Когда он подходил к воротам, Настя резко, словно бы испуганно, окликнула его: — Игнат!
Он обернулся.
— Что?
— Игнат, я… — Она запнулась и сказала, кажется, не то, что хотела сказать: — Я на днях приеду на мельницу. Пшеницу размолоть надо.
На мельницу она не приехала. В деревне открылась школа для взрослых, и Настя, Татьяна, Устинья, многие другие бабы, — а также мужики пошли учиться. За колченогим столом только об учебе и разговоры. Мужики посмеиваются. Чудно это баб грамоте учить. Тараска Акинфеев пожаловался:
— Моя от рук отбилась с этой учебой. Я ей: ужин вари. Она мне: сам сваришь, не развалишься. Я ей: рубаху выстирай. Она мне: у самого руки не отсохли. Стукнул бы — нельзя. Заявление настрочит, потому как грамотная.
Приехал молоть свое зерно Белозеров, послушал рассуждения мужиков об ученых бабах, фыркнул:
— Темнота вы некультурная!
Викул Абрамыч тряхнул узенькой бородкой, сладенько заулыбался.
— Что верно, то верно темнота, Иваныч! Вразуми. К примеру, моя деваха, Полька, тоже каждый вечер по букварю носом елозит. А где польза? Или грамотным жалованье особое будет? Надбавка ли какая за ученость? А то чистим, к примеру, стайку. Старуха ни одной буквицы не знает, Полька по букварю без запинки чешет, а разницы никакой. Нарочно приглядывался. Старуха коровью лепешку на вилы и в короб, Полька на вилы и в короб.
— За такие разговоры тебя самого не мешало бы на вилы и в короб, а сверху побольше навалить лепешек, чтоб не высовывался, — без улыбки сказал Белозеров. — Надоели вы мне, пустобрехи. Ты, Викул Абрамыч, берешься судить о грамоте, а сам только в коровьем дерьме и смыслишь.
— Так оно и есть, Иваныч, так и есть, — весело, с охотой согласился хитрущий Викул Абрамыч.
Белозеров закинул за спину винтовку, насыпал в карман патронов и ушел в лес на охоту. Вернулся поздно вечером, пустой, позвал Игната в зимовье.
— Назарыч, тут недалеко чья-то могила, что ли? Крест стоит.
Доглядел-таки, варнак глазастый. В непролазной чаще похоронил Игнат Стигнейку Сохатого, поставил на могиле крест: каким бы ни был он, а христианин, негоже было закопать его в землю просто так, будто дохлую собаку. Думал, никто не отыщет его могилу. Отыскал…
Зоркие глаза Белозерова в упор смотрели на Игната.
— Так чья это могила, Игнат Назарыч? Не Сохатого ли?
— А тебе что, не все равно…
— Я так и думал, — помолчав, Белозеров весь подался к Игнату. — Ты его кокнул?
Игнат не ответил, отвернулся. Белозеров, усмехаясь, свернул папироску, дыхнул на Игната горьким махорочным дымом.
— А я все гадал: где обретается этот бандюга? Увидел могилу, и сразу в голову стукнуло тут! Иначе он бы дал о себе знать… Обстановочка! А я думал, ты только молитвы возносить способен. Как решился, а?
Игнат и на этот раз ничего не ответил. В тягость был ему весь разговор. Хотелось одного, чтобы Белозеров поскорее ушел. Но тот и не собирался уходить, дымил махрой, раздумывая вслух:
— Не знаю, хвалить тебя за самоуправство или… сам я на твоем месте сделал как-нибудь иначе. Ну, ладно… Знает кто-нибудь, что ты его пристукнул?
— Нет.
— Совсем никто?
— Совсем.
— Это хорошо. Пусть все так и останется. Но крест сруби. Не крест, кол осиновый нужен на его могилу.
— Не буду рубить.
— Тогда дай топор. Я сам…
И он ушел в темный молчаливый лес. Возвратившись, бросил топор у порога, сел на прежнее место. Опять курил, усмехался. Вдруг спросил:
— А как насчет совести, не беспокоит?
— Пошел к черту! Что тебе надо? Катись, Стефан Иваныч, своей дорогой и в душу мне не влезай.
— Ты не сердись. Я же не сердился, когда ты спрашивал…
— Что тут спрашивать? Кошку утопить и то…
— Он же был из гадов гад.
— Да хоть распрогад! Постой… Ты вроде бы меня к себе приравниваешь. Вон куда заметал, Стефан Иваныч! Напрасно стараешься. Ты своих калечишь. Трудяг.
— Своих? — Белозеров с сожалением посмотрел на Игната. — Своих, говоришь… — Он поднял руку, растопырил пальцы. — Смотри… Один из них загниет что делать? Не хочешь всей руки лишиться, отрезай палец. И больно, и жалко, а как быть? Вот, Игнат Назарыч, какой текущий момент в настоящее время. Он поднялся и ушел на мельницу.
Игнат, посидев в одиночестве, тоже пошел за ним следом.
6
Часто перебирая ногами, всхрапывая, лошадь тянула в гору волокуши с бревнами, из ее ноздрей вырывался горячий пар, потные бока дымились, и на мокрую шерсть ложились нити инея. Максим подталкивал воз, упираясь стягом в подушку волокуши. На половине подъема лошадь остановилась, скосив на хозяина влажный фиолетовый глаз.
— Ничего, отдыхай, — успокоил ее Максим, сел на бревна, вытянув покалеченную ногу.
Под горой, отделяя лес от полей, извивалась речка неровная белая ленточка; за ней над голыми кустарниками вставали острые темно-зеленые, почти черные конусы елей, дальше сплошной шубой лохматился сосняк; багровое, негреющее солнце краем коснулось леса; дорога, вмятая в рыхлые сугробы, была пустынной. Все колхозники уже перевалили через гору и сейчас, наверное, подъезжали к дому. Максим отстал. В лесу лопнула веревка, пришлось снова накатывать на волокуши, увязывать бревна. Мужики забыли о нем или не захотели ждать. Скорей всего, яе захотели. Черти полосатые, по-единоличному работают. И Корнюха с ними укатил. Этому-то уж и вовсе не простительно.
— Ну что, трогать будем?
Лошадь вытянула шею, напряженно заскрипели мерзлые ремни сбруи, воз снялся с места.
Еще две остановки, и перевал. Облизанные ветрами сугробы с кустиками сухой чахлой травы, торчащими из прессованного снега. Максим подтянул чересседельник, закурил, уселся на воз. Под гору лошадь пошла рысью, концы бревен на раскатах взбивали снежную пыль. Впереди за белыми полями темнели избы, встречный ветер доносил запах дыма. Когда ты целый день пробыл на морозе, нет ничего милее этого еле уловимого запаха, он сулит тепло, горячую пищу, отдых. Максим позабыл о своей обиде на мужиков, посвистывал, улыбался, представляя, как он отогреет у жаркого очага руки и возьмет к себе Митьку, как будет суетиться и радостно улыбаться Татьянка, собирая ужин; все будет так, словно он самое малое полгода не жил дома. Какая, должно быть, постылая жизнь у тех, кто ничего этого не имеет.
Тут Максим вспомнил, в который раз за день, Лифера. На колхозном собрании было решено построить амбары для семян и фуража. Но готового лесу было мало, и тогда пустили в дело все старые, отнятые у кулаков строения. У Лифера сначала раскатали амбар и завозню, потом взялись за дом. В это время пришла Лифериха с сыном. Глянула на горы бревен, нагроможденных во дворе и на улице, на высокую трубу печки, белым столбом вставшую над разнесенным жильем, и заголосила на всю деревню. Сын Лифера, Никита, парень лет девятнадцати, исподлобья смотрел на людей, что-то говорил матери. Семья Лифера ютилась у соседей, и Максим хорошо понимал, каково им было смотреть, как рушится дом, где каждая трещина в стене, каждый сучок в половице знакомы, где столько прожито и пережито.
Максим решил, что нельзя больше откладывать поездку в город. И так затянул. Думал, когда разделят хлеб, будет что увезти на базар. Сыну нужны всякие пеленки-распашонки, сам обносился и Татьянке не грех бы купить хоть какую-то обновку. Но хлеба досталось не так уж много: роздал старые долги, и осталось только на еду. Надо будет попросить взаймы денег у Корнюхи. Пьяный был хвастался, что есть деньги. И немедленно ехать. Пройти прямо к секретарю обкома, знакомцу Батохи, рассказать все, как было.
Свалив бревна, Максим на общем дворе распряг лошадь и пошел к Корнюхе. Брат уже сидел за столом, ужинал.
— Ты откуда? — спросил он, облизывая широкую деревянную ложку.
— Только что приехал.
— Да что ты говоришь?! А я думал, ты вперед всех уехал! Оказия!
По тому, как старательно Корнюха удивлялся, Максим понял: врет. Так ему и сказал:
— Перестань брехать. Корнюха смущенно кашлянул.
— Я ждал. Холодно, холера ее дери, ноги окоченели, тронулся. Садись щи хлебать.
Максим отказался. Устинья встала из-за стола.
— Садись вот тут.
— А ты куда? — спросил ее Корнюха.
— Так учеба же!
— Далась тебе эта дурацкая учеба. Лучше бы носки теплые связала. Ты мерзни, мужик, а баба твоя, как вертихвостка какая, каждый вечер бежит из дому!
Максим вспомнил, что и Татьянка должна идти учиться, заторопился.
— Я к тебе по делу, брат. Дай мне денег, сколько можешь. В будущем году верну. В город хочу съездить за покупками.
— Только ли за покупками? Не крути, Максим. Хлопотать едешь. Это тебя Игнат настропалил. Не слушай ты этого богомольца, Макся, не лезь, куда не зовут. Корнюха подставил под кран самовара стакан, нацедил из заварника чаю. — Наскребешь на свой хребет.
— Я тебя о деньгах спрашиваю, дашь или нет?
— Чудной ты! — благодушно оскалился Корнюха. — Деньги… Это самая большая закавыка в нашей жизни. Всегда их мало, всегда их нету, всегда они нужны.
— Ты больно разговорчивым стал, Максим поднялся. Не дашь, что ли?
— Дай ему, Корнюшка! — Устинья стояла перед зеркальцем, завязывала кичку, обернулась, подмигнула Максиму. — Проси лучше, жмется.
Корнюха услышал, прикрикнул нестрого:
— Иди, раз пошла! Деньжата есть, не отпираюсь. Но мало, Максюха, и самому во как нужны. Ребром ладони он провел по горлу, но, заметив едкую усмешку на губах Максима, сдался: — Черт с тобой, бери!
— Давно бы так. А то ломаешься, ровно богатая невеста перед бедным женихом. Ох, и жох ты стал, братуха!..
Во дворе дома Корнюхи Максим подобрал палку и, опираясь на нее, похромал по улице. Скупо светил молодой месяц, пар от дыхания клубился перед глазами, оседал на ресницах мягкими снежинками. Татьянка и с ней Настя встретились ему на дороге. Немного досадуя, что ужинать придется одному, он спросил:
— С кем оставила Митьку?
— Елена с ним нянчится. Тебя дожидается.