Размышления о Венере Морской — страница 9 из 40

«Восходящий Юпитер принесет весной удачу», — говорится в гороскопе, составленном как-то для меня в Париже великим астрологом Мориканом. Теперь я знаю, что это правда, потому что Мартин, очень жизнерадостный и добросердечный майор из Южной Африки, которого сделали ответственным за Родос, сказал, что я могу поселиться в этом доме. Если муфтии не станет возражать против того, чтобы рядом с турецким кладбищем жил христианин. Однажды утром по пути на работу я посетил священнослужителя. Он стоял во дворике, вымощенном белой и серой галькой, прихлебывал кофе и — о чудо из чудес! — беседовал по-турецки с Хойлом.

— Не знал, что вы знакомы, — говорю я.

Хойл представил меня. Муфтий, человек очень застенчивый, обут в башмаки с прорезиненными вставками, курит сигарету; втиснутую в мундштук черного дерева. Разумеется, ни слова не говорит по-гречески. Я говорю «разумеется», поскольку это, видимо, характерная черта турок, живущих за пределами Турции. Самая замкнутая, скрытная нация из всех, какие мне известны. Это не означает, что они лишены непосредственности или доброжелательности — у них предостаточно и того, и другого. Но столетия религиозной обособленности привели к тому, что каждый турок-мусульманин схож с окруженным стенами городом. На Родосе они живут, как кроты, за зарешеченными окнами, прячась в засаженных апельсиновыми деревьями садах за высокими оградами; общину их, в отличие от греческой, не раздирают мелкая зависть и распри или политические разногласия. Если хотите знать, что турецкая община думает по тому или иному поводу, просто спросите муфтия — он думает за всех. Однако, судя по тому, как он слушает Хойла, который с безукоризненной дипломатичностью просит меня облагодетельствовать, бедняге трудно удержать в голове столь пространные рассуждения. Пока Хойл излагает суть дела, он, страдальчески морщась, сдвигает тюрбан со лба, при этом кряхтя и фыркая. Я убедился в том, что Хойл — блестящий оратор. Во всяком случае, муфтий не смог найти ни одного возражения. Мы сердечно пожимаем друг другу руки, и я произношу небольшую речь по-гречески, на которую он отвечает по-турецки. Мы не понимаем друг друга, но рамки приличия гарантируют, что слова произнесены вполне пристойные и лестные. Наше соглашение скрепляет посещение могилы Хаскмета, турецкого поэта-сатирика, погребенного на огражденном стенами участке в углу кладбища. Надгробие выщерблено и все в следах от дождей. Об него чешет бок коза, привязанная к карликовому эвкалипту у стены, она что-то жует. Я кладу руку на камень — он теплый, прогретый солнцем. Кем был Хаскмет[30] и почему его сослали сюда, на это забытое кладбище, заполненное чинными могилами турецких государственных служащих? Гидеону будет о чем поразмышлять после обеда. Как бы то ни было — дом мой.

Мы втроем идем по печальному, но прекрасному кладбищу, иногда останавливаясь в тени высоких раскачивающихся деревьев, это когда Хойл расшифровывает письмена на надгробии или угощает муфтия шоколадкой из серебряной коробочки, которую постоянно носит в кармане. Под ногами хрустят сухие серпики эвкалиптовых листьев. Кладбище в плачевном состоянии. Многие надгробия рассыпались на куски, остальные почти не видны под ворохом опавших листьев. В основном, тут погребены чиновники. Но попадаются и политические ссыльные. По могилам можно определить пол усопшего: тяжелый мраморный тюрбан, венчающий надгробие, означает мужчину, нечто вроде мраморного ананаса — женщину. У крупных сановников есть личные маленькие склепы — нечто вроде будки часового со сводчатой крышей и зарешеченными окнами. Но теперь многие каменные тюрбаны, сброшенные ветром и дождем, лежат на дорожках, как отбитые головы статуй. Мы огибаем последний ряд могил и ныряем в густые заросли олеандров, скрывающие дом. Внезапно появляется дорожка, и по ней мы доходим до виллы Клеобула, до клумб, засаженных тигровыми лилиями, и огромного баобаба, чьи ветки достигают ограды. Хойл тоже заметил особенную плотность здешней тишины, потому что он говорит:

— Слышите? — и поднимает руку.

Мы стоим и слушаем свое дыхание. Вдали, за занавесом тишины, слышен обыденный шум машин на дороге. Но зелень так густа, что дом и сад — точно под стеклянным колпаком. Муфтий кивает, словно соглашаясь, и выдувает дымящийся окурок из мундштука на дорожку.

— Он говорит, что вы будете здесь счастливы, — говорит Хойл.

День Святого Константина — день коронации для инжира и граната; владельцы деревьев специально приходят и украшают их венками из олеандра и дикого майорана. Крестьяне называют это «обручением», цель обряда — заставить деревья плодоносить. Если хозяин не совершит обряд, деревья решат, что он умер, и от горя не дадут плодов. Схожие верования запрещают рвать асфодели, поскольку это мешает росту плодов.

Мы видим четырех детей, идущих, взявшись за руки. Старший, круглощекий мальчик лет девяти, курит сигарету и говорит тоном, не допускающим возражений. Они не видят нас, скрытых тенью оливы, замечают только когда мы сталкиваемся почти лицом к лицу. На миг они останавливаются в замешательстве, потом пускаются наутек. Мы здороваемся с ними по-гречески, но они не отвечают. Мы — неверные. Младшая оборачивается на бегу и плюет. Мгновенно вспоминаются все ужасы Египта: удушающее зверство ислама и все то, что он означает — фанатизм, жестокость и невежество. Но здесь все грубые неровности веры тщательно сглажены; минареты изящно и стройно возвышаются над рыночной площадью, крики муэдзина звучат в свете зари мягко и мелодично. Муфтий с патриархальным лицом, в красной феске и башмаках с резиновыми вставками, задумчиво курит сигарету во дворе мечети и приветствует правоверных. Родос преобразил ислам и с делал его частью самого себя, такого кроткого в своей буйной зелени.

Побелка, немного цветной керамики и яркие занавески превратили маленькую виллу Клеобула в самую чудесную студию, о которой можно мечтать. Всю последнюю неделю Э. была занята тем, что ныряла в турецкий квартал, чтобы как можно дешевле закупить все необходимое. Теперь работа закончена, и мне наконец-то разрешено оценить результат. Кровать, стол и книжный шкаф взяты взаймы в хранилище трофейных вещей. Керамика — дар ларам от Эгона Хюбера. Занавески, пестрый деревенский коврик и турецкое покрывало, на котором изображен фикус, а под ним пышнотелая принцесса с бровями, похожими на кисточки для акварели, играющая на лютне. Занавески, коврик и покрывало стоили всего десять фунтов. Я совершенно онемел от счастья. Настолько, что на мгновение Э. кажется, что мне это все не нравится.

— Что-нибудь не так? — спрашивает она.

Нет, все так. Но к ощущению собственного пространства после стольких лет жизни на чемоданах и в общих квартирах нужно снова привыкнуть; мы вытягиваем руки, будто антенны, исследуя маленькую комнатку, мы вертимся в разные стороны; то на одном стуле посидим, то на другом. Нам предстоит заново от крыть для себя пространство, свет и уединение во всем их многогранном разнообразии. Кажется, что тишина насыщена тысячами забытых сущностей, каким-то образом сохранившихся в пестром деревенском коврике, в грубых теплых керамических вещицах, на которых Хюбер с такой любовью начертил эти танцующие фигуры, в этой серебристо-зеленой оливе, в этом ослике, который трусит по пыльной дороге. Примерно то же чувство охватывает тебя, когда в уме складываются стихи, их контуры туманны, их формы зачаточны… а потом белый лист, на котором ты нацарапал и зачеркнул десяток слов, ослепляет, как прожектор, парализует тебя множеством заключенных в нем возможностей, своим первозданным спокойствием, противостоящим твоему внутреннему напряжению…

Мы все бродим и бродим по маленькой комнатке, и в какой-то момент дверь распахивается, и появляются Гидеон, Хойл и бочонок красного вина, с помощью которого они предлагают совершить «инаугурацию» дома. Отличная мысль. Мы удаляемся на полянку, которой предстоит стать нашей столовой, и устраиваемся за раскрашенным столом, выстроенным вокруг баобаба. Я надеюсь, что подобных вечеров будет еще много — мирных вечеров, проведенных за праздной болтовней, а когда спустится ночь, будут зажжены свечи, и в розовом озерце света, отвоеванного у тьмы, я увижу лица своих друзей: Гидеона, спорящего так яростно, что у него вывалился монокль, отрешенно улыбающегося Хойла, Миллза, умудряющегося одновременно смеяться и говорить, и Э., которая с улыбкой слушает наших гостей, подперев рукой подбородок, темные волосы блестят, как шелк…

Позднее, проводив гостей, я какое-то время брожу по кладбищу, слушая шелест падающих между могилами листки и глядя, как из моря медленно поднимается луна.

«Наверное, я должен был постучать; но, тихо войдя в темную комнату нашей виллы (комнату, которую ты с таким тщанием обставляла), я увидел, что ты лежишь на диване, положив под голову ладонь, прижавшись теплой щекой к лицам турецких любовников, нарисованных на покрывале. Ты плакала во сне, потому что твои темные ресницы были мокрыми от слез. Плакать ты могла только от счастья, радуясь, что сбежала на этот остров. На столике у кровати лежало неоконченное письмо родителям. Грустное детство — не лучшая подготовка к нежданному счастью. Не надо печалиться, ты спаслась. Когда ты проснешься и прочтешь это, я буду плавать. Приходи, искупаешься перед чаем».

Среди городских знаменитостей есть человек, которого Хойл прозвал «бароном Бедекером»[31]. Его можно увидеть на любом общественном мероприятии, он то выныривает из толпы, то ныряет в нее, его фалды развеваются. На плече у него нечто вроде низкой стремянки, какие используют продавцы обуви, чтобы достать высоко стоящие коробки, в руках фотоаппарат. Время от времени он перестает мельтешить, устанавливает стремянку, и, взгромоздившись на нее, чуть наклоняется, чтобы сделать снимок.

Барон высок и хорошо сложен, серебристые волосы на его крупной, немного похожей на овечью, голове тщательно подстрижены en brosse