Лия Дмитриевна отстранила от себя Илью и еще с пылающими щеками и громко бьющимся сердцем стала поправлять прическу, избегая взглянуть в его сторону.
И Илья понял инстинктивно, что больше уже нельзя будет так просто обращаться с теткой, что что-то между ними выросло, и ему было неприятно и жутко радостно от этой перемены.
Он отошел в сторону и оттуда наблюдал за ней. Тот холодок, который он ощущал там, на берегу реки, в прошлый вечер, опять побежал по его спине и остановился в мозгу. Но потом его сменило прежнее бодрое чувство от сознания бьющей в нем жизни, и ему сейчас же захотелось увидеть Любу.
Почему-то она ему вспомнилась в зимней кофточке и котиковой шапочке, с розовым от мороза лицом… Они катались на коньках, играла музыка… Из-за дощатого забора, огораживающего каток, смотрели белые ветви деревьев, и серое небо было такое низкое, и падали одинокие снежинки. Он ей сказал тогда,— он это ясно помнит,— что жизнь — игра в банк, что выигрывает в ней тот, кто меньше думает… А она засмеялась и ответила: «Когда мало думают,— делают много глупостей…» В тот же вечер они впервые поцеловались на темной лестнице, ведущей к квартире Любы… Прошло полтора года, осенью она будет его женой… И если это глупости, о которых потом пожалеешь, то как зато приятно делать теперь эти глупости!..
Лия Дмитриевна незаметно ушла в сад, и он остался один.
Издали был виден ее зонтик, мелькавший между зеленью деревьев.
За рекой, на другом берегу, сгрудившись, в воде стояли коровы, а около шлепали голые ребятишки.
Вода была прозрачная и гладкая — в ней лежало перевернутое небо, голубея нежными светлыми тонами.
Илью потянуло туда, к реке.
Он спрыгнул с окна, на котором сидел раньше, и, широко шагая через клумбы, спустился к обрыву.
И хотелось петь, поднять что-нибудь тяжелое, сделать что-нибудь отчаянно-смелое.
Стоя высоко над рекой, над крутым скатом, под которым до воды тянулась золотистая полоса песку, он подставил загорелое лицо речному ветру и еще неокрепшим низким баритоном вытягивал:
Не уходи, побудь со мною,
Здесь так отрадно и светло… {1}
В деревне в ответ ему лаяла собака… Полз длинный плот, на нем копошились люди и, увидав Илью, что-то закричали ему и замахали шапками.
Тогда он в свою очередь махнул им рукой и, сразу повысив голос, отчего он у него перешел в звонкий альт с молодым задором, кинул:
— Держи, дядька, на бабайку, а не то пропаде-ешь! [6]
Потом быстро опустился на землю, ухватился обеими руками за росший на обрыве куст и повис на нем.
Большой ком сырой красной глины выскользнул из-под его ног и с шумом плеснул в воду.
Илья оглянулся ему вслед и с жутко-радостным замиранием сердца прыгнул за ним и сразу погрузился в мягкий, горячий песок…
В этот день до полудня на лугу за лесом девки складывали в копны сено, и делали это они быстро, под надзором хозяйского сына, боясь, что найдет гроза и посыпет дождь. Лица у них были красные, а песня, которую они пели, была заунывная, без конца и начала, без слов и мотива.
Но несмотря на то, что вдали угрюмо перекатывался гром, а на горизонте собирались тучи, солнце светило особенно искристо и сквозь дождь — крупный и звонкий,— вдруг хлынувший на землю, оно продолжало играть в ярко-зеленых листьях и зеркале прозрачной воды.
А когда через несколько минут дождь смолк и цветы подняли свои прибитые к земле головки, воздух сделался дрожащим и легким, и казалось, что земля молитвенно-радостно курит небу пьянящим фимиамом.
Хотелось упасть на колени и плакать, и целовать эту влажную землю, и звать большого, неведомого Бога, который смотрел со всех сторон своими глубокими, задумчиво-голубыми глазами.
— Люба, Любочка! — громко, во всю силу легких крикнул Илья, прислушался к родившемуся эху, а потом побежал, весь мокрый от дождя, между старыми стволами сосен, и за ним бежал ветер.
Она ему была нужна сейчас, эта Люба, эта девушка с голубыми глазами, как у Бога, что смотрел на него.
Тихо шумели ветви леса, одиноко падали с них дождевые слезы.
На улице, где жила Люба, было тихо, пахло прибитой дождем пылью и тополем.
— Люба, Любочка,— теперь уже тише звал Илья, и почему-то у него замерло сердце, точно впервые подходил он к этой калитке. Хотелось, чтобы она явилась как-нибудь неожиданно, сразу выросла бы перед глазами, как видение.
По деревянному решетчатому забору лениво пробиралась белая кошка, внизу, нахохлившись и зарывшись в землю, сидели куры.
Илья отворил калитку и прошел по палисаднику на крыльцо.
Старика Радовского, он знал наверное, что не застанет дома, так как тот, будучи корпусным врачом, дежурил в это время, но ему неприятно было бы встретить брата или мать Любы, полупомешанную поэтессу, любившую всем читать свои стихи.
И когда Илья стоял, колеблясь, идти ли вперед, в дом, или остаться подождать здесь, дверь отворилась и он чуть не столкнулся с вышедшей Любой.
Несколько мгновений они смотрели друг на друга молча, потом лица их задрожали детской улыбкой, и они засмеялись.
— Люба, Любочка, я к тебе… Идем в поле, в лес… Там так дивно, широко, там все молится, Люба!..
Он стоял перед ней на пороге с блестящими глазами — высокий и крепкий — и кидал откуда-то из глубины бессвязные, восторженные слова, как ребенок, увидавший огонь.
Но Люба поняла те мысли, что не вязались у него в правильно построенную речь, и солнечная радость охватила и ее при виде этого большого любящего ребенка.
Она взяла его руку и приложила к своим губам. И это вышло так искренне-просто, так сливалось в одно с их общим молодым счастьем, что ничуть не смутило Илью.
Потом они шли по широкому лугу, облитые лучами солнца, и Илья говорил:
— Я люблю эту черную мягкую землю, этот простор, в котором я чувствую себя… И мне кажется, что я вижу людей сильных и смелых, сбросивших свои одежды и идущих ко мне — нагими, познавшими истину!..
Он приостановился и смотрел перед собой ищущим, вспыхивающим взглядом. Она улыбнулась ему:
— Где они — эти люди, Ильюша? Ты слишком поэт и не видишь того, что делается у тебя под ногами… А здесь человечество мечется в потемках и бьется головой о стены, душит друг друга и не видит солнца… И ты — лучезарный в своем счастье жизни — должен идти с ними, а не уходить от них.
Она сделалась строгой и смотрела женщиной, в которой горит вера и крепкая воля. Перед ним она выросла сразу вся — твердая, самоотверженная работница. И захотелось сломить ее, подчинить себе, показать ей, как узко все то, что она делает в сравнении с его Богом.
— Должен, должен! — торопясь, выбрасывал он в ответ ей теснящиеся в груди слова.— Сколько раз я слышал это проклятое слово и там, среди товарищей, и здесь, в этих мужичьих потемках… У-у, как оно ненавистно мне — это маленькое мещанское слово! Из-за него я бросил все и остался один… Это они — сытые, самодовольные мещане — выдумали это слово!..
Он смолк и уже тише добавил:
— Помнишь слова Заратустры? {2} «Как зовется великий дракон, которого дух не хочет более называть своим господином и богом? — „Ты должен“ — имя великого дракона, а дух льва говорит: — „Я хочу!“»
Она не возражала, но Илья чувствовал в ее молчании что-то невысказанное, что-то похожее на тайное упорство. И это смутило его и он пошел медленнее, а глаза погасли.
Было странно, что она, любящая его женщина, не может и не хочет понять того большого, радостного трепета, который родил в нем эти слова, а жила своей какой-то особой жизнью, чуждой ему, и оставалась всегда ровной в своих убеждениях, точно они слились с ее молодым, упругим телом.
Почему-то мелькнула в памяти вся красная от мокрой красной рубашки, высокая и полная фигура Лии Дмитриевны и дразнила неясными, таинственно-возбуждающими намеками.
Зной усиливался. Он выпил всю влагу, упавшую с дождем на землю и, властный и торжествующий, колебался в синем просторе дня.
На лугу пахло сеном и летали над скирдами тонкие белые паутинки.
Они молча, точно движимые одним общим желанием, свернули с дороги и, мягко ступая по зеленому ковру еще живущей травы, опустились на откос одной из скирд.
Сразу их охватило тихое, ласкающее чувство, и вместе с щекочущим запахом полыни и клевера повеяло в них мечтательной дремой кроткого умирания.
И, борясь с этим новым успокаивающим чувством, недовольство Ильи постепенно спадало и хотелось близкой ласки рядом сидящей девушки, чтобы опять вернуть всю ясность и правдивость их отношений.
А она полулежала тут, около, слегка вдавленная в сено, в летнем светлом платье с длинной косой, перекинутой на круглую девичью грудь, вся под блестками горячего солнца, горячая сама от бьющей под тонкой, слегка засмуглившейся кожей горячей крови. Полные полуоткрытые губы улыбались чему-то едва заметно, одними уголками, и вздрагивали над большими глазами темные ресницы.
И опять Илья увидал в ней свою прежнюю девочку — Любу, в которой было все так ясно и просто, которую, он думал, что знает хорошо, как самого себя.
— Как красиво и загадочно зовут это имение — Марево…— тихо, точно вслух, сказала Люба и не повернулась лицом к Илье, а широко смотрела в небо.— Передо мною что-то большое, розовое от лучей солнца… Мы живем в Мареве,— еще тише добавила она.— Вот оно наше — «я хочу!».
— В Мареве, которое принадлежит кулаку Рыжанникову,— засмеялся Илья.— Для него оно действительно золотое, только не от лучей солнца, а от денег…
Она качнула головой:
— Вот ты смеешься, а мне почему-то стало грустно…
Тогда, почти не беря в сознание ее последних слов, он потянулся к ней, тоже весь молодой и горячий, и беззвучным долгим поцелуем приник к ее губам.
Она не шевельнулась, только сильнее вздрогнули ресницы, а зрачки расширились и стали темными и глубокими. Под тонкой кофточкой он почувствовал ее грудь впервые такой близкой, доступной.