м зверем, только что выдолбленным из глыбы, пал ниц древний каменотес. Картина эта называется «Вечность», что же здесь вечно — этот холодный, причудливый каменный исполин?
— Весьма интересно, весьма, — оценил Цзиньлин, покидая выставку и выходя на улицу, где уже выглянуло солнце и сразу потеплело. — Далеко шагнули художники, начали самостоятельно видеть и мыслить, вот, скажем, эта картина, «Июль», сколько страсти, взглянешь — душу обожжет!
— Тебя к этой картине, должно быть, привлекли ножищи девчонки? — съязвил Кузнечик. — Огромные, как лодки!
— Пошляк! — И Цзиньлин отвернулся, демонстрируя свое нежелание пререкаться с таким вульгарным типом, замурлыкал привычное «Весна, о, весна», но вдруг, вспомнив нашу недавнюю перепалку, бросил взгляд на меня.
— Не понимаю, с чего это вдруг ноги стали пошлостью? Попробуй-ка шагнуть без ступни? Или ты считаешь, что мозольные операторы в банях — наипошлейшие в мире люди? Коли так, к кому прикажете с мозолью обращаться?
До чего же Кузнечик любит спорить! Мыслит живо, но бессистемно. Цзиньлин отошел подальше и заявил, что произведениями искусства следует наслаждаться, а мозоли тут ни при чем. Чанцзян примиряюще предложил всем мороженое, мы обрадовались, но он нашарил в кармане лишь 27 фэней, пришлось мне добавить недостающие три. У обочины зашлись в перебранке два велосипедиста, соскочив со своих машин; один другого, наверное, зацепил колесом. Проскочил мимо некто в черной кепочке, очках-жабах, даже не содрав с них ярлычка, в клешах ахового фасона, с магнитофоном внушительных габаритов, но с одним динамиком, в котором скрипела и трещала раз сто перезаписанная песенка. Нет на выставке, осуждающе заметил Мэтр Шао, ни одной весомой работы. А что он имеет в виду под «весомой работой», поинтересовался я, или художественные произведения оценивают по весу? Цзиньлин повернулся к Цзиньхун — когда же в Китае появится свой Пикассо, а та пошутила, что мэтра Пикассо, конечно, не будет, но Мэтр Шао — перед вами. После выставки, высказался Чанцзян, не таким уж и плохим показался мне наш мир. Кузнечик, развивая мозольный вопрос, связал его с недавно нашумевшим рассказом, в котором героине, любовавшейся красными листьями, герой сообщает, что тут неподалеку, метрах в двадцати, продается окунь. Ах, сколь возвышенна героиня, ох, сколь пошл герой! Все немедленно разбились на фракции. Цзиньлин стоял на том, что глупо лезть с какой-то рыбой, когда человек упивается красками осени. Очарования осеннему дню только прибавится, решил Мэтр Шао, если минут двадцать полюбоваться, а затем купить пару цзиней окуня, ведь все зависит от времени, места, условий, так что ошибка героя — в том, что он не подождал эти двадцать минут. А вдруг, подумал я, через двадцать минут все распродадут? Ест ли вообще героиня рыбу? — вот в чем, по мнению Кузнечика, ключевой вопрос. Коли не ест, значит, у нее что-то с желудком, и надо немедленно обратиться к врачу. А если обожает не меньше, чем красные листья, то нечего других упрекать, что только о еде думают. К тому же, добавил Чанцзян, спрос на окуня пока не удовлетворен, и если бы он сам любовался красными листьями, а его возлюбленная сказала, что тут рядом продают рыбу, он бы сразу встал в очередь и купил, а листья бы не убежали.
Спросили меня, но я сам еще не разобрался. Как бы, подумал я, к этому отнесся Чехов? Вряд ли ему захотелось бы встать в очередь, но, с другой стороны, его ослабленный болезнями организм нуждался в животных белках. Так что отведал бы, из уважения к кухарке, отстоявшей очередь, ведь ел же из вежливости крыжовник и устриц, которых терпеть не мог. Да, кто-то должен был для него ловить, покупать, жарить рыбу. А вот мой отец — тому ничего не стоило отвернуться от красных листьев и помчаться за окунем, как герою того рассказа. К счастью, мама не походит на эту героиню, в противном случае что удержало бы семью от распада? Ну, а я сам? Красные листья я люблю и не хотел бы, чтобы из-за какой-то рыбы мне мешали любоваться ими, однако не откажусь, если время от времени к обеду в столовой или дома станут подавать хорошо прожаренного окунька.
Обратились к Цзиньхун, а та рассмеялась:
— Мы еще не дожили до того дня, когда окунь будет доставаться без хлопот. Но неужто вы всерьез решили, будто та парочка поссорилась из-за рыбы? Нет, нет и нет, все наоборот, у них любви не было, а попало рыбе. Окунь получил лишь то, что предназначалось человеку. Против чувства не попрешь. Вот о чем надо бы подумать.
И все тут же заткнулись, увидев, как глубоко она копнула. Тогда Кузнечик принялся подсчитывать, сколько минут осталось до обеда. А Цзиньхун вдруг поворачивается ко мне:
— Я разочаровалась в тебе!
— Ну? — недоумевающе вскинулся я.
— Все надеялась, что ты заметишь одну вещь, а ты проскочил мимо.
— Ну?
— Да я же ради тебя и позвала всех вас на выставку!
— Ну?
— Те каменные скульптурки, ну, твоего отца.
— Ну?
И она рассказала, что там экспонируются новые работы отца, четыре фигуры из камня. «Конь», «Кит», «Лев» и «Сова»—лучшая из них. Простые, бесхитростные линии, издали скульптуру можно принять за большой белый клубень батата. Глубоко запавшие глаза — две полукруглые впадины. Светлые, с искорками, влажные, полные неугасимой жажды жизни и надежды. До чего они глубоки, до чего глубоки! Прямо озера, моря! Вместившие весь наш мир со всей его историей.
— Печаль и радость своего поколения, славу и позор, мудрость и страдания пережитого... все, что только может быть, он вложил в них! — воскликнула Цзиньхун.
И спросила:
— А ты прошел мимо? Вовсе не заметил?
Вот так-так! Я вспыхнул, как от пощечины. Отец что-то такое говорил, просил меня помочь привезти камни, а я пропустил мимо ушей.
— Вот не думал... — протянул я. — Он казался мне таким пошлым, мелким.
Цзиньхун укоризненно покачала головой.
— Нет, — возразила она, — ты его не понимаешь. Видимо, он совсем не такой, каким ты его увидел и изобразил нам. Может быть, все свое воображение, все эмоции он отдал творчеству и поэтому в повседневной жизни кажется усталым, вялым? Такое бывает. Мне тоже когда-то казалось, что старое поколение обмануло мои надежды. Но в итоге...
В итоге я проглядел новые работы отца! Новые работы, перед которыми не смогла не склониться даже Цзиньхун, ах, я безглазый! Видел же я какие-то серенькие камушки, затерянные в углу, и еще собирался подойти поближе, рассмотреть, да что-то отвлекло, вот слепец.
— Нет, — оборвал я ее, — вернусь и посмотрю...
— Не психуй, — остановила меня Цзиньхун, — после обеда есть дела.
В следующее воскресенье забегу домой, обстоятельно поговорю с отцом. Если только он не уйдет за каким-нибудь соевым творогом или не ввяжется в очередную перепалку с мамой. Начну с глазниц совы. Надо разведать глубины этого озера, не ограничиваясь созерцанием пузырьков да ряби на поверхности. Пусть временами он и занят соевым творогом или переругивается с мамой, пусть некогда пририсовывал ухо к скуле и подносил водку бригадиру — ведь отыскал же он когда-то свое место в жизни и сегодня нашел вновь, у него есть своя «яркая звезда», как он писал в том стихотворении. А у меня?
Много ли в мире отцов, достойных сыновнего уважения? Своих родителей мы обычно считаем жалкими, устаревшими, трусоватыми, нудными, трудившимися напрасно, прозябающими в безнадежно пошлой жизни. В общем-то они, конечно, отстали от эпохи, от веяний времени, жизнь вот-вот отбросит их прочь, если уже не отбросила. Их головы, считаем мы, забиты никому уже не нужным опытом, старыми рецептами, надоедливым брюзжанием, делами давно минувших дней, списками погибших родных и друзей, номерами денежных вкладов, укрепляющей настойкой... Не утратили ли они способность воспринимать новое? Могут ли понять нас, юных, — неоперившихся ласточек, орлят с подрезанными крыльями... одуванчиков на ветру, только-только политую ботву... низвергающийся водопад, поток среди скал... закукарекавших спозаранку петушков, цыплачков ощипанных... фейерверк в небе, искорки от дымящихся, еще сыроватых поленьев... стебли с набухшими бутонами, обкусанные мошкарой лепестки?
Бог мой! Ну и фразочку я выдал, слов в сто, не меньше — да от нее любой папаша позеленеет! Не сердитесь, папа, я протру вам виски «тигровой мазью»...
Сейчас, правда, освежающая мазь требуется мне самому — ходил-ходил, а глубоких глазниц папиной совы не заметил. Нет мне оправдания.
Около университетских ворот мы расстались, чтобы отдохнуть минут двадцать, а потом вместе идти заниматься в читалку.
Но как же они все-таки выглядят, эти глазницы?
Пурпурная шелковая кофта из деревянного сундучка
Эта старая женская кофта из тончайшего шелка на самом деле была еще совсем новой. Старой я называю ее не столько из-за устаревшего фасона, сколько потому, что она покоилась на дне хозяйского сундучка двадцать шесть лет, а ведь если для женщины двадцать шесть — яркая и неповторимая весна, то для одежды — возраст весьма почтенный. Новой же кофта осталась оттого, что по-настоящему-то ее и не носили, не довелось ей ни украшать свою хозяйку, ни защищать ее от лучей солнца и пыли мирской. В общем, когда могла, не служила, что должна была дать, не дала. И вот этому красивому наряду стукнуло двадцать шесть.
На нее приятно было взглянуть — все такая же свежая и привлекательная, как двадцать шесть лет назад, когда, только-только сойдя со станка, попала она в мир, к своей хозяйке.
— Да, явная реакция окисления, — услышала кофта, но не поняла, потому что, надев однажды, ее заточили в деревянный сундук, и не довелось ей вместе с женщиной побывать в лаборатории, А хозяйка, как успела узнать кофта, преподавала химию в школе. — Долго не носила, вот и началось тление! — пробормотала женщина на этот раз так тихо, что, будь кофта сшита не из тончайшего шелка, а из грубого полотна, она бы определенно не расслышала.
Вот так из уст собственной хозяйки донеслось до нее это противное словечко «тление».