Разрыв-трава — страница 70 из 101

Игнат взял лопату, пустил воду из лужи на огород, сел на ступеньку крыльца. Вода бежала по узкой канаве, несла щепки, листья, мелкий мусор. Не спусти лужу, дня через три-четыре она покроется плесенью, мусор начнет гнить. У иных людей душа, как эта лужа, непроточная. У Еремы такая. Прижился в сельсовете, причислил себя к большому начальству, привык, чтоб его слушали и слушались, шишка на ровном месте.

От Корнюхи Игнат узнал, как было дело в ночь гибели Лазаря Изотыча, но не осудил Ерему за то, что он выставил себя защитником Советской власти и жизни председателя Совета; вспомнилось ему, как однажды, чуть не со слезами упрашивал Ерема раздобыть для него деньжонок, нужных для возмещения растраченных взносов не смог раздобыть, а Пискун этим воспользовался, завлек мужика в свою паучью сеть. Не осуждал его Игнат, жалел, чувствовал себя перед ним виноватым: нашел бы тогда злосчастный червонец, и не пришлось бы Ереме впутываться в кулацкий заговор, потом оборонять себя брехней. Но сам Ерема, кажется, и думать позабыл о той давней истории, заплесневелая совесть его не мучает.

В прошлом году приехал на мельницу свое зерно размолоть. Борода сбрита, под носом усы, как у Рымарева, важный, будто дура в новой кофте. Подал вожжи Игнату.

— Распряги коня.

Бесцеремонность покоробила Игната, но ничего, распряг, трудно, что ли?

— Теперь таскай мешки наверх, а я мельницу освидетельствую.

Не попросил, не приказал, а так, небрежно обронил, будто не сомневался, что ворочать его мешки для Игната в радость. В помощи Игнат никому не отказывал. Как не помочь? В каждом мешке больше четырех пудов зерна, попробуй один взвали на плечи, подними по шаткой лестнице к ковшу на полати. И тяжко, и несподручно… Но тут он наотрез отказался.

— Сам не выболел, свидетельщик.

Стоял тут же, смотрел, как Ерема, краской наливаясь от натуги, разгружал телегу. На лбу вспухали синие жилы, пот катился по лицу. Закончив работу, с полчаса не мог отдышаться, хватал воздух открытым ртом и воротил глаза от Игната.

Пустив мельницу, Игнат остановился у ларя, ловил на ладонь струйку муки, растирал пальцами, проверяя тонкость помола. Ерема подступил к нему с листом бумаги.

— Акт на тебя составлю. За мельницей не смотришь.

Это была неправда. Мельницу он давно привел в порядок. Рассердился:

— Я тебе вот составлю! Ишь ты, прыщик!

— Ага, так?! И эти слова в акт впишу. Вредительством занимаешься, дорогой брата идешь.

Игнат перекрыл воду. Мельница остановилась.

— Уезжай, Ерема. Не доводи до греха.

— Молоть отказываешься?

— Отказываюсь.

— И это запишу.

Потом Игната вызвал в сельсовет Стефан Иванович, свел с Еремой, заставил рассказать, как и что получилось, выслушав, тут же отругал Ерему и пригрозил, что если попробует козырять своей должностью, худо будет.

Вода из лужи вытекла. Игнат заровнял канаву. По улице, чмякая копытами по грязи, прошли с пастбища коровы. Скоро Настя приедет с работы. Может быть, сегодня остаться дома? Походив по двору, он снова сел на крыльцо и стал ждать жену. Она приехала в сумерках. Устало присела рядом.

— Ужин не сварил?

— Нет.

— И посиживаешь! Экий ты у меня… Ты почему дома?

— Рымарев вызывал. В столярку хотел направить. Отказался.

— Правильно… Что ты настолярничаешь. Она положила ладонь на его плечо, покалеченное Никитой Овчинниковым.

— Не потому.

— А что же?

— Не хочу. Могу, но не хочу. Ну его к черту, Рымарева. Настя помолчала, поднялась, взяла в сенях ведро.

— Пойду корову доить. А у тебя, Игнат, характер портится. Вредным становишься, — смягчая слова, она улыбнулась, ушла на задний двор.

Он сжал в кулак бороду. Наверно, так оно и есть, вредным он стал, несговорчивым. А почему должен быть сговорчивым с тем же Еремой? Может быть, главная беда людей в том и есть, что они терпеливо сносят мелкое своевольство нахальных горлохватов. Когда-то он думал, что стоит всех накормить досыта и жизнь сама собой переменится. Но, выходит, не так все просто. Люди стали жить много лучше, чем раньше, легче достается кусок хлеба… Накормить людей оказалось куда проще, чем переделать человеческую породу.

Ерема в старину до соплей набедовался, ему ли не знать, как жали-унижали и мытарили добрых людей, но нет, чуть приподнялся над другими и уже норовит на чужой шее кататься. Рымарев куда хуже Еремы. Рымарев хитрый, он тебе грубого слова не скажет, он вроде и за людей горой стоит, а разобраться, только себя оберегает. Будешь тонуть, руку не подаст, если увидит, что намокнуть придется.

Подоив корову, Настя собрала ужин в сенях.

— Садись…

— Ты говоришь: вредным стал. Зачем мне быть добрым перед Рымаревым? Все ему на вред буду делать.

— Мудришь, Игнат. Ты не ему вред делаешь.

— Кому?

— Да как тебе сказать. Ну, многим. Колхозу…

— Колхоз без меня обойдется… как и без Максима.

— Чудишь, Игнат. Забрался на свою мельницу, оттуда всех судишь-рядишь: этот плохой, тот хороший. Ну и что? В своем лесу ты можешь до надсады хулить плохого, он не одумается, хвалить хорошего, он лучше не станет.

В голосе Насти прозвучало что-то такое, чего он еще не слышал ни разу невысказанная жалоба, что ли. Лампа висела на стене прямо над ее головой. Тень смягчила, разгладила черты похудевшего, обветренного лица Насти, она показалась ему совсем молоденькой, такой, какой была десять лет назад, когда, беспечно посмеиваясь, приходила убирать холостяцкое зимовье, и он подумал: ладно ли сделал, забившись на мельницу от людей ушел, это так, но и от Насти, выходит, тоже. А зачем? Чего добился этим? Еще когда-то Максим упрекал его за то, что пользы от его жизни людям немного. Так оно, кажется, и есть. Он всю жизнь желал добра людям. А выходит, желать добра и делать добро разные вещи.

Он снова посмотрел на жену. И сейчас только заметил, как она устала. Теперь, когда идет война, у людей не остается времени для отдыха. О войне думать не хочется, он слишком хорошо знает, что это такое. Великая беда для всего народа. А он вздумал с Рымаревым спорить. Рымарев тут, права Настя, ни при чем. И обида за Максима совсем не к месту. Видать, поглупел он там, на своей мельнице. Сейчас, кажется, пришло время какой-то новой мерой поверять все свои дела и помыслы.

Утром уехал на мельницу. Не распрягая коня, сложил в телегу все свое немудреное имущество, долго стоял под старой усыхающей елью, у расколотого круга жернова. Много дум здесь было передумано.

На берегу пруда к воде спускалась детская изгородь прясла из тальниковых прутьев, сарай высотой в два вершка, стожок сена рядом с сараем… Митюхино хозяйство. Славный сын растет у Максима. Корнюхин Назар тоже ничего парнишка, но портит его батька, не на тот путь наставляет.

Корнюха на него долго сердился за то, что не подсобил ему Устннью усмирить. А прошлым летом привез и сына, и приемыша Петьку на мельницу, пусть поживут недельку-другую. Стряпни домашней оставил, дал сыну нож-складешок и уехал. Стряпню тарки с брусникой Игнат сложил в корзину, поставил под стол. Ребятишки нет-нет и ныряли за тарками. Набегаются по лесу, оголодают, как волчата, ждать обед или ужин невмоготу. Все было хорошо, пока спряпни в корзине было много, но как только осталось несколько тарок, Назарка вдруг отказал Митьке и Петьке в довольствии.

— Мне самому мало. Он закрыл корзину руками, засопел. — Не дам больше.

— Ты нам по половинке, а себе целую, — уговаривал его Петька.

— Не дам.

— У-у, жадина! — Митька стукнул его по затылку. Назарка заорал на весь лес, но корзину не выпустил.

— Что же ты, брат Митрий, дерешься, младших забижаешь? — Игнат присел возле Назара. — А ты не скупись, поделись.

— Не буду. Мне мой батя оставил, не им. И так все съели.

— Да-а… — Игнат встал. — Раз такое дело, не давай. А вы, ребята, собирайтесь, рыбачить пойдем.

— Я тоже, — сказал Назар.

— Тебе нельзя. Уйдем, а кто-нибудь стряпню съест. Оставайся караулить.

Назар помолчал, ковыряя пальцем в носу.

— А я корзину с собой возьму. И весь просиял, что так здорово придумал.

— Тогда пошли.

Узкая тропа, ныряя под сомкнутые ветви тальника, вилась по берегу речки. Корзина цеплялась за прутья, била Назарку по босым ногам. Парнишка несколько раз падал, вываливая драгоценные тарки на траву, собирал и вновь продирался сквозь кусты. Сердобольный Петька хотел ему помочь, но Игнат не дал.

— Это его. Вот и пусть сам несет.

Вскоре Назарка на выдержал, завалился между кочками и заплакал. Игнат вернулся, поднял его.

— Экий ты… на рев способный. Тяжело? Давай я понесу. Но тогда все тарки моими будут.

Ох и жаль же было парнишке расставаться со своим богатством, и силенок уже не осталось, и все руки корзина повыкрутила… Отдал. Игнат тут же разделил стряпню на троих, пустую корзину повесил на куст ольхи.

— Вот так надо делать, Назар. Идти легко, и никто не выхватит. Парнишка повеселел и на радостях снял с цепочки, пришитой к штанам, свой заветный ножичек, дал Митьке порезать прутья. А тот уронил его в речку. Снова Назарка плакал горько и безутешно, но главное было впереди. Приехал Корнюха навестить сына, спросил про ножичек и, узнав, что он утерян, снял с пояса ремень. Назарка втянул голову в плечи, выкатил испуганные глазенки. Корнюха дважды полоснул его по спине.

— Что ты делаешь?! — Игнат выхватил из рук брата ремень. — Самого как дербалызну по сопатке! За что лупишь?

— Будет знать, как беречь… — Корнюха тяжело, со свистом дышал.

— Совсем озверел! Не он потерял.

— Ему давал, с него и спрос. А ты не лезь! Сегодня ножичек проворонит, завтра рубаху отдаст, послезавтра дом промотает.

Ребятишки убежали в ельник. Митюха и Петька выглядывали из-за ветвей, Назарка не показывался.

— Возьми свою училку, — Игнат отдал ремень, — Видел я, чему сын твой научен.

— Он что, брехливый, вороватый?

— Да нет… Пока нет.

Совсем недавно Игнат склонялся в мыслях к тому, что жизнь Корнюхи, пожалуй, самая правильная. Но правильного в ней, видать, самая малость. Живет нехудо, это верно. Но кому от его жизни радость? Уж если сына своего из-за копеечного ножичка готов драть как Сидорову козу, то что могут ждать от него другие?