухом… только это был не костюм, а шкура… жирная кожа, пестревшая красными пятнами с переплетающимися чешуйками.
Вот что увидела Лаверн на снегу — людоеда в обрамлении тусклых фар "Чарджера".
Она дважды пыталась перевернуть машину, но безрезультатно. Открыв дверь, она вывалилась на снег.
Санта шел за ней, издавая какой-то дребезжащий вопль. Его лицо представляло собой отвратительное, резиновое пространство из гребней и впадин, похожее на два соединенных лица, одно из которых располагалось чуть ниже другого и было соединено волокнистыми корнями тканей. И самое страшное — кроме зияющего, пещерного рта — было то, что его голова была рассечена, раздвоена, как мозг, по лицу шла траншея, и там что-то находилось, что-то розовое и личиночное, приходящее в себя.
Лаверн побежала.
Через дорогу находился торговый центр Саутгейт. Он был освещен, и на стоянке стояли машины. Она побежала туда, а над ней витал жаркий запах Санты, который подбирался все ближе и ближе.
Был момент, когда Санта чуть не схватил ее. Она поскользнулась и упала, и только ловкое уклонение не позволило его когтям раскроить ей череп. Было много других, которых он мог бы съесть, но почему-то ему хотелось именно ее. В еде, которая отказывается сидеть на месте и принимать свою судьбу, было что-то откровенно раздражающее.
Он следил за ней сквозь бурю, среди припаркованных машин на западной площадке торгового центра. Она постоянно меняла след, делала зигзаги, пытаясь сбить его с толку, но это было бессмысленно — он мог бы идти по запаху ее мяса сквозь песчаную бурю. Запах ее горячих частей был исключительно сочным и хорошо прожаренным.
Она исчезла в стеклянных дверях стейк-хауса "Лонгхорн", которые по сезону были покрыты искусственным снегом. Если бы Санта-Клаус рассуждал здраво, а не инстинктивно, он бы понял всю прелесть ее положения, ведь скоро она смешается с другими себе подобными, увеличит его щедрость и переполнит его буфетный стол вкусными угощениями.
Пусть бежит. Пусть она приведет его на пир.
Санта дошел до дверей, на мгновение остановился и насладился ароматом ресторана: теплым, аппетитным запахом жареного мяса, костного мозга и жира. Затем он прошел прямо через двери, которые распались перед ним, как засахаренное стекло.
Он увидел еду.
И к этому моменту его поведение уже не вызывало удивления. Несмотря на появление хищника, эти голубоглазые нежные бычки просто смотрели на него в шоке, в благоговении, в замешательстве. Они считали себя властелинами этого мира и стояли выше хищников. Как же они ошибались. Санта учил их, чтобы они поняли, как ошибаются.
Сначала он брал ребенка, потому что они были легкой добычей и такими прекрасными закусками. Санта выхватывал ребенка из рук матери, разрывал его пополам, как бумажную куколку, и поднимал высоко над своей зияющей голодной пастью, ощущая удивительный химический кайф, когда его горячая кровь брызгала ему в рот. Он почувствовал мгновенный прилив сил.
К тому времени, конечно же, раздались крики, и охота началась.
Детектив-сержант Маллхаус все еще не мог смириться со всем этим — Иисус, гигантский мародерствующий Санта, — но улик накопилось столько, что даже ему пришлось смириться с этим. Возможно, чудовищный Санта-Клаус и не просто портил впечатление, но даже такой твердолобый парень, как он, должен был смириться. Нет, он этого не видел, но ведь и ты никогда не видишь ноги, которая пинает тебя под зад.
Дела шли полным ходом. Губернатор уже вызвал Национальную гвардию, а полиция штата пригнала два вертолета. Они собирались поймать этого ублюдка, и это будет одна из самых масштабных охот в истории штата.
Маллхаус был взволнован.
Он едва сдерживал себя. Это было даже лучше, чем то, что он любил смотреть в Интернете (то, о чем не знала его жена), потому что это было реальностью.
Пока он ждал в машине без опознавательных знаков, наблюдая за тем, как снег кружится и клубится в свете фар, детектив Хейм, поскальзываясь, пронесся по парковке.
— Мы взяли его в кольцо, — сказал он, задыхаясь. — Он в торговом центре "Саутгейт".
Маллхаусу не нужно было больше ничего говорить. Теперь у них есть сукин сын-убийца, и теперь они заставят его заплатить. Они увидят, каким чудовищем он был.
У входа в торговый центр "Саутгейт" восемь полицейских в тяжелых ботинках и блестящих кожаных куртках ждали с автоматами в кулаках. Это были крупные мужчины с толстыми шеями и суженными глазами. Если хоть что-то из того, что они слышали, было правдой, то они действительно влипли.
было правдой, то на этот раз они действительно оказались в дерьме, и они это знали. Ими командовала женщина — Дорис Рефелини, которая, возможно, и не могла сравниться с ними по физической мощи, но обладала известным дурным характером, вспыльчивым нравом и раздражительной манерой поведения, от которой яйца самых крутых парней плавились от одного дикого взгляда.
— Ладно, — сказала она, затянувшись напоследок сигаретой и бросив ее в снег, — вы знаете, зачем мы здесь и что нам нужно делать. Увидишь урода в красном костюме — прирежь ему задницу. Имейте в виду, что этот урод убил несколько человек, и один из них был полицейским. Коп, который оказался моим хорошим другом.
— Но, черт возьми, что если мы убьем гражданского? — спросил один из ее парней.
— О том, что будет, позабочусь я, солнышко.
Без лишних слов они выстроились позади нее, пока она вела их за собой. Внутри они сразу же выстроились в линию осады, все еще напуганные тем, с чем им предстояло столкнуться, но ободренные Дорис, которая ворвалась внутрь, как зулусский воин, с напряженным темным лицом и стиснутыми зубами. Она много раз бывала в самом дерьме, и никто лучше нее не знал его запаха.
Группа бледнолицых покупателей прибежала со стороны водопада на повороте.
— Там внизу! — кричал один из них, направляясь к дверям. — Там внизу!
Дорис усмехнулась.
— Давай! Я еще надеру этому ублюдку яйца!
Осадная линия последовала за ней к повороту возле "Пронзительной пагоды" и напротив "Олд Нэви", где на толстовки действовала 15-процентная скидка. Сразу же они почувствовали запах чего-то фетишистского. Это напомнило Дорис о поплавке, которого ей однажды пришлось вытаскивать из залива, — наркомане, которого обгладывали крабы и грызли рыбы. Во рту у него поселилась колония рассольных креветок.
— Вот дерьмо, — сказал один из копов.
Это был крупный, мускулистый парень с восковым черным черепом. Он был до колен.
— Вставай, шавка, — приказал ему Дорис, — или я сломаю свою дубинку о твою толстую башку.
Он с трудом поднялся на ноги, но остальные полицейские его не винили. Все они видели одно и то же — громадного гиганта, вышедшего из CFBank. У самой Дорис возникло непреодолимое желание обделаться.
— Какого черта?
Она была готова ко всем возможным проявлениям психованного Санты, но только не к этому. Менее чем в двадцати футах от нее стояло огромное, вялое чудовище в красном костюме. Оно было шире трех человек, булькающее протоплазменное выделение, имитирующее человека… и при этом слабое. Оно прощупывалось. Оно трепетало. Оно дышало с ужасным морщинистым звуком.
Двое из ее полицейских бросились бежать прямо через дверь, и у нее не было сил позвать их обратно.
Лицо Санты было похоже на раздутую гофрированную луковицу из черных корней с ползучей белой бородой, которая вросла прямо в костюм.
Пока Дорин смотрела, луковица издала треск, и огромное желто-желтое глазное яблоко с зеленым зрачком подмигнуло. Раздался скользкий, маслянистый звук, и глаз вытянулся наружу на мясистой розовой ножке. Он наблюдал за ними, капая сгустками желе.
Я не вижу этого дерьма, подумала Дорин, и ее мысли закружились в голове. Я не могу видеть это дерьмо.
Так же быстро, как и появился, глазной стебель втянулся обратно в луковицу со звуком, похожим на звук ребенка, засасывающего в рот вермишель.
Теперь луковица раскрылась полностью, как цветок. Она увидела лицо Санты, резиновое и пульсирующее, серо-зеленое, испещренное многочисленными впадинами и углублениями. Оно было разделено почти пополам, удерживаемое волосяным швом, который внезапно разошелся, и пульсирующая масса полосатых мышц и пуповинной ткани вырвалась наружу, как эмбрион из родового мешка, сочась слизью и желчью.
— Никому не двигаться, — сказала Дорис, ее голос был слабым и безвоздушным.
В одной руке Санта держал отрезанную человеческую ногу. Он принялся грызть ее, вырывая плоть, как мясо из куриной барабанной палочки. Точнее, это делала паразитическая масса, торчащая из его расколотого лица. Что бы это ни было — а присяжные еще не определились, — оно шевелило крошечными эмбриональными конечностями и издавало влажные пищащие звуки, открывая мягкий пульпозный рот, из которого выходили зазубренные зубы, чтобы разобрать ногу до кости.
— Приготовиться, — сказала Дорис своим полицейским. — Приготовиться.
Санта отбросил ногу, шагнул вперед, и все. Все начали стрелять, выпустив значительное количество зарядов, которые заставили старого эльфа подпрыгивать и извиваться, когда пули разрывали его ткани. Дорис и остальные почувствовали, что теперь у них есть преимущество, поэтому они двинулись вперед, перезаряжая и стреляя, и куски Санты разлетелись во все стороны.
Он был у них.
Сукин сын.
И тут произошло нечто удивительное и более чем тревожное. Санта, который выл с воплем, похожим на сирену воздушной тревоги, с огромными дырами, пробитыми в нем, внезапно исцелился. Другого слова не подберешь. Его плоть превратилась в пузырящийся горячий воск, который заполнил раны и сделал его снова целым, слившись в жесткий металлический углеродный экзоскелет, не поддающийся атакам.
Полицейские стреляли.
Дорис кричала.
Санта стоял на своем.
По крайней мере, на мгновение или два. Затем то, чем он был, шагнуло вперед, массивное, разъяренное и выпускающее огромное количество пара из сосущей дыры рта… или ртов.
— РЕТРИТ! — крикнула Дорис.
Кроме двух или трех стойких полицейских, остальные уже были на месте. Несколько из них в панике бросили свои автоматы. Одним из тех, кто не бросил, был Фред Пейн, вечный придурок, недотепа и заноза в заднице Дорис. Он никогда не добивался больших успехов и редко поступал правильно. Его брат-полицейский сделал карьеру, прикрывая его, потому что в каждой команде должен быть свой клоун, свой комик. Он никогда не был самым храбрым парнем на свете, но все должно было измениться.
Спокойно перезарядив оружие, он двинулся к Санте.
Дорис, которая хотела бежать вместе с остальными, осталась позади.
— Фред! — кричала она. — ОТОЙДИ ОТ НЕГО! ОТОЙДИ! НАЗАД!
Но Фред, руководствуясь своим обычным отсутствием здравого смысла, решил, что на этот раз он пойдет за золотом. Он покажет остальным, из чего он сделан. Бросив осторожность на ветер, он приблизился к гиганту, думая в захламленной голове, что ему нужно подобраться поближе, чтобы сделать убойный выстрел.
Дорис была беспомощна; ей ничего не оставалось делать, кроме как смотреть, как Фред умирает. Она кричала и плакала, называла его всеми нелестными словами, какие только могла придумать, но в итоге все было бесполезно. Свет в мозгу Фреда зажегся только тогда, когда было уже слишком поздно.
Только выпустив последний патрон, он понял, что ему точно конец. К тому времени Санта-Клаус был уже в нескольких дюймах от него, и старина Фред дрожал в его искаженной тени.
Дорис наблюдала за происходящим.
Санта быстро подался вперед, его рот раскрылся, как люк, расширившись почти карикатурно… затем раздался булькающий звук извержения, и из горла вырвалось что-то бледное, вязкое и жирное, как переступившая порог жаба, выворачивающая желудок. Это было трупно-белое, с пурпурными прожилками и пульсирующей бесформенной мантией, которая рванулась вперед, как амеба, жаждущая парамеций. Оно обхватило голову Фреда, прежде чем он успел издать один девичий визг.
Дорис, впав в истерику, начала стрелять из своего пистолета, поливая массу 9-миллиметровыми патронами. Мантия вздрогнула и сжалась, на мгновение отступив назад, так что она увидела, что голова Фреда съедена до кровоточащего черепа. Затем она рванулась вперед, полностью поглотив его, и втянула в рот Санты, где он больше не появлялся.
Дорис закричала и побежала. Казалось, что Санта может последовать за ней, но вместо этого он врезался в стеклянные витрины "Янки Кэндл", где смог доесть свою пищу.
Внезапно ей стало наплевать на машину, на наезд, на бывшего мужа, на банковский счет, на коллекцию хрусталя Waterford Crystal, на шкаф со шпильками Christian Louboutin и сумочками Versace. Ей было на все наплевать.
Она прошла мимо Zales с кровавыми отпечатками рук на витрине и даже не заметила отрубленную голову в изуродованном дверном проеме rue21. Ей хотелось оказаться где-нибудь в темном, безопасном и секретном месте, как в детстве, когда она пряталась за креслом в гостиной, накрывшись с головой одеялом, пока родители кричали друг на друга.
Инстинктивно она выбрала Hot Topic, наткнувшись на витрину с ожерельями из колючей проволоки и черными кожаными наручниками, опрокинув стоящих в натуральную величину Джека Скеллингтона и Салли. В этот момент она опустилась на колени и начала блевать, выплескивая не только выпивку из желудка, но и все плохое внутри себя.
Когда она закончила и конвульсии прошли, она вытерла рот тыльной стороной ладони, и на нее повеяло горячим, совершенно прогорклым запахом, похожим на моховую гниль и заплесневелые мокрые листья.
И еще — огромная черная тень.
Она всхлипнула.
Ее рот открылся, но слов не последовало. Санта стоял над ней, ужас, которым он и был на самом деле, и, когда он потянулся к ней, она вспомнила, как в детстве ее отец тянулся к ней за креслом.
У Санты текли слюни.
Обезумев от ярости, Санта пытался выбраться из развалин торгового центра с Лаверной под мышкой. Он не знал, почему эта была для него такой особенной, почему он не просто очистил ее от кожуры и не полакомился ее мягкой нугой, но что-то внутри него, чего он не мог понять, требовало взять ее с собой, чтобы потом заняться ею — медленно, осторожно и с бесконечной заботой. Возможно, это была последняя частица Ларри Грабба, желающая получить свой фунт плоти.
Проблема заключалась в том, что те, кто охотился за ним, не давали ему уйти.
Осадные линии выстроились по всем возможным направлениям, и всякий раз, когда Санта пытался сбежать, они открывали серьезный, изнурительный огонь, пробивая его десятками высокоскоростных снарядов с такой разрушительной точностью, что даже его физиология с повышенным зарядом не могла устранить повреждения.
Его снова и снова отбрасывало назад.
Если бы он был способен думать, а не просто реагировать, то понял бы, что в безумии его охотников есть свой смысл. Они не только отрезали ему путь к бегству, но и тщательно направляли его к северной парковке, где его не только запрут и удержат, но и раздавят тяжелым оружием Национальной гвардии.
К этому моменту Санта стал настоящим монстром: массой ненасытной протоплазмы, движимой простым инстинктом и непреодолимым желанием выжить. Он скользил, сочился и полз, дряблое чудовище, которое едва напоминало человека, если только не стояло высоко на своих похожих на обрубки ногах. И, конечно, когда Санта так делал, он становился легкой мишенью для снайперов.
И все же, подобно загнанному в ловушку животному, бежать было необходимо. Он пошел по пути наименьшего сопротивления, который вывел его на северную парковку. Здесь находилась рождественская деревня, которой славился торговый центр Southgate: гигантские трости и деревянные солдатики, рождественские гномы и луковичные снеговики в колпаках, а также ряд праздничных, мерцающих светодиодных арок, которые вели через елочный лес в Йолтаун — туда, где находились замок и мастерские Санты, а также его сани и северные олени.
Теперь он был у них в руках.
Пока Санта пробирался через лес и разрушал праздничные витрины, Национальная гвардия наседала на него, обстреливая слизнями. Санта с визгом и воем взобрался на вершину замка среди башен и шпилей. Он тряс Лаверну в руках, как Кинг-Конг Фэй Врэй. К этому моменту она уже проснулась и кричала.
Санта бросил ее на них, и она тяжело упала на замерзшую землю, ломая кости.
Затем началась тотальная война на истребление.
Национальная гвардия открыла огонь из пулеметов 30-го калибра и винтовок 50-го калибра, разрывая Санту на части, которые все еще держались вместе, скользили, извивались и мужественно пытались воссоздать большую целостность его массы.
Затем в дело вступили солдаты штата с огнеметами, поджигая замок Санты и мастерские, которые полыхали ярким пламенем в огромном, кремирующем инферно. Санта оказался заперт в костре, кипящем и бурлящем, выпускающем шипящие струи горячего пара и черные клубы жирного, клубящегося дыма. Он выбрасывал рудиментарные конечности, которые мгновенно чернели и скручивались, когда пламя превращало его в колышущуюся массу тлеющей протоплазмы.
Затем рухнули крыши, все строение обрушилось и унесло в огненную бурю, раскаленные угли и горящие бревна то, что осталось от Ларри Грабба.
Рождество закончилось.
И Санта-Клаус тоже.
Рой и Венди, два стойких сотрудника "Дан-Райт", вместе с сотнями других были там, когда горела Рождественская деревня, превратившаяся в пожар с четырьмя очагами. Они стояли там в своих парках и шапках, доставая бутылки шампанского KORBEL Brut, которые они украли в "Дан-Райт".
— Они попытаются свалить всю эту кашу на меня, — сказала Венди, изучая свою бутылку, пока со всех сторон выли сирены и сновали пожарные машины. — Я никогда не попаду в главный офис. Я никогда не стану частью теневого мира корпорации.
Рой пожал плечами.
— Может, ты уклонилась от пули.
— Может быть.
Она взяла Роя за руку.
— Давай уберемся отсюда к черту.
— Куда?
— К тебе домой. Давай грузиться.
— Я согласна.
Когда они уходили через образовавшийся хаос, она сказала: — Мне кажется, я тебе кое-что обещала, если ты наденешь костюм Санты. Я не из тех, кто возвращается к своим обещаниям. Когда мы приедем к тебе домой, я покажу тебе несколько вещей, которым научилась на курсах менеджеров. Гарантирую, вы будете в восторге.
В общем, с точки зрения Роя, это было очень веселое Рождество.
Перевод: Грициан Андреев