— Возможности человека безграничны, если только он обладает трудолюбием и самодисциплиной, — говорил папа. — Александр Македонский, например. Столько времени проводил в занятиях и работе, что у него не хватало времени на сон. Он спал сидя, держа в руке металлический шар. А под шаром ставили медный сосуд. Как только Македонский засыпал, шар падал в сосуд и грохот будил императора. Пять минут, и голова опять была свежая. Или римский император Юлий Цезарь. Так развил свои умственные способности, что мог одновременно читать, писать и говорить о трех разных предметах с тремя собеседниками.
Мы острожно подкладывали на тарелки следующие куски, испытывая неподдельное почтение к Александру Македонскому и Юлию Цезарю и их власти над собой. Честно говоря, было приятно оттого, что от нас сейчас не требовалось спать, держа в руке медный шар, или одновременно читать, писать и говорить с тремя собеседниками.
Мама слушала исторические экскурсы вполуха, машинально примечая, что из приготовленного исчезает с тарелок быстрее, а что медленнее, что стоило приготовить еще раз, а что нет.
— Я, между прочим, тоже… — чуть смутившись, добавлял отец. — Когда учился в Академии в 44 году… Время было военное, ребята на фронте жизнью рисковали, а меня послали учиться… Так вот, я тренировал себя… Ерунда, в общем, но… Словом, я мог писать стихотворение по–немецки, например Гейне, и одновременно переводить его вслух на английский язык, но не просто, а в обратной последовательности, от последней строчки к первой.
Наши взгляды теплели. У нас не было никаких сомнений, что наш папа — тоже великий человек, ничуть не меньше, чем Александр Македонский или, там, Юлий Цезарь. Кроме того, папа был наш, родной, и мы любили его.
Ах, какое чудо были эти воскресные завтраки всей семьей! Как нам было хорошо вместе!
Новая жизнь, в которую оказался вовлеченным Митька, произвела на него сильное впечатление. Он ходил притихший, с горящими неизвестным огнем глазами, переваривая внутри что–то новое и удивительное, вдруг свалившееся на него. Его рассказы были отрывочны и несвязны.
К счастью, школа лояльно отнеслась к митиным занятиям.
— Пусть снимается, — махала рукой завуч, к которой мама время от времени приходила договариваться о пропусках занятий. — Потом наверстает. Я ведь сама в молодости… Художественная самодеятельность… Мечты, мечты… Думала поступать в театральный. Помните, как у Есенина: «И какую–то женщину сорока с лишним лет, называл милой девочкой…» Впрочем, это уже другое, — поправлялась она и сворачивала разговор.
Пятнадцать съемочных дней конечно же вылились в то, что Митька почти целый год — с сентября по июль — жил под знаком кинематографа. Потому что нужно было репетировать перед съемками, примерять костюм, пробовать грим, подправлять дикцию и так далее. Потом дополнительно снимали сцену, которой не было в начальном варианте сценария. Потом переснимали брак. Потом, после монтажа и резки, озвучивали и переозвучивали.
Потом тянулись какие–то бесконечные специфические этапы кинопроизводства: утверждения, цензурные просмотры, прием комиссиями, изготовление прокатных копий…
Но в конце концов все осталось позади.
Мы всей семьей ходили на премьеру в кинотеатр Колизей. Во время показа так волновались, что едва поняли сюжет картины. Все ждали появления на экране Митьки. Когда он наконец появился, у меня, настроенного, в общем, иронически, вдруг защипало в носу.
Потом съемочная группа стояла на сцене и слушала аплодисменты. Наш балбес находился по правую руку от меланхоличного Гроссмана и иронически разглядывал зал. Стоять на сцене ему, судя по всему, нравилось.
То, как Митька держался во время премьеры — естественно и просто, — нам понравилось. Как держался сын Табакова — нет.
Премьера прошла успешно, и фильм, как говорят киношники, вышел на широкий экран.
Фильм имел успех. О нем заговорили. Гроссман, как писал «Советский экран», поставил в своей картине острые проблемы и создал запоминающуюся картину. Да и просто, фильм получился живой и трогательный, без сентиментальности и общих мест. А заключительные сцены вообще нельзя было смотреть без слез.
Тогда мы еще не подозревали, что это может означать.
Надо сказать, что Митька был виден на экране в общей сложности четыре с половиной минуты. Сначала он две с половиной минуты вел задушевный разговор с главным героем (Табаков–младший), потом три раза подавал в классе смешные реплики с мест или коротко, но забавно и мило, пререкался с учительницей — еще две минуты, и еще семь раз его физиономия на мгновение мелькала в кадре, вызывая улыбку.
Так подсчитал папа.
Четыре с половиной минуты — это очень мало. Неискушенные в кинематографических делах, мы решили, что митькино появление на экране для большинства зрителей осталось почти незамеченным и никто, кроме нас, не обратил на него внимания.
Вскоре выяснилось, что мы ошиблись.
Недели через две мы всей семьей ехали в электричке за город кататься на лыжах. На одной из остановок дверь распахнулась, и в вагон, отталкивая друг друга локтями и протискиваясь в проходы по трое, вбежала группа школьников. Перескочив несколько раз из купе в купе (сюда! нет, сюда!), они, наконец, расселись по местам, обсуждая дураков, которые пошли в соседний, более заполненный вагон.
Класс едет на день здоровья, — догадались мы. Я отвернулся к окну, папа с улыбкой вернулся к книге «Крушение империи» — воспоминаниям последнего председателя Думы Родзянко, мама начала новый рядок в своем вязании.
Но через некоторое время я вдруг заметил, что в соседнем купе происходит какое–то подозрительное движение. Мальчишки о чем–то шушукались, подталкивая друг друга в бок, и подозрительно разглядывали Митьку.
Один из них не выдержал и метнулся к товарищам в соседний вагон.
Электричка остановилась на перегоне, и в воцарившейся тишине из тамбура раздался истошный вопль:
— Парни! Айда сюда! У нас пацан из кино сидит!!
Мы вздрогнули, неприятно пораженные. Люди в электричке стали оглядываться по сторонам, высматривая, о ком идет речь. Вскоре оказалось, что в вагоне не так мало людей, запомнивших классного философа и резонера из гроссмановского фильма.
Папа побледнел и свирепо уткнулся в книгу. Мама закашлялась и принялась шарить в сумке, как будто ей срочно потребовался носовой платок.
И только Митька продолжал, как ни в чем не бывало, рассеянно обозревать пейзаж за окном. «Узнали? Что же тут поделаешь?» — говорил его вид. Тяжкое бремя популярности приходится нести всем артистам.
И это было только начало.
Еще через два дня папа пришел с работы совершенно обескураженный.
— Что случилось? — у мамы упало сердце: ожидали решения аттестационной комиссии в Москве о присвоении ученого звания, «черный рецензент» тянул с отзывом на последнюю книгу — плохим новостям было откуда появиться.
— Наш начальник факультета, генерал Астрахан… Ты знаешь его…
Папа, как был в шинели, опустился на табурет в кухне.
— Что такое? — как можно спокойнее поинтересовалась мама, присаживаясь рядом.
— В высшей степени уважаемый человек… В прошлом — боевой летчик… Одним словом… Вызвал сегодня меня в кабинет… Об одном спросил, о другом, как учебник двигается, как лекции. Я вижу, он на себя не похож, мнется… И знаешь, что?
— Что?
— Он попросил митину фотографию с автографом. Оказывается, его жена с внучкой собирают открытки с артистами. А тут Митя, почти знакомый… И откуда они все узнают?.. — с тоской проговорил папа.
А где–то под Новый год Митька весь день ходил загадочный и важный. А за ужином, выбрав подходящую минуту, небрежно спросил, подражая отцовским интонациям:
— Мама, у меня есть на завтра чистая рубашка?
Мы насторожились. От Митьки теперь можно было ждать всего, что угодно.
— У тебя все рубашки чистые, — осторожно ответила мама.
Митька замолчал. Бросив первый камень, он ожидал реакции.
— А что такое?
— Одеться нужно поприличнее, — рассеянно пояснил этот негодяй. — Иду интервью давать.
Возникла гоголевская немая сцена.
— Интервью? — растерялся папа.
— Да, — как ни в чем не бывало сказал Митя. — В газету Ленинские искры. Новогодние встречи. Звонили сегодня, просили зайти в редакцию к двенадцати часам. Так что на физкультуру завтра я не попадаю.
— А почему у тебя, а не у Табакова? — глуповато спросил я, и мне до сих пор стыдно вспоминать об этом вопросе.
— Почему–почему, — ласково передразнил Митька. — Табаков же в Москве! А им нужен ленинградский артист.
Родители обеспокоились не на шутку. Вся безвкусица, китч, пошлость, которые сопровождают популярность, грозили вторгнуться в дом вместе с новым митиным положением.
В мелодиях семейных завтраков зазвучали тревожные ноты.
— Лев Толстой говорил, что истинная ценность человека определяется дробью, в числителе которой его достоинства и добродетели, но в знаменателе — его мнение о своей персоне, — как мог веско и рассудительно излагал папа. — Чем выше достоинства, тем выше ценность человека, но его высокое мнение о себе сводит ценность к нулю.
Папа даже и не смотрел в митину сторону, а говорил это просто так, вообще.
При этом он с помощью ножа и вилки пытался на своей тарелке отделить косточку от маслины. Папа подлавливал маслину в углублении, где дно тарелки переходило в бортики, придерживал маслину ножом и старался вилкой проткнуть ее жесткую кожицу. Маслина выворачивалась и ускользала. Но папа не оставлял попыток, методично, раз за разом, подлавливая ее, придерживая ножом и стараясь проткнуть вилкой.
Все мы, слушая папины слова, следили, затаив дыхание, за его борьбой с непокорной ягодой и болели, естественно, за папу. Сами мы уже давно отправили свои маслины в рот целиком, а потом попросту выплюнули косточки на край тарелок.
— Успех, мишура, поклонники… Этим так легко увлечься! — продолжал как бы между прочим папа. — А ведь это всего лишь яркая обертка! Возьмите Чехова. Имел громадную славу, рассказы его печатали повсюду, пьесы ставили. А он жил в Мелихове, вдали