Рассказы — страница 6 из 27

Он умел плыть так — незаметно, чуть шевеля под водой руками и стягивая ноги. Плыл и смеялся, и вздрагивал. И не мог сдержать улыбки и не знал, чему улыбается…

«Она сказала, что видела меня в ванночке, мальчиком…— урывками плыли воспоминания,— маленьким мальчиком… А у нее красивое белое тело, которое я сейчас буду чувствовать… В солнечном блеске женщина в красной рубахе… Длинные, красивые ноги»…

Вот близко старые стены, они точно плывут дальше и дразнят. Скорее…

Илья втянул голову в плечи и нырнул.

Там черными кругами слилась над ним вода, здесь — темно и жутко. Потом вынырнул. Оторванный кусок неба висит в черном квадрате купальни.

Чуть слышно щелкают о лесенку волны от его движений.

Вот перила, помост.

Илья встал на ноги и вслушался.

Качнулись со скрипом доски трапа, упруго и мягко сгибаясь, зашлепали по воде.

Щелкнул ключ.

Что-то сжалось в груди — маленькое и трусливое; тело вздрогнуло и покрылось пупырышками.

Илья стиснул губы и присел…

Хотел что-то вспомнить — сейчас далекое и милое, но не успел.

Замок ударился об стену и дверь открылась.

— Кончено,— почему-то шепнул Илья и на время почувствовал, что слабеет.

Но зажегся белым огнем квадрат над ним и угас.

Где-то из глубины брызнул жгучий луч и наполнил тело.

Вырос во что-то радостное и ликующее и снова почувствовал, что сливается с землей, которая готова родить…

Дохнуло круглое, тяжелое и упругое, как мяч, осело на воду и отпрыгнуло.

Илья быстро вскочил на мостки и, остро вглядываясь в темный контур, двинулся к нему.

— Кто тут? — крикнул сорвавшийся голос, метнулось темное, нервно ляскнул крючок.

— Я,— почему-то звонко, радостно ответил он и потянулся влажными руками вперед…

— Я!..

Теплое дыхание коснулось его щеки. Мелькнули белки глаз.

— Ты?

Что-то прошло в этом вопросе,— не один страх, а другое, тайное…

Точно оба изумились чему-то и не поняли, но сознали.

Упруго вытянулись полуобнаженные женские руки, скользя по его мокрым плечам, и оттолкнули его от себя, оттолкнули, судорожно цепляясь пальцами.

— Ты? — снова повторила она и потом вся забилась под его поцелуями…— Сумасшедший!..

Это тоже было вопросом — она точно не верила себе.

— Только ребенок,— смеялся он,— только маленький мальчик… Тетя — женщина…

И смеялся, и целовал, и не верил, что целует и смеется, и не знал, что это правда.

Дверь распахнулась сама собой. Дали мигнули синим, и зазмеилась впереди дорожка.

— Ты женщина,— упорно твердил он,— и ты можешь быть моей…

Потом поднял ее и упал с ней на доски. И почувствовал, что ей должно быть больно, и рад был этому.

— Пусти, слышишь, пусти! — задыхаясь, билась она, и в ней рождалась злоба.

И так, молча, боролись они с чем-то, что было больше и сильнее их, но думали, что борются друг с другом.

И когда он прижался к ее рту губами, она укусила их и не выпускала, всасывая в себя.

Метались белые искры и моргало испуганно-подглядывающее небо…

Но потом он почувствовал, что она слабеет, и испугался и обрадовался этому.

Пальцы ее плохо складывались и онемели ноги.

Родилось в нем какое-то необъятное, властное чувство.

Он схватил ее голову руками, прижался к ней лицом и бормотал что-то бессвязное, и ему молча отвечало покорное…

В небе заворочались камни тяжело и гулко, река повторила пугливым откликом, и влажно-горячие волны поплыли в воздух.

Мягкая и таинственно манящая лежала под ним женщина… И вдруг он вспомнил…

Тогда оторвал от нее свою голову и глянул в открытую дверь.

Там, по темной змеистой дорожке, в синем сумраке надвигающейся воробьиной ночи шла Люба.

И не зная, чувствует ли он ее или видит, сон это или действительность, в холодном ужасе понял, что она смотрит сюда своими голубыми глазами и наивная тень лежит на них от длинных ресниц.

И мелькнул знакомый, нежно-далекий голос:

— Я уже одеваюсь, Лия Дмитриевна… Слышите?..

И не знал, когда он его слышал, но ощутил холод.

Под ним лежала та, которую он хотел, а теперь безразличная и чужая, и вновь душа его наполнилась жгучим чувством любви и стыда, и не мог он понять, что сделал сейчас, чего хотел, и не мог вместить в себе эти два чувства, не дополняющие друг друга, как раньше, а глубоко различные.

Видел свои голые руки, еще охватывающие плечи Лии Дмитриевны, и испугался их наготы, точно не любил и стыдился ее раньше.

Все эти мысли прошли в нем быстро, звено за звеном, и опять в низко-синем небе почувствовал он близость Любы.

Тогда, пугливо съежившись, отполз от Лии Дмитриевны и неслышно спустился в воду.


VIII

Опять черными кругами охватила его глубина реки и в тихом плеске говорила ему что-то, чего он не слышал.

Он плыл туда, где гуще сплачивались туманы, к средине, прочь, прочь от берега, от серого пятна купальни.

И опять над ним широко и низко повисло небо, готовое слиться с водой и придавить его…

Слабели руки и ноги, и казалось, что он дано уже плывет так против течения и лицом режет сгустившийся воздух.

Вздрагивало тело мелкой собачьей дрожью, и стыдно щелкали зубы.

И было одно желание — измучить себя, остановить дергающийся рот и плыть все дальше и дальше…

Но когда оттуда, с берега, разнесся по реке надорванный, жуткий крик — крик птицы или женщины, Илья почувствовал, что плыть уже не в силах, что он тонет.

И тогда ясно и отчетливо он понял весь ужас совершенного и ему безумно, во что бы то ни стало, захотелось жить для чего-то другого, нового, прекрасного, для себя, для Любы и чувствовать свое тело, дышать огнями лучей и смеяться звонко от радости сознания родящей земли.

Он собрал последние силы, вытянул шею и крикнул в ответ…

Но вышло слабо и глухо, и растаяло перед чем-то большим и светлым…

Это светлое, широкое загорелось перед ним яркими, огненными струями… близко, совсем близко… и залило все небо…

Илья судорожно подобрался и потом, напряженно расширив глаза, взмахнул руками…

Где-то простонала чайка…

Широко вздыхая, засыпающая река укрывалась туманами…


Апрель 1907 г.

Глупое сердце *

Михаилу Кузмину

Глупое сердце все бьется, бьется —

Счет ведет…

Кажется, вот-вот сейчас разобьется —

Нет — живет…

Михаил Кузмин


Много лет тому назад знавал я трех старых дев Васьевых, которых звали «тремя грациями» — должно быть, в насмешку. Между ними существовала большая разница в летах, но они были так привязаны друг к другу, так сжились и мыслями, и привычками, что казалось, будто они должны были исчезнуть в один день, один час — все трое, предварительно приведя в порядок свою квартирку, выбив мебель и вытряхнув платья, что делалось ими каждый день.

Я люблю и до сих пор вспоминать с грустным сожалением о том, как я изводил Гликерию Николаевну — самую некрасивую из сестер, самую застенчивую и нервную, самую тихую и добрую. Достаточно было на цыпочках подойти к ней сзади и крикнуть ее имя — чтобы она в ужасе вскочила с места, подняв коротенькие свои пухлые руки. Это придавало ей такой смешной вид, что я невольно покатывался со смеху. Но Гликерия Николаевна не умела сердиться. Покачав головой, она говорила только: «Ах, этот сорванец»… И тихо улыбалась, как улыбаюсь теперь я при воспоминании о ней.

Тогда Анна Николаевна — самая старшая — стараясь быть серьезной, пыталась отодрать меня за уши, а Зина — младшая — читала мне наставления. Я каялся умильным тоном, каким только мог, и быстро получал прощенье. Потом усаживался рядом с ним на маленькой скамейке для ног и с живым вниманием слушал наивные истории, которые они мне рассказывали, в то время как руки их были заняты вышивкой для аналоя, вышивкой, казавшейся бесконечной.

Они, эти три девушки, жили на пенсию, получаемую ими по смерти отца их — полковника. Квартира им ничего не стоила, так как маленький одноэтажный дом, в котором помещалась эта единственная в пять крохотных комнат квартира, принадлежал им. Домишко их был так мал и ветх, что, казалось, от одного резкого, неосторожного движения он мог рассыпаться.

Приехав на похороны отца, старший и единственный брат Васьевых при виде оставшегося наследства махнул рукой, назвав дом развалюшкой, и уехал обратно к себе в полк, милостиво разрешив сестрам пользоваться наследством по собственному усмотрению.

— Владейте, живите, размножайтесь,— простуженным баском крикнул он им.— Бог с вами. Не нужно мне, обойдусь как-нибудь, а вы сироты.

И даже уронил слезу.

Заплаканные, растерянные, перепуганные сестры целовали его в плечико (как, бывало, отца), убежденные в том, что им оказывают необычайную милость, что брат их, которого они считали неизмеримо выше себя, совершил поистине великодушный поступок.

И они остались жить в этом домике, в этой «развалюшке» с крохотным палисадником, благодаря Бога, восторженно вспоминая брата. Они не знали жизни, боялись людей, казались маленькими заброшенными сиротами, хотя самой младшей из них шел третий десяток.

Все три — институтки, все три некрасивые, болезненные, по природе робкие, они остались без матери еще в детстве и боялись отца, боялись кадета-брата, привыкнув беспрекословно повиноваться, слепо верить. Это были добрые, наивные и до смешного беспомощные существа, которых нужно было хорошо узнать, чтобы навсегда полюбить.

Отец их был нелюдим, ворчун, ипохондрик. Он сердился на весь свет и никого не хотел знать. Молодых людей девушки никогда у себя в доме не видали, их подруг полковник терпеть не мог. Если он разговаривал с дочерьми, то всегда их запугивал, живописуя им всякие ужасы. Брат относился к сестрам пренебрежительно, но они любили его болезненной, ничем неоправдываемой, нерассуждающей любовью. Он мог обращаться с ними как хотел, они никогда ему не перечили.