Рассказы — страница 3 из 4

Он с трудом поднялся с земли и накинулся на жену, которая спрашивает, не случилось ли с ним чего?

Не видит, что ли, что случилось? Чего спрашивать? Скорчившись, он хватается за бок и начинает распоряжаться. Освободить лошадей, позвать на помощь! Скорей! Скорей!

Мишик не злой и не желчный. Кричать и ругаться не очень-то умеет, да и голоса на это нет. На шутку отвечает шуткой и понапрасну не обидится. Он даже слывет человеком, который не любит портить настроение людям. Посмеешься ты надо мной — хорошо, в другой раз я над тобой, и будем квиты!

В еде Мишик не привередлив, но курятины в рот не возьмет. Все знают о его слабости — что в деревне скроешь? — и часто вспоминают об этом, садясь большой компанией за стол — на свадьбах, крестинах или после молотьбы.

Вот опять чья-то свадьба, приглашен и Мишик. Всякий раз, когда приходится сидеть сложа руки, он вознаграждает себя за безделье хотя бы тем, что вертит маленькой своей головой на тонкой шее. Повернется направо, потом с ним заговорят слева, нагнется, послушает, кивнет, что-то сам скажет, выставит в улыбке длинные редкие зубы. Перед ним на тарелке жареное мясо с картошкой и капустой. Все едят; Мишик тоже поел бы, но поверх картошки и мяса, как жаба, лежит толстая и желтая куриная кожа, бр-р-р... Мишику не по себе от этой мерзости, но он и вида не показывает. Конечно, кто другой это мог сделать, как не сосед справа, жирный шутник, с которым они нередко разыгрывают друг друга. Достаточно кинуть взгляд в ту сторону, чтобы в этом убедиться. Мишик знает, что на кожу ему больше нельзя смотреть. Тогда он оборачивается и говорит:

— Кума, подойдите ко мне!

Круглолицая женщина подходит, и Мишик просит:

— Уберите эту тарелку, Ян напустил в нее соплей. И дайте ему носовой платок, что ли, чтобы он больше не шкодил.

Мишик выходит под всеобщий хохот, и там, где его никто не видит, его вырывает.

Упав с воза, он сломал себе два ребра, но валяться и отдыхать он себе не позволял. На больное место клал заячье сало, стискивал зубы и, туго обвязавшись льняной тряпкой, продолжал работать. Оставить работу посреди лета, в самую страду? Можно ли это, господа? Молотьба, второй покос, пахота, картошка, осенний сев — опоздаешь с одним, потом с другим, так и пойдет!

В конце концов станешь посмешищем или начнут тебя жалеть:

— Бедняга Мишик! Так зашился с работой, что не знает, с чего раньше начать...

Тело у него жалкое, вроде полчеловека, но дух его не вынес бы, боролся бы против такого определения, как лев. Бедняга? Да разве есть такое дело, чтоб ему было не по силам? Мешки и бревна таскает так же, как более сильные и рослые мужики, ни в чем он не осрамится. Все может, все выдержит.

Но иная работа и лошадь уморит. Наступает весна, и Мишиковы скулы выделяются резче обычного. Кадык на тонкой шее становится как бритва, а когда он возвращается с луга в деревню, едва ноги тащит.

Перед домом стоит старуха, подставив морщинистое лицо нежаркому солнцу. Мишик подходит к ней, жалуется:

— Эх, слабый я стал какой-то, тетушка... Не есть мне зеленой капусты на будущий год.

Ему чуть больше пятидесяти, а нет у него уже ни охоты, ни настроения. И он не скрывает этого — смотрите, видите, какой стал я, Юрай Мишик. Отработался!

Аппетита нет, слабость, мрачные мысли бродят в голове. Но потом незаметно, понемногу и разойдется. Солнце, которое все жарче, да работа, которой все больше, воскрешают уставшее тело, возвращают вкус к еде и жизни.

Лето было необыкновенное. Головам приходилось работать больше, чем рукам с ногами. Люди старались себе представить, что да как будет после молотьбы. Сейчас каждый молотит еще сам для себя, картошку копает тоже — а что потом? Перепахать межи, объединить всю скотину, работать сообща. Так это должно быть в кооперативе, да, но только все это — лишь песня, напечатанная в книге. Слова, слова, каждый умный, ква-ква... А как все будет на самом деле? Как в первый день, как через месяц, через год?

Вверх по склону спешит мужик — в жилетке, в шляпе и холщовом переднике. Порой он бросается бегом в гору, хотя ему уже добрых шестьдесят пять. Торопится, размахивает руками над самой землей, словно в колокол бьет, на глазах у половины деревни, и все, даже малый ребенок, знают: бежит записываться в кооператив. Сначала-то он не хотел, упирался, а теперь, когда секретарь с новоиспеченными правленцами вышли на поля перед распашкой межей, страшно заторопился. Ведь его могут загнать на самый край, на худшую землю! Уж лучше быть вместе с другими.

У Мишика таких забот нет. Он вступил в кооператив одним из первых, а когда жена его пилила — все, мол, потеряем, — он спокойно и немного насмешливо ответил:

— Работала у Мишиков, теперь поработаешь у Есхаков.

«Есхаки» означало ЕСХК[1] и деревня, не долго думая, приняла это название, брошенное Мишиком. Пошли к Есхакам, перешучиваются бабы и мужики, отправляясь толпой работать в кооператив.

— От работы никуда не денешься! Так-то, господа!

Ходит Мишик за лошадьми, как и прежде, пашет, косит, шутит и ворчит. Он хочет работать хорошо, но никогда не станет он рвать себе жилы да выставляться, чтобы на него пальцем показывали. Свое — это свое, а кооперативное — совсем другое дело. На работу попозже, с работы пораньше, в работе с прохладцей. Кооператив — не очень хорошо, но и не очень плохо; в первую очередь свой приусадебный участок обработают, своих коров подоят.

Улеглась горячка, никто не разрывается на части, и силы Мишика начинают убывать. Будто не хватает ему тесного ярма, в котором ходил он с молодых лет, и будто только сейчас почувствовал он усталость от него. Мишик не бегает от работы, да сил-то у него все меньше. Проработав четыре года, он вынужден оставить лошадей и сделаться кладовщиком. У него — ключи от всех складов и амбаров, иной раз и позабудется... Не намного, но кто всю жизнь с трудом для себя добывал, тому трудно быть ангелом. Ничего страшного — уволили его не за нечестность. Ноги начали плохо служить. Надо ходить к докторам, днем ездить на целебные источники — благо недалеко. Ночной сторож может себе это позволить, работа не станет.

Мотается Мишик по хозяйственному двору, поспать в хлеву можно, по вечерам иной раз деревенские мальчишки подразнят его, вот и все. И возле своего дома поработает, всегда у него все в порядке. Топором, долотом, рубанком одно исправит, другое смастерит. Голова у него ясная, пожил бы еще на свете, порадовался бы внучатам.

Гнить он начинает с корней. Пагубная болезнь угнездилась в ногах, подтачивает их, как червоточина.

Уж и сторожем он не может быть, где тут. Как везли его в больницу, жадно глядел он через окошко автомобиля на зеленые поля. Походить бы еще по лугам, по лесу... хотя бы до ближайшего ельника — сел бы на опушке, вдыхал бы приятный смолистый воздух и чтобы никакая работа не подстегивала...

Мишик надеется, что ему поможет операция. Для докторов это эксперимент. Сделали операцию — и вместо ельника отправляется он через несколько недель снова в больницу.

Домой возвратился на одной ноге. Другую пришлось отнять выше колена. Лежит; когда приходит повидаться родня — разговаривать начинает сухим, сиплым голосом, но после первой же фразы слова перемешиваются с плачем.

— Зачем таким калекой жить на свете? — говорит он потом все еще плачущим голосом. А там — откашлялся и продолжает разговор, как всегда. Расспрашивает о том о сем, что делается там, где он не может уже быть. Он ведь редко бывал дальше ближайшего города. Но свою деревню и поля исходил вдоль и поперек, там и ноги посбивал. Теперь у него — только дом, двор и сад. Заснет он: снится ему нога — здоровая, целая, — плывет она по реке, а река такая бурная, полноводная, что никто не отваживается войти в нее. Уплыла нога, исчезла в мутной воде. Проснется Мишик, услышит первого петуха. Хриплым и отдаленным голосом, будто из-под земли, поет петух. Мишик не открывает глаза, не шевелится, в голове шум и треск, и из этого шума выплывает тихая песня-воспоминание:

Петухи уже поют,

Впусти, милая, меня...

У песни нет мелодии, будто ветер прошелестел сухой травой. Эх, было все это. В старой корчме, в молодые годы. Мишик проводит сухим языком по губам — вдруг будто вся комната, вместе с ним, кружится и куда-то проваливается. Его тело — то как деревяшка, то словно студень, какая-то бесформенная масса, ни рук, ни груди, только большой палец на левой ноге свербит...

Откроет глаза — это приносит ему облегчение. Ага, вот перина, шкаф, очертания которого сливаются с темнотой, сероватое пятно окна. Надо держать глаза открытыми, закрытые глаза без сна — все равно что толстая куриная кожа в желудке.

Он их больше не закрывает. Цепляется взглядом за мебель, за стены, потолок, постепенно принимающие более ясные и определенные очертания. Он цепляется за все это, чтоб не упасть, и растет в нем желание крепко держаться за все, что есть у него, что ему еще осталось.

Ему дали костыли. Он к ним быстро привык, разгуливает даже, и люди удивляются, как хорошо у него выходит. Ничего, будешь еще молодцом! Сделают тебе деревянную ногу, и ты еще поднимешься на Корчин.

Слушает Мишик эти разговоры и благодарит взглядом. Кивнет головой, бросит словечко-другое, как и подобает. По лицу его не заметишь, что думает он о другом, более тяжелом. Когда он остается один, садится, засучив штанину на целой ноге, и разглядывает ее. Погладит ее рукой, но ничего нового о ней не узнает. Только чувство у него такое, как у человека, который смотрит на давно окрашенное железо и знает, что под этой старой краской — ржавчина, одна ржавчина...

Работает он сколько может, не показывая, что ему тяжело. Воспаленная нога болит при ходьбе. Таскает он за собой эту боль, пока можно терпеть, а потом садится, ложится...

И когда «скорая помощь» снова везет Мишика в больницу, его уже не интересует, что там, за окном. Он свое отходил, а в воспоминаниях — все краше. Представляет он себе луга у реки, поля пониже леса, но долго не выдерживает. Всего этого для него слишком много — и слишком оно далеко. Мысленно возвращается он на свой двор и там остается. Тут все его, тут он чувствует себя надежно. Хоть бы это ему осталось, хоть бы это...