устные мысли, то ли патологоанатомического, то ли апокалиптического характера.
Целыми днями я шлялся по городу. Я знал его уже наизусть. Все греческие острова — бело-голубые. Миконос тоже бело-голубой. Здесь есть квартал Алевкандрия с бесконечными, переплетающимися и узенькими, как извилины параноика, улочками. Церковь Парапартиани. Её белят уже много-много столетий. Её стены, на взгляд, кажутся теплыми и сладкими, как рахат-лукум. Яйцевидные мельницы с соломенной прической под горшок и с лысиной на макушке, похожие на средневековых монахов. Музеи, которые открываются только вечером. Или совсем не открываются (это знает только Бог). «Маленькая Венеция» — несколько заплесневелых от древности рыжих домов, растущих из ядовито-нефритового моря. Пожалуй, всё.
Да, ещё — живность. Неестественно толстые утки, ручные пеликаны, собаки, кошки. Очень много собак и кошек.
Собаки все коротконогие и лохматые. Они целыми днями валяются на раскалённом даже в тени булыжнике. Натуральные хот-доги.
Кошки, как и все кошки, живущие рядом с морем, изящны и порывисто отзывчивы на ласку. В их напряженно-томной грации есть что-то неуловимое от поэтики портового борделя.
Когда бродить среди хот-догов, бардельных кис и лысых мельниц надоедало, я садился на скамеечку напротив портовой бухты, ставил перед собой литровую пластиковую бутылку с дешёвой, но очень хорошей разливной рециной и встречал закат, отхлёбывая из бутылки. Таких, как я, здесь было полно. Многие туристы хотели попасть на Делос. Они бродили — кто с пивом, кто с пепси, кто с мороженым по набережной. И отовсюду слышалось слово «ветер» на разных языках мира, а потом — на тех же языках — нехорошие слова.
Ветер, будь он неладен, всё комкал и комкал васильковый шёлк моря. Красное, обветренное солнце обессиленно падало в скалы. Скалы стремительно синели. Становилось прохладно. Пахло рыбным грилем, лимоном, морем и сточной водой.
И во время заката каждый вечер случалось одно и тоже. Передо мной вразвалочку проходил местный пеликан, останавливался прямо напротив, некоторое время внимательно смотрел мне в лицо своим жёлто-карим глазом — и шёл дальше, куда-то за пирс. Забавный пеликан. Очень деловой, с совершенно человеческими глазами.
На четвёртый день перед рассветом ко мне на мою заветную скамеечку подсел капитан «Маргариты». Его звали Одиссеас.
— Здравствуй, Одиссеас, — сказал я. — Ясас. Ну что слышно насчет ветра?
— Ясас! Он дует.
Хороший ответ. Содержательный. Греческий на все сто.
— Посмотрим, будет ли он дуть аврио, — сказал я, поддерживая разговор в греческом духе.
— Один Бог знает, что будет аврио.
— Конечно. Хочешь рецины?
— Ну что ж. Давай, пожалуй. Спасибо. Эвхаристо, Владимир.
— Паракало, Одиссеас, пожалуйста.
Одиссеас отхлебнул из бутылки.
— Хорошая рецина, — сказал он.
В это время солнце коснулось скалы и к нам подошёл пеликан. Он внимательно, продолжительно посмотрел на нас охряным в закатном солнце взглядом и пошёл дальше, к пирсу. Мистика.
— Его зовут Петрос, — сказал Одиссеас.
— Я читал в путеводителях, что пеликан — это талисман Миконоса.
— Да. Петрос — наш живой амулет, — согласился Одиссеас. — Петрос старый. Ему уже очень много лет. Его папа тоже был Петрос. Петрос Первый.
— Он… умер?
— Да. Петрос Первый, папа Петроса Второго, сейчас стал чучелом. Он стоит в музее.
— У нас в России тоже был… император Петрос Первый, — зачем-то сказал я. — Он тоже что-то вроде талисмана, и из него тоже сделали чучело… то есть — памятник.
— Памятник и чучело — это одно и то же, — уверенно проговорил Одиссеас. — Император ли, пеликан ли — всё едино. Я бы не хотел, чтобы из меня сделали чучело. Или поставили памятник. Умер так умер.
Мы философически помолчали. Побулькали из пластика. Насчёт чучела я был в принципе согласен Одиссеасом. Насчёт памятника не до конца.
— А у Петроса Второго есть дети? — спросил я.
— Конечно. У нас уже есть Петрос Третий и Петрос Четвёртый. Когда Петрос Второй подохнет и из него набьют чучело, сюда, в бухту, поселят Петроса Третьего. Династия Петросов.
Ещё помолчали.
— Да, всё это очень интересно, — вздохнул я. — Но если аврио или, в крайнем случае, послеаврио, ветер не стихнет — мне придётся уехать, так и не побывав на Делосе.
— Бог его знает, стихнет он или нет. Я ведь тоже, дружище, несу убытки. Каждый день моя «Маргарита» должна делать три рейса на Делос. По тридцать евро с человека. Сотня пассажиров. Вот и посчитай, во сколько мне обошлись эти три ветреных дня…
— Да, плохо наше с тобой дело, Одиссеас.
— Да, никуда не годятся наши с тобой дела, Владимир.
Мы отпили вина, крякнули, как два селезня на кочке, и, симметрично подперев небритые подбородки, уставились на рычащее море, похожее на бушующее желе из черники.
— Есть, конечно, один способ, — сказал Одиссеас, — да только ты скажешь, что это глупость.
— Не скажу. Какой способ?
— Старые люди рассказывают, что пеликаны умеют укрощать ветер. Стоит Петросу захотеть — и ветер стихнет. Глупость, наверное, предрассудок… Хотя…
— А что надо сделать, чтобы он захотел?
— Старые люди говорят, что пеликаны любят музыку. Но не всякую. Надо найти такую мелодию, чтобы она понравилась Петросу. Если ему мелодия понравится — считай, что ветер стих. Ты умеешь на чем-нибудь играть?
— Вообще-то нет… Правда, у меня есть дудочка. Я её всё время с собой вожу. От деда досталась… Он на ней ещё в детстве в деревне играл, когда был пастухом.
— Талисман?
— Вроде того. Я могу, конечно, набрать пару-тройку мелодий, но понравятся ли они Петросу?..
— Ну, это знает только Бог…
— Ясный Петрос…
— Ладно, дружище Владимир. Аврио утром приходи сюда со своей дудкой. Будем играть для Петроса. Кали нихта, спокойной ночи.
— Кали нихта, Одиссеас. До завтра.
На следующее утро, ближе к полудню, я приехал на автобусе из своего пятизвёздочного империалистического отеля. С дудкой. Тоже мне, пастушок-олигарх, блин… Ветер дул ещё сильнее. Ветер злобно шуршал газетами в киосках, как чекист во время обыска, подвывал, как в камине, в улочках Алевкандрии, ронял пляжные зонтики прямо на гомосексуалистских нудистов, яростно бил по морщинистым щекам утёсов…
Одиссеас уже был на месте. На коленях у него лежало маленькое электрическое пианино. Около моря, метрах в десяти от нашей скамейки, лежал Петрос и смотрел вдаль. На нас он не обратил никакого внимания.
— С чего начнём? — спросил Одиссеас, кивнув в сторону Петроса.
— С чего-нибудь общеизвестного, интернационального.
— Эндакси, о'кей.
Я взял дудку, вставил в рот, и стал перебирать пальцами по дыркам, подбирая битловскую «Мишель, май бель». «Мишель» подбиралась с трудом. Слух-то у меня… того… Ну, в общем, не абсолютный. Одиссеас тоже сосредоточенно тыкал в клавиши своими пальцами, похожими на охотничьи сосиски. Минут через десять Минокос огласился нашей виртуозной игрой. Мелодия вышла вполне узнаваема, но было ощущение, что играем не мы, а сильно нетрезвый жиздринский похоронный оркестр. Причем — на похоронах скоропостижно умершей Мишель. Петрос по-прежнему смотрел вдаль. Жиздринские Битлы птицу не зацепили. Нет, наша с Одиссеасом группа «Геморрой» была безнадёжна.
Вокруг нашего скорбного дуэта постепенно собралась публика.
— Кого хороним? — весело спросил какой-то француз в белых трусиках в голубой цветочек. Наверно один из этих… ну, с пляжа.
— Хотим поехать на Делос, — объяснил я. — Если пеликану понравится мелодия, он остановит ветер.
— Эй! Я тоже хочу на Делос! — сказал француз. — Ну-ка секундочку…
И цветочки нырнули за угол.
Буквально через минуту на набережной выстроилась группа из шести французов. На французах были одинаковые трусики в цветочек, только у одних трусики были белые, а цветочки голубые, а у других трусики голубые, а цветочки белые. Наверно, в этом заключался какой-то глубокий гендерный подтекст. Все французы были с гитарами и хорошо поставленными голосами пели «Марсельезу». Я подпевал. В память о моём прадедушке-будённовце.
Когда «Марсельеза» кончилась, Петрос лениво повернул голову в сторону «Голубых гитар», посмотрел на них, как Сталин на меньшевиков, — и снова отвернулся.
В большой толпе, уже собравшейся вокруг нас с Петросом, раздался вздох разочарования.
— Пеликану нужна настоящая классика, — сказал по-итальянски какой-то толстяк. Толстяк, который тоже хотел на Делос, выбрался из толпы, прокашлялся и профессиональным тенором спел «О соле мио». Замечательно спел. Ему аплодировали. Я чувствовал себя со своей дудкой, как будто я пришёл на великосветский приём в советских физкультурных штанах с оттянутыми коленями. Синих таких или чёрных, с резиновыми штрипками, помните? Итальянец раскланялся. Но Петрос смотрел вдаль. Ноль внимания.
Потом толстые американцы в ковбойских шляпах пели и играли своё кантри. Почему-то терпеть не могу кантри. Я знаю, что не прав, но есть в кантри что-то беспросветно безмозглое. (Это, как говорится, моё личное мнение, и его никому не навязываю). Петрос на кантри даже чихнул. Молодец птичка!
Потом красивая девушка Пилар из Кордовы танцевала фламенко. Никакой пеликаньей реакции.
Группа чикагских афроамериканцев под фанеру спела рэп. Рассказывала, насколько я понял (в английском-то я не очень), какую-то поучительную историю из жизни юного наркомана Фрэдди из бетонных джунглей Чикаго. Бедняга Фрэдди перешёл с марихуаны на героин — и остопырился. Мораль: не меняй привычек, парень. Очень печальная и глубокая история. Один афроамериканский Децел во время исполнения зачем-то всё время нравоучительно тыкал в мою сторону пальцами, как будто это я, блин, переподсел с марьи иванны на герыча, а не Фрэдди. Афрочикагцы были в кепках с козырьком на затылке, в гигантских штанах с очком ниже колен (такие штаны мой пожилой папа называет: «в чём хожу, в то и наложу») и постоянно плавными движениями совали вперёд руки. Как Чапай, плывущий саженьками от беляков. Или как выступающий перед массами Ленин. В замедленном темпе. Кстати, Ленин — гениальный рэпер. Не согласны?