Однако оказалось, что понимал Михаил далеко не все. Стал вникать в дела колхоза, и его взяла оторопь – куда что подевалось? Добрая сбруя была – рвань осталась, на конном дворе – клячи колченогие. Работу, какая по силам крепким мужикам, делают бабы и подростки. Плохо, конечно, делают…
С утра до позднего вечера мотался по покосам, гуртам, фермам. Домой возвратился усталый, разбитый, голодный. Лушка поставила на стол стакан молока, чашку с бледной ботвиньей, долго примеривалась к краюхе хлеба, прежде чем отрезать ломоть.
– Почему мяса-то не сварила?
– Так кончилось оно…
– Как… кончилось? – вскинулся он, пораженный.
– С соседями поделилась… – вздохнула Лушка.
С молчаливым ожесточением он принялся хлебать кислую ботвинью. Сейчас стало окончательно ясно – дурака свалял, приняв на себя эту обузу. Они тут все проворонили, а ты майся, пуп надрывай. А главное, лопни-тресни – что изменишь?
VII
Виновато отводя взгляд, Андрюха выложил новость:
– Коров будешь пасти с Васькой Благушиным.
– А ты?
– Я? Кучером при бате состоять буду. Так он сказал.
– Эх ты… – с укором сказал Панкратка, – вот я бы тебя ни за что не бросил.
– Что сделаю, если так батя велел?
– Ничего не сделаешь, – согласился Панкратка.
А все же – обидно. Так хорошо было раньше, шагая за стадом, болтать о разных разностях, гонять сусликов, делать свистульки из пикульника или тальниковых палок… С Васькой все будет иначе. Васька на целых три года старше. И вредина – не приведи бог. Любит покуражиться… Сам он коротконогий, кряжистый, сильный, как молодой бычок. Прозвищ у него больше, чем у кого-либо: за приземистость его прозвали сутунком; за рыжие, вечно всклоченные волосы, такие рыжие, что издали смотреть – голова пламенем охвачена, – Медной Головой, за густые пятна веснушек на белой, не принимающей загара коже лица – Плеснявым.
В первый же день Ваське Плеснявому захотелось утвердить над Панкраткой свою власть. День выдался морошный. С неба временами сыпался холодный и занудливый дождь-сеногной. Из ветвей тальника они сделали навес, разложили перед ним огонь. Под навесом скоро стало сухо и тепло. Васька достал из-за пазухи мешочек, приспособленный под кисет, неторопливо, по-взрослому свернул папироску, взял из костра палочку с алым угольком на конце, прикурил. И Панкратке тоже захотелось побаловаться табаком.
– Дай закурить. А?
Пыхнув дымом, Васька по-бурятски подвернул под себя ноги, стал смотреть на огонь. Глаза у него маленькие и светлые, ресницы белые – поросячьи глаза.
– Жалко? А? Хоть курнуть дай…
– Сперва губы оботри. Мамкино молоко на них.
Докурив папироску, Васька лихо, щелчком отправил окурок в огонь.
В ненастную погоду коровы долго на месте не держатся. Все идут и идут куда-то. Пока делали навес, передние поднялись на увал. Сейчас и задние подтянулись к нему. Скоро все стадо скроется с глаз. Панкратка сказал:
– Коров надо бы завернуть.
– Ну так поди и заверни.
– Мы с Андрюхой все делали вместе.
– А теперь будем по отдельности. Ты будешь делать, что скажу.
– Это видал? – Панкратка показал ему дулю.
– Ах ты, цыпа-цыпушка! – Васька протянул руки, намереваясь схватить Панкратку.
Но он отскочил. Крикнул:
– Сам ты цыпа. Бяка-задавака. Сутунок – гнилые дрова.
Лицо у Васьки сделалось под цвет огненных волос. Он схватил головню, запустил в Панкратку. Тот увернулся, головня упала в сырую траву, брызнула искрами, зашипела змеей. А в Панкратку злой бес вселился. Приплясывая на одном месте, он гундосил:
– Посмотрите-ка, ребятушки, стою я на мосту, меня мухи засидели, оттого я не расту…
Васька ринулся на него. Но в беге Панкратка и не таких обставлял. Он мчался, едва дотыкаясь босыми ногами до земли. Васька сразу же отстал. Тогда Панкратка остановился, поманил его рукой:
– Давай, давай… Медная Голова, чугунный ум, внук паровоза, а трактору кум.
Погрозив кулаком, Васька вернулся к огню.
Моросил дождь, ветер лохматил мокрую траву. Коровы лениво и равнодушно брели по степи, над их спинами курился пар. А Панкратке было холодно и тоскливо. Все чаще поглядывал он на белый дымок, рыхлыми клочьями бегущий над грядой тальников. Зачем надо было дразнить Ваську? И один бы завернул стадо, не рассыпался. Закурить не дал – так что? Какая в папироске сладость? Раз-два тягнешь, потом тошнить будет…
В конце концов словно бы ненароком он направил стадо к тальникам. Мокрый, продрогший, подошел к огню. Васька лежал под навесом, позевывая, глянул на него со скукой, но как только сел к огню, вцепился в рубаху, опрокинул на спину, загнул салазки.
– Еще будешь?
– Буду.
Васька надавил сильнее на пригнутые к груди ноги. Заныла спина, сперло дыхание.
– Будешь?
– Бу-уду, – выдавил он из себя.
В глазах закружились радужные пятна, лицо Васьки разъехалось, закрыло небо и огрузшие от влаги ветви.
Но как-то разом все стало на место. Горит огонь. Тяжелые капли срываются с ветвей, чмокают, падая в горячий пепел, и там, где они падают, вспухают крохотные серые облачка. Васька Плеснявый сворачивает папироску, подает ему.
– Запали одну.
Он выбил папироску, сел, готовый сцепиться в драке.
– Бешеный, – сказал Васька. – Дурак.
– От дурака слышу.
Поднялся, закатал штаны до колен, чтобы не мочить в траве, пошел.
– Ты куда?
– Ищи себе другого напарника.
Сказать-то сказал, но как все это поглянется бабушке? Не взбеленилась бы. В гневе она пострашнее Васьки Плеснявого. И рука у нее потяжельше. Испытал на себе ее руку.
Было это совсем недавно. Спина и по сию пору чешется… Пришел дед Балаболка, поставил на стол крынку, сам с гордым видом сел в переднем углу.
– Помнишь ли ты, Фетинья Васильевна, что говорила, когда я привез два пчелиных домика? Ты говорила, сватья, у этого забалдуя, у меня тоись, даже мухи в доме не держатся, от голодухи дохнут, а пчелы и подавно перемрут. Было такое?
– Может, и было. Все разве упомнишь, – отозвалась бабушка, как всегда занятая своими домашними делами.
Крынка мерцала глазированными боками, притягивала взгляд. Панкратке хотелось заглянуть в нее. Дед принес что-то особенное. Не зря такой разговорчивый. Придвинулся к столу. Дед отстранил его рукой.
– Имей терпение. Ты, Фетинья Васильевна, насчет мух правильно сказала. Этой гадости у меня поживиться нечем. А почему? Через мои руки и мука, и крупа, и хлеб печеный проходят. Но к рукам и крошки не пристает. Потому что высокая сознательность есть.
– Болтай, болтай, – сказала бабушка. – Без воровства мог бы сытым быть. Почему огородину не садишь? Сам бы ел, смотришь – и ребятенок угостил. А то одно угощение – байки. – Бабушка начала сердиться. – Пустомеля ты и лодырь.
– Эх-хе, темнота, – огорченно вздохнул дед. – Для чего революция сделана? Чтобы человек свободным был. Чтобы умом и духом к облакам воспарял. А ежели в земле ради своей сытости червяком копаться, одна низость получается.
– Хорошо, что Господь уберег других от такой дурости. Один ты такой на всю деревню. Будь поболе, с голодухи бы окочурились.
– Говорю же – темнота. Носишься со своей огородиной. А для нее надо землю вспахать, ее надо посадить, прополоть, полить. Она же разогнуться все лето не даст. А что пчеле надо? Ни-чего. Совсем ничего. Живет сама по себе, сама за собой надзирает, сама себя питает и людей кормит. Другого такого чуда на земле сыскать невозможно. Пока в деревне до этого один я додумался. А если бы все? Если бы улицы пчелиных домиков поставили? Бочки меда успевай откатывай. А мед – это не редька с репой. По науке – великой пользы продукт, – кивнул на крынку с небрежной щедростью: – Пробуйте.
Первым заглянул в крынку Панкратка – меду в ней было чуть больше половины. Он был прозрачный и золотистый, в нем взблескивали желтые искры. Акимка не только заглянул, а и окунул палец, сунул его в рот, зажмурился, засопел, зачмокал губами. И Аришка полезла рукой в крынку – всей пятерней. Однако бабушка перехватила ее ручонку.
– Это еще что такое?
– Пусть едят, – сказал дед.
– Не поросята, чтоб хватать, отталкивая друг друга. – Прикрикнула на разобиженную Аришку: – Чего, глупая, губу-то отквасила! – Принесла три стакана, во все налила поровну: – Вот теперь пробуйте. Первый-то раз так поешьте. А уж потом только с чаем. – Примерилась глазом к крынке: – Матери послать надо.
– Сама-то чего не пробуешь? – спросил ее дед.
– А у меня от сладкого зубы ломит, – чему-то посмеялась она, лицо ее подобрело, морщины у глаз насмешливо сжались. – Бочку-то запечатал?
– Какую бочку? – не понял или прикинулся непонимающим дед.
– С медом, Степан Терентьевич.
– Не подсмеивайся. Будет и бочка. Когда-нибудь.
– Дарьиным-то ребятам оставил?
– А то как?
Мед из крынки убывал быстро. А когда его осталось совсем немного, она убрала крынку в посудный шкаф, наказала:
– Не притрагивайтесь. У кого горло заболит ли еще что. Мед – штука пользительная.
Стоял мед с неделю. Панкратка уже и забывать о нем стал. Но недавно вечером пришел Андрюха. Его мать послала за табаком для отца. И этого табака Андрюха немного для себя оставил. На другой день они с ним свернули папироску. По разу дернут – погасят. Откашляются, снова зажгут. Почти целый день курили. Табаку еще немного оставалось, разделили его пополам, свернули каждый по папироске.
Стадо потянулось домой. Они шли за коровами, попыхивали едким отвратительным дымом, и никто из них не хотел признаться, что ему противно, что уже и с души воротит и сердце прыгает в груди, как угодивший в петлю рябчик.
Дома совсем стало плохо. Кружилась голова, першило в горле и колотил кашель. Придет с фермы бабушка, заметит, что с ним не все ладно, начнет спрашивать-расспрашивать, поймет, что табачища наглотался – что будет тогда?
И тут вспомнил про мед. Хорошо, что Акимка с Аришкой играли во дворе. Взял ложку, взобрался на табуретку и, не доставая крынку из шкафа, зачерпнул немного. Ложка проехала по дну. Маловато оставила бабушка. От сладости, от густого цветочного духа немного полегчало. Правда, совсем немного. Еще ложечку. Так, тошнота проходит. Еще немного. Голова уже почти не кружится…