рыв напоминал извержение вулкана. Первая волна обрушилась на корабль, от этого чудовищного удара все внутри перевернулось и задрожало. В такую погоду было бы достаточно скверно и на обычном каике, ну а на борту корабля, который вынужден делать не меньше пятнадцати узлов в час, чтобы не лечь в дрейф, эффект был неописуемый. Мигом проснувшись, я увидел, что Эгейское море вздыбилось вокруг нас множеством блестящих гряд и долин, озаренных желтоватым светом корабельных огней. Мерный рокот двигателей перебивался теперь всхлипами, рыком и жутким скрежетом обнажившихся винтов.
Позднее Гидеон говаривал (когда спрашивали, как мы познакомились), что нас бросило друг к другу в объятья. Его забавлял и буквальный, и фигуральный смысл этой фразы, и не сомневаюсь, что нам обоим пришелся по душе и сам шторм, нас познакомивший. Друг к другу нас действительно бросило. С первым ударом ветра и волн корабль начал зарываться в воду носом, словно вздумал бодаться, и все эти толчки и рывки мы очень хорошо прочувствовали. Скрежет винтов (до тех пор пока они снова не погружались в море) походил на скрежет зубов великана. Я отлетел вугол и обнаружил, что на коленях у меня лежит голова Гидеона, а мои ноги — на плечах какого-то солдата. Мы по губам прочли извинения друг друга и распутались настолько деликатно, насколько позволяла ситуация — однако нас тут же сбило в кучу. Встать на ноги не стоило и пытаться, удержаться на одном месте тоже никак не удавалось. Сбавив ход до допустимого предела, корабль скользил по морю, и вскипающие волны бились о его борта резкими тол чка ми. Покрепче упершись ногами в пол, мы слушали монотонный стук воды об обшивку и удручающий звон разбитой посуды на камбузе. Мы были вынуждены опуститься на четвереньки, а когда нужно было двигаться по кораблю, припадали к палубе, как обезьяны. Спать стало невозможно. Каждый удар волны был как удар в солнечное сплетение. Песик с видом невыразимой усталости от жизни забрался в пустой вещмешок, свернулся калачиком и уснул.
Кого-то начало впечатляюще тошнить. Гидеон и я забились в противоположные углы, будто пауки, и наблюдали за немощью попутчиков с такой брезгливостью, что и сами невольно улыбались, встречаясь глазами. Я увидел, что его монокль треснул. Расстегнув мундир, он достал ящик сигар, кажется, с двадцатью штуками, и извлек одну.
Пришел рассвет, густой, как клей; небо на западе стало цвета промасленной стали. Шторм прошел, оставив за собой лишь взбаламученное море, вздымавшееся бесконечной чередой водяных пластов. Нос корабля все еще зарывался в волны с лихорадочным лязгом и содроганиями. Некоторые спали; а позже, с первыми лучами, прорезавшими водянистый воздух, обнаружили, что границы видимости раздвинулись до самого горизонта, то опадающего, то вздувающегося — но примет суши пока так и не появилось.
Пассажиры лежали на кучах из разбросанных сумок, похожие на трупы, уложенные на погребальные костры, в ожидании факела, который их подожжет. Когда стало светлее, самые отважные решились высунуть из кают бледные небритые лица и задать вопросы команде. Где мы? Когда прибудем? Военные демонстративно проигнорировали эти вопросы. Но чувствовалось, что они знают не больше нашего. Нас снесло с курса. Предположение, поначалу казавшееся сугубо умозрительным, обрело тревожную определенность, когда мы увидели, что капитан склонился над картой восточного Средиземноморья. Кок раздал кружки какао, за которым проблема обсуждалась во всех аспектах. Гидеон, выяснил я, читал рассказ о путешествии по Эгейскому морю, изданный в восьмидесятых годах прошлого века священником Фэншо Тоузером, записки этого чудака доставили нам впоследствии немало удовольствия. Состроив гримасу, Гидеон протянул мне книгу, — первый абзац был испещрен следами от его ногтя. Я прочел: «Есть нечто волнующее в предпринятом путешествии на Родос, поскольку возможность достижения сего острова весьма неопределенна». Стало быть, достопочтенный Тоузер испытал когда-то те же невзгоды, что и мы. Я искренне надеялся, что эти слова не окажутся пророческими. Подобная цитата в данное время и в данных обстоятельствах воспринималась как предзнаменование.
Потом мы разделили несколько затхлых бутербродов и бутылку кипрского коньяка, которую я запасливо прихватил с собой, и наконец, вдохновленные солнечным теплом и восстановившимся покоем, прекратили изображать пантомиму вежливости (шум ветра и дождя вкупе с шумом двигателей препятствовали более цивилизованному общению) и перешли к словам, к отдельным словам, старательно выкрикивая их через разделяющее нас пространство, чтобы получились осмысленные предложения.
— Сегодня мы, наверное, дойдем до Кипра.
— Кипра? Конечно, нет.
— На что поспорим?
— Мы от него в сотнях миль.
— Эти военные ничего толком не могут сделать.
Мимо как раз брел офицер с тем особенным выражением благочестивого долготерпения, которое возникает на лицах моряков, перевозящих нежелательных пассажиров, он бросил на Гидеона свирепый взгляд. Видимо, хотел и что-то сказать довольно крепкое, но мой собеседник успел спрятаться за своей книгой. Высунувшись снова, он сморщил нос вслед удалявшемуся офицеру.
— Помяните мое слово, — сказал он. — С них станется высадить нас в Бейруте, и даже глазом не моргнут.
Продолжать разговор в том же духе было глупо. Я задремал.
Утро подарило нам мерцание солнца в воде, прерываемое шквалами и биением моря. К вечеру ветер принес нам примету близкой земли — двух весенних горлинок, наверняка сбившихся с пути из-за шторма. Они покружили над нами и улетели в сторону Африки.
Никаких официальных заявлений, проясняющих, где мы все-таки находимся, не было, только сказали, что мы сбились с курса. Оставалось лишь строить предположения. Сгустились сумерки, моросил мелкий дождь, туман ограничивал видимость до нескольких сотен ярдов. Как только окончательно стемнело, раздался крик, заставивший все головы повернуться к освещенному кокпиту, где по огромным светящимся циферблатам круговых шкал резиновые дворники прочерчивали ясные круги в сумраке невразумительного вечера. Кто-то увидел землю — просто темное пятно на темном фоне — и целый час мы с грохотом ползли вдоль черного скалистого побережья, высматривая очертания его мысов и скал в прогалинах между клочьями тумана. К вновь ожившим надеждам и чувству облегчения прибавилось и блаженное приятное ощущение покоя — качка почти прекратилась. Мы начали собирать разбросанные пожитки и расчесывать слипшиеся волосы. Я чувствовал едкий вкус соли, осевшей на отросшей щетине и на губах. Гидеон с несколько самодовольным видом подправил пробор в серебристых волосах, потом стал изучать дырки в зубах. Похоже, увиденным он был вполне доволен. Потом он предложил мне свою расческу.
— Увидите, — сказал он, — окажется, что это Кипр.
Оказалось, что это Родос. Мы обогнули еще несколько мысов, прежде чем к нам вышел офицер и сообщил это. Словно наделенный даром понимать человеческий язык, песик Гидеона (выяснилось, что его зовут Гомер) вышел из укрытия и принялся приводить себя в порядок.
— Самое время, — сказал его хозяин.
Уже появились смутные огни, и грохот двигателей стал менее назойливым. Темные глыбы портовых строений были залиты светом фонарей; мы медленно вошли в гавань. Единственным, что можно было разглядеть в знаменитой гавани, был пятачок площадью ярдов в пятьдесят, освещенный каким-то самодельным приспособлением для навигации. Остальное было окутано тьмой, скрывавшей растрескавшуюся кладку, стальные заграждения и ржавую колючую проволоку, которой была забрана вся береговая линия. Все прочее — полный мрак.
Когда отключили двигатели, грянувшая тишина показалась оглушительной — после грохота, к которому мы так долго привыкали. Все по инерции еще продолжали кричать при разговоре, как тугоухие. Мир снова увеличился, обрел привычные размеры. Мы высадились в сумраке. Рывки и нырки корабля приучили всех нас к резким рефлекторным мышечным движениям — походка у нас была как у морских волков в мюзикле. Усталый морской офицер забрал наши пропуска и вяло махнул во мрак. Взвалив свой багаж на плечи, мы, спотыкаясь, брели к транзитной гостинице, расположенной в конце темной улицы, обсаженной шелестящими деревьями. Я оторвал листок и растер его пальцами, чтобы вдохнуть сладкий аромат эвкалипта.
В какой-то момент мы уперлись в железные ворота, за ними находилась некогда знаменитая Allbergo della Rosa, в которой кое-где мерцал слабый рассеянный свет. Лестница показалась бесконечной — как будто поднимаешься на небеса…
Когда я сейчас пишу, та усталость из-за позднего прибытия начинает размывать очертания деталей. Смутно вспоминается просторный вестибюль, заставленный оборудованием, гул голосов в обеденном зале, служившем столовой, разбитые мозаичные панели салона и робкие итальянцы, обслуживавшие отель. Еще я помню дуновения чистого морского воздуха, долетавшие с террасы, они приносили аромат весенних цветов и навевали сонность, боровшуюся со стремлением выйти в сад и вдыхать темноту, простиравшуюся вдоль проливов до Анатолии. Но победил сон: путешествие лишило нас сил.
Мы лежали на диванах в обшарпанном салоне с мутными зеркалами, дожидаясь, когда заспанная служанка с заячьей губой приготовит нам комнаты. Помню лежащего Гидеона; его монокль вывалился из глаза и повис на шнуре, почти касаясь пола; носки сильно протерлись; все его тело обмякло; он время от времени храпел.
Итак, мы заснули.
Разбудили потом очень нескоро, и портье повел нас, ослепших со сна, в комнаты. Распахнутые окна выходили прямо на море, мелодичные вздохи которого были идеальным аккомпанементом для высадки на столь благословенную землю — на греческий остров, погруженный в безмятежный сон, как и мы сами.
Впрочем, я говорю о себе. Несколько веков спустя (или за несколько веков до: можно ли во сне путешествовать вспять, как в истории?) я проснулся и ощутил тепло раннего солнца, отражавшегося от воды, его блики трепетали на белом потолке комнаты. Гидеон уже стоял на балконе, облаченный лишь в монокль и полотенце, и делал зарядку с истовостью йога — песик наблюдал.