Рассказы — страница 47 из 124

— Хорошо. «Чёрные зловещие скалы…были со всех сторон. За скалАми…»

— За скАлами…

— «За скалами жили страшные пивцы крови…»

— Что ещё за «пивцы»…

— Которые пьют…

— Нет такого слова.

— Ладно… «Они обгрызали жертву со всех сторон три раза, а потом брали острый молоток…»

— Достаточно. Извини, Аркаш, я занят…

Скоро Аркашка потерял и меня тоже в качестве аудитории. Единственным слушателем Аркашки остался старый пёс Чапа. Помесь таксы с болонкой. Что-то вроде карликового шакала.

Чапа тихо лежал на своем коврике и дремал. Аркашка ложился рядом с Чапой и громко читал Чапе в самое ухо:

— И он, хохоча, откусил ему глаз…

Чапа терпел пару дней, потом стал скулить.

— Злая колдунья острым ножем разрезывала плоть жертвы…

— У-у-у! — выл Чапа, как фабричный гудок, и полз под кровать.

Аркашка ложился рядом с кроватью и и кричал под кровать на воющего Чапу:

— Воистину прольётся кровь, ибо да будет так!

В отчаянном вое Чапы была мольба. «Ведь я не собака Павлова!» — как бы говорил этот вой.

На третий день Чапа начал лаять и кусаться, чего за ним раньше никогда не наблюдалось. Он даже слегка «вонзил в плоть» Аркашки свои старые зубы. Небольно, но всё-таки ляжку прихватил. Чапу не наказали, ибо он был воистину не виноват.

На следующий день папа сказал Аркашке:

— Аркадий! Завтра мы улетаем отдыхать. На море. В Судак. Вместе с дядей Вовой. Мы хотели бы взять и тебя. Но только с одним условием: ты не будешь нам читать свою…прозу. Договорились? Стоит тебе хотя бы раз заикнуться нам про эти… «ибо-откусывания — воистину-отпиливания»… и мы тебя отсылаем назад. Договорились? Даешь слово?

— Даю, — ответил, горько вздохнув, Аркашка. Ему очень хотелось на море. Но когда папа вышел из комнаты, Аркашка шёпотом всё-таки добавил:

— Ибо!

Своё слово Аркашка сдержал. Нас он оставил в покое. Зато окружающим досталось по полной.

В самолёте Аркашка прибрал к рукам стюардесс. Через полчаса полёта симпатичные стюардессы, косясь на Аркашку расширенными зрачками, шарахались от юного прозаика, как лошади от волка.

На море, на пляже, отойдя подальше от наших лежаков, Аркашка находил себе жертву, какую-нибудь одинокую скучающую бездетную даму пост-средних лет.

— Здравствуйте, — очаровательно улыбался он даме.

— Здравствуй, малыш, — охотно сюсюкала дама. — Здравствуй, кисынька.

— Я — не кисынька, я — писатель, — сурово объявлял Аркашка. — Хотите, я почитаю вам моё литературное художественное произведение?

— Конечно! — соглашалась дама. — Почитай, лапочка. Надо же, такой малепуньчик, а уже писатель! Прямо Моцарт, а не ребенок!

Малепуньчик Моцарт читал:

— Его жилы, хохоча, хрустнули под ударом стальной дубины, и кровь толстым потоком затопила Долину Смерти…

— О-о-о! — стонала дама и, траурно колыхая бюстом, откидывалась на лежак.

Через две недели Аркашку знали все. Когда он появлялся со своей алой, как кровь, тетрадкой, пляж пустел. Даже какой-то неизвестно как затесавшийся сюда, в Судак, немец, едва говорящий по-русски, завидев Аркашку, махал руками и кричал:

— Найн! Найн! Ихь — это не надо! Аркашка — цурюк!

Так прошло две недели. На обратном пути стюардессы вновь хлебнули по полной.

И истошно выл Чапа, как вдова на похоронах, а потом лаял и кусался. Надо было что-то предпринять.

Мы с Аркашкиными мамой и папой держали совет на кухне. Держали почти всю ночь. Ничего не решили. А на следующий день у Аркашки был день рожденья. И тут меня (как я думал тогда) осенило. Я быстренько пошёл в книжный магазин и купил «Вредные советы». О, наивный!

Несколько дней Аркашкины родители ликовали. Аркашка перестал писать. Они обсыпали меня благодарственными звонками. Но потом…

Я вообще-то живу этажом ниже, непосредственно под Аркашкой. Сначала Аркашкины родители перестали мне звонить. Потом надо мной стало происходить что-то странное. То раздавались какие-то глухие удары и вопли. То что-то зловеще скрипело и шуршало.

Аркашкин папа, которого я случайно встретил на улице, сделал вид, что меня не заметил. Левая рука у него была забинтована.

А потом мои верхние соседи меня затопили. Это всё Аркашкины дела. Я знаю.

Сейчас мы судимся.

А что сейчас читает Аркашка, не знаю. Даже боюсь предполагать.

Путешественник Саныч

Дело было на майские праздники.

Мы с Санычем сидели в настоящей финской сауне, обитой золотистой, вкусно пахнущей древесиной, похожей на разогретый на солнце янтарь.

Сауна находилась в Лапландии, в далёкой финской глубинке, на самом севере. Название населенного пункта не помню. Что-то типа «Толькопуккала» или «Пылкокаккала». Не помню и всё.

Накануне мы отмечали с Санычем Первомай. Потом мы отмечали первый день после Первомая, потом — второй. Насчет третьего затрудняюсь сказать.

Помню, ездили с лопарями на санях по заснеженным ещё, но уже с большими, дышащими паром, проталинам. Мчались по майским лапландским просторам в поисках Санта-Клауса.

Не нашли. Откуда ему в мае-то взяться? Купались в каком-то очень холодном водоёме, пахнувшем болотным сероводородом. В ледяной воде, помню, были звезды. Зеленые, как огонёк свободного такси. Саныч плакал. Пели «Зеленоглазое такси. О-о-о-о!. Притормози, притормози! О-о-о-о!». И так далее.

Помню, водили вдвоём с Санычем хоровод вокруг саней с лопарями. Лопари смеялись, приговаривали что-то наподобие «Сколькобульккала, сколькотресккала!..» Как мы умудрились водить хоровод вдвоём — не постигаю.

Потом — смутно, отдельные кадры. Саныч целуется с лопарской собакой. Собака снисходительно улыбается. Я пытаюсь подтянуться на оленьих рогах. Оленьи мудрые глаза с голубоватой матовой поволокой. В них — два меня. Какая-то теплая шкура. Камин. Тихая финская речь, похожая на голубиное воркование. Хорошо.

Словом, весело было.

И вот теперь мы сидели в янтарной сауне и потели. Русская баня с вениками по мне, конечно, лучше. В финской делать нечего. Сидишь, как бурундук в норе. Но и эта сойдёт. Особенно после ледяного болота с лопарями. В смысле — со звёздами.

Саныч, как у него всегда водилось в бане, вспоминал.

А было что вспомнить. Но сначала буквально два слова о Саныче.

Саныч — типичный советский человек. То есть уникум. Ему за шестьдесят. Говорит выражениями в стиле примерно таком: «Ты, Ефремыч, слышь, на совесть-то не нажимай». Или: «Смежники подвели». Или: «Айда, хлопцы, к дивчатам!». И тому подобное. Слушаешь и думаешь: «Да, блин, были Люди, была Эпоха!» Ефремыч, Совесть, Смежники, Дивчата… А сейчас что?.. майкл, понятия, спонсоры, тёлки… Не слова — прокладки, да и те без крылышек. Тьфу, ей Богу! Нет, вы не подумайте, что я того… Я за… демократию там и всё такое. Но совесть, что ни говори, лучше понятий.

Ну так вот. Жизнь Саныча достойна того, чтобы занести её в книгу рекордов. Вернее, книга рекордов достойна того, чтобы в неё вписать жизнь Саныча. Я эту жизнь знаю наизусть. Он мне её рассказывал уже раз двадцать. Но я её еще раз с удовольствием послушаю.

— Да-а-а-а, — начал Саныч. — Вот тебе, брат, и Лапландия… Вот тебе и Первомай…

— Да-а-а, — подпел я. — Лапландия, Саныч, она и есть Лапландия. А Первомай — чего ж? Первомай Первомаем. Как полагается…

Это такой «смол-ток» по-русски.

— Да-а-а, — продолжил Саныч. — Заграница, что ни говори.

— Так ты, Саныч, чай, наелся этой заграницы-то, — подтявкнул я. — Что твой пёс — блох.

— Да уж. Наелся по уши. Где только не бывал. Весь шарик облазил, как муха вафлю. Да. Теперь-то уж не то. Теперь неинтересно по заграницам ездить.

— Это почему же, Саныч?

— А чего тут интересного? Купил билет — полетел. Прилетел — в отель. Полопал в ресторане — экскурсия. Откультурился — в бар. Принял Джима с Тонькой — спать. Скучно. Раньше всё не так было.

— А как не так-то? Расскажи, Саныч.

Саныч обтер лоб простыней. Внимательно посмотрел на простыню. Сморкнулся туда же. Такой звук, как будто брезент порвали. Крякнул.

— Я, брат, ещё в детстве чуял: гулять мне, Василию Александровичу Чуркину, по планете Земля. Помню, было мне семь лет. Первый класс. Школа-то деревенская. Учителка говорит: «Вот, дети, ваша первая книга — „Лягушка — путешественница“. Написал её, дети, писатель дядя ГаршИн». Так и сказала — ГаршИн. Дервенская учителка-то. А у меня сердчишко прямо словно рыбка на уде. Брык, брык! «Путешественница»! Это что же значит? Дальние страны, моря — океаны… Бьется сердчишко — прямо мотылёк об лампочку, и жарко ему, и больно, а страсть интересно. Я и говорить-то в первом классе ещё толком не умел: «Игуська путететинитя». Отсталый был. Ели потому что мало: свекла мороженая, жмых… Откуда тут этой, как её… артикуляции взяться?

Саныч помолчал, философически пошевелил пальцами ног.

— Прочитали мы эту «Лягушку». Рыдал я страшно. Жалко её было. Хотя и глупая она, эта квакша, а жалко.

— А как же ты, Саныч, первый раз за границу попал?

— Первый-то раз не вышло уехать. Было мне лет десять. Ну, деревня, голод, безотцовщина. Всё как полагается. Помню только: пыль на дороге, мягкая, как пух. По щиколотку. Идешь, забираешь её босыми ногами, как по Луне какой. Пришёл как-то я в школу по этой самой пыли. В школе нам говорят: идёт, говорят, корейская война. Доблестный корейский народ героически сражается с подлой стоголовой гидрой мирового периализьма. Здесь у меня сердечко-то и ёкнуло: Как это?! Гидра всеми своими бОшками душит, можно сказать, корейских товарищей там, а я, Василий Александрович Чуркин, тут, по пыли прогуливаюсь, как последняя пёсья контра. Подговорил я после школы Федьку Осьмикова бежать в Корею воевать. Ночью сели в товарняк с овсом — и поехали. Сражаться с гидрой. Едем, жуём овёс, спорим, кто сколько бошОк будет гидре отрывать. Ну, наспорились, нажевались, брюхи — как чугунки. Сморило. Проспали чуть не сутки. Проснулись, опять жуём, сил, выходит дело, набираемся. Так почти три дня катили. Вылезли как-то на полустанке по нужде (пучит от овса-то), а нас мильтоны — хвать, и назад. Еще неделю в детской колонии просидели. Далеко уехали, за Урал. Вернулись домой. Ой, била меня тогда мать нещадно, ой, била!..