Размышления о Венере Морской — страница 4 из 40

д Крестоносцев, миновав уцелевшую прелестную готическую башню собора Святого Павла. Повинуясь порыву, мы одновременно свернули на знаменитую улицу Рыцарей, в конце которой стоял Кастелло[10] — памятник дурному вкусу, воздвигнутый последним итальянским губернатором. К тому времени устрашающее издевательство восстановительных работ стало уже вполне очевидным. Гидеон, видевший остров при более милостивом правлении, сделался печален и раздражителен.

— Так не пойдет, — укоризненно сказал он.

Но впереди нас ждало худшее. Дело в том, что Кастелло, возвышавшийся на великолепном горном отроге, где когда-то стоял храм Гелиоса, царивший над всем плоским, похожим на лопату пространством внизу, был на удивление безвкусен. Дежурный сержант Крокер, водивший нас по нему, явно недоумевал, чем мы так недовольны. Едва ли даже самая либеральная цензура позволила бы мне воспроизвести ругательства, которые выкрикивал Гидеон, пока мы переходили из одного помпезного зала в другой, из часовни в часовню, из коридора в коридор; повсюду нас встречали уродливые скульптуры, кричащие занавеси и гобелены и деревянные инкрустации, навевавшие мысли о салонах поездов. Волна Гидеонова гнева накрыла итальянского губернатора, архитекторов, каменщиков и декораторов, совершивших это кощунственное деяние. Он пригвождал их каждым движением неистового указательного пальца. Он разрывал их на части дикими конями. Он проклинал всех их предков, начиная с четвертого века до Рождества Христова. Сержант был даже несколько раздосадован; он прилежно выучил наизусть некоторые сведения об истории этого шедевра, и ему не терпелось выступить в роли гида. Но Гидеон не желал слушать его болтовню.

— Друг мой, — брюзгливо сказал он, — ни к чему вам об этом разглагольствовать. Сооружение ужасное.

Должно быть, это форма для неаполитанского мороженого.

— Так точно, сэр.

— Тот, кто считает, что это красиво, идиот.

— Так точно, сэр.

— И перестаньте повторять «так точно, сэр», как попугай.

— Да, сэр.

Гомер всюду следовал за нами — с мудрым и неодобрительным видом. Он явно разделял точку зрения своего хозяина.

Но как бы то ни было, вид из окон-бойниц — поверх парапета крыши — был превосходный. Город лежал перед нами, залитый солнцем. Ласточки и стрижи то взмывали вверх, то пикировали вниз в теплых просторных садах. Усыпанные мандаринами деревья расцвечивали пейзаж танцующими огненными точками. Воздух благоухал всеми жаркими ароматами весны. Море снова успокоилось и было таким синим, что этого не могла бы передать самая точная метафора.

— Не знаю, — сказал Гидеон, облокачиваясь на теплые камни и втягивая носом благоухающий мандаринами ветер. — Если кому-то требуется научный трактат о тоталитарном искусстве, вот он.

Наш сержант с укором посмотрел ему в затылок. Это был крестьянин с севера, с длинным, скорбным, песочного цвета лицом и впалыми щеками. Волосы у него росли, как у мастифа, и были зачесаны на бледный лоб, образуя подобие челки. Загрубевшие большие пальцы он держал строго по швам, плечи — прямо. Видно было, что он считает нас невероятными умниками.

В конце концов, в одном из подвалов мы обнаружили интересовавшие меня типографские машины. Среди паров свинца и лязга линотипов под присмотром бдительного молодого летчика здесь печатали ежедневные листки новостей. Я как мог кратко изложил свое дело, поболтал с наборщиками, пытаясь определить, насколько они профессиональны, и нацарапал в блокноте несколько пометок. Я с облегчением узнал, что прессы перевезут туда, где они находились до войны; их нынешнее пребывание в этом мрачном склепе было мерой предосторожности на случай бомбежки. Читать гранки и делать набор в этом полумраке было тяжко и изнурительно, как художественная штопка.

Потом мы втроем спустились с холма в старый город, хотелось выпить вина. Попетляв и поплутав по средневековым кварталам, мы, наконец, обнаружили маленькую таверну «Елена Троянская», где нам подали по стакану скверного кьянти с явственным привкусом парафина. Отвратительное пойло; тем не менее в нем, видимо, были и нужные ингредиенты, поскольку в углу таверны тихо танцевали два очень пьяных грека в солдатской форме, они двигались в такт монотонным завываниям кларнета, на котором играл полусонный старик в грязном тюрбане, развалившийся на куче сваленных в углу коробок.

Нам пора было разбегаться по своим делам, но именно здесь, в «Елене Троянской», мы снова встретились на закате. Это был один из тех фантастических родосских закатов, которыми еще в средние века так восхищались путешественники, плававшие по Эгейскому морю. Вся улица Рыцарей воспламенилась. Дома начали словно бы загибаться по краям, как горящая бумага, и по мере того как солнце скользило к темному холму, высившемуся над нами, розовые и желтые тона сгущались, они перебегали от угла к углу, с фасада на фасад, и в какой-то миг темнеющие минареты мечети зажглись голубым сиянием, это было похоже на свет, которым отливает свежая копирка. Темные тени беженцев, уже не воспринимающих привычную красоту, сновали у разбомбленных домов, перекликались пронзительными голосами, зажигали лампы, выставляли свою потрепанную мебель на продажу, громко торгуясь. Гидеон поднял стакан с розовым вином к алому небесному свету, будто хотел поймать в него последние лучи солнца.

— Где еще, — сказал он, — Гомер смог бы найти прилагательное «розовоперстая», если бы не видел закат на Родосе? Смотрите!

И в самом деле, при этом волшебном свете его пальцы, просвечивавшие сквозь вино, казались коралловорозовыми на фоне пылающего неба.

— Теперь я уверен, Гомер родился на Родосе, — серьезно добавил он.

Я видел, что он слегка опьянел. Он жестом велел мне сесть и тоже взять стакан, и какое-то время мы изучали свои пальцы сквозь наполненные стаканы, а потом торжественно выпили за Гомера. («Не за тебя, дурачок», — сказал он псу.) Несколько секунд вся улица переливалась неземным светом — как в театральной сказке, — а потом с холма спустилась темнота. «Цветной витраж, разрушенный гранатой».

Мы пошли по узким неосвещенным улицам, пару раз заблудились, потом наткнулись на ворота Святого Павла и пробрались сквозь их темный силуэт в двадцатый век. В новом городе горело несколько разрозненных огней, но уличное освещение еще не восстановили, и мы шли в глубокой безмятежной тьме, пока в вечернем небе проявлялись первые звезды. Тогда-то, помню, мы и наткнулись на сад, окружающий мечеть Мурада Рейса[11], — сад, в глубине которого я потом обнаружил виллу Клеобула; тут мы посидели немного над турецкими надгробными камнями, покурили и насладились темнотой, которая уже (весна была в разгаре) обрела почти осязаемую мягкость, шелковистость старого пергамента. И здесь, как я понимаю, мы были очень близки по духу старине Хойлу — ведь именно он со временем стал предпочитать этот сад всем прочим, лежал в усыпанной звездами бликов траве, куря свои сигары или подремывая долгими золотыми вечерами в шезлонге. Хойл еще не появлялся, хотя самое время его представить, потому что в обманчивой перспективе памяти мне видится, что мы каким-то образом уже встретились с ним. Правда, Гидеон знал его много лет назад; они были примерно ровесниками. Но на самом деле прибытие Хойла на Родос отстоит от той первой недели знакомства с этим островом примерно на месяц. Он служил на Родосе британским консулом и скоро должен был возвратиться. Кроме печатного оборудования, препорученного мне администрацией, было еще кое-какое имущество, принадлежавшее последнему консулу: грязные столы из консульства, шифровальные журналы, какие-то старые жестяные ящики. Они были аккуратно сложены в подвале, где хранились захваченные нами типографские шрифты, и постоянно всем мешали. Мы вечно набивали о них синяки и потому завели при вычку злобно лягать ящики, если приходилось работать именно в том подвале, и Хойл невольно стал казаться нам личностью столь же назойливой и всем мешающей, как его пожитки сотрудникам газеты. Поэтому я с таким облегчением узнал однажды утром, что он приехал и как раз осматривает свое сгруженное в подвал имущество. Я торопился представиться ему, и наша встреча произошла в весьма неформальной обстановке, к чему он, видимо, совершенно не был готов, как и я. Он стоял в подвале, лишь отчасти облаченный в свою консульскую форму и парадную фуражку, и, брезгливо щурясь, смотрел в допотопный телескоп — с обратной стороны. На полу валялись — по щиколотку — самые невероятные вещи, как консульские, так и его личные. Помню связку сигнальных флагов, бесчисленные карточки с шифровальными ключами, тома свидетельств о рождении, цилиндр, птичью клетку, не надетые еще детали формы консула, детективы, секстант, кинопроектор, несколько теннисных ракеток и бог знает что еще. Хойл поразительно походил на испуганного щенка. Он опустил телескоп и застенчиво снял фуражку «Непостижимо, — сказал он, — сколько хлама способен накопить человек». Я поддакнул ему Мы с некоторым смущением представились друг другу. Я еле сдерживал смех, а Хойл, казалось, был изрядно сконфужен. Он подобрал рапиру и принялся делать праздные выпады в воздух, пока мы разговаривали.

Маленький, кругленький, с большой головой и сверкающими глазами. Его повадки на первый взгляд казались несколько наигранными, так каку него была очень необычная манера говорить, глотая слова, и варьировать тембр голоса от дисканта до баса, из-за этого возникало впечатление, будто при разговоре он раскачивается на детских качелях. Впечатление усиливалось еще и тем, что он как бы пилил воздух указательным пальцем и в воздухе же расставлял точки в конце предложений. Впоследствии я понял, что ум его превыше всего ценил точность, а сердце так и не избавилось с возрастом от милой детской застенчивости. Однако легко было обмануться, приняв медлительность его речи за признак медлительного мышления. Все обстояло совсем наоборот. Идеи настигали Хойла очень быстро, и его глаза тут же вспыхивали; но поиски точного выражения вынуждали его останавливаться, однако даже удачное слово никогда его не удовлетворяло. Под стать неторопливой речи была его неторопливая походка, которая тоже поначалу сбивала с толку. Хойл ходил с такой нарочитой медлительностью и с таким сонным видом, что — грешен! — казалось, он редкостный ленивец. Но и это было совсем не так. Причиной того, что он вечно плелся, как восьмидесятилетний старик, было слабое сердце, которое нужно было постоянно оберегать. Поразительная вещь: его интеллект даже этот физический недостаток обратил себе на пользу. Человека, который вынужден каждые пятьдесят ярдов останавливаться, никто не посмеет осудить за капризный нрав. Хойл совсем не капризничал, он был спокоен и невозмутим, как ребенок; и раз уж ему приходилось останавливаться после каждой самой незначительной нагрузки, он научился видеть мельчайшие детали, которых мы попросту не замечали. Вынужденный каждые десять секунд переводить дух, Хойл обращал внимание и на одинокий цветок у дороги, и на мелькнувшую в глубине дверного проема надпись, которую мы просмотрели, и на небольшое отклонение от традиционного архитектурного стиля. Жизнь радовала его своей нетривиальностью, и ни одна прогулка Хойла не обходилась