Разрыв-трава. Не поле перейти — страница 17 из 52

Когда стало совсем хорошо, достал крынку. Руки дрогнули. На самом дне, в круглом углублении поблескивало совсем крошечное озерцо. Долил туда морковного чая, поставил на место.

Теперь, как только бабушка подходила к шкафу, сердце у него останавливалось. Прошел день, другой, и он уже стал успокаиваться.

Вечером процеживал в сенях парное молоко. Бабушка убирала в доме. Вдруг она позвала:

– Иди-ка, Панка, сюда!

Зашел в избу и обмер. Бабушка болтает в руках крынку, морковный чай предательски плещется в глиняной утробе.

– Кто это сделал?

– Н-не знаю…

– Не ты?

– Не-е.

– Тогда Акимка.

Младший брат уже спал. Бабушка разбудила его. И по тому, что тормошила бабушка Акимку осторожно, даже ласково, Панкратка заключил, что все обойдется.

– Скажи, Акимша, ты до меда добрался?

Полусонный брат промямлил:

– Не, баба, высоко, – уронил голову на подушку и, уже засыпая, со вздохом сожаления повторил: – Высо-око.

Бабушка взяла Панкратку за ухо, сняла с гвоздя лестовку, села на лавку, приклонила голову к коленям.

– Не вздумай орать. Ребят разбудишь – добавка будет.

Рубчатая жесткая лестовка обожгла спину. Он рванулся. Но бабушка крепко держала за ухо. Приговаривала:

– Это тебе за то, что к недозволенному руки тянешь.

И опять лестовка влипла в спину.

– Не жри один, не забывай о младших.

В третий раз опустилась лестовка.

– Не учись пакостно обманывать старших, – резко оттолкнула его.

Всхлипывая, глотая слезы, он залез на полати. Спина горела, ухо саднило. Бабушку сейчас ненавидел. Из-за ложки меда вызверилась, ведьма. Стукнул пяткой по голой доске полатей, пригрозил:

– Скажу мамке, что била. Все равно скажу.

– Скажи-расскажи, пускай узнает, какой у нее кормилица-поилица растет, – вдруг захлюпала носом.

Он приложился глазом к щели. Бабушка сидела на той же лавке, лицо закрыла ладонями, плечи ее вздрагивали. Лестовка валялась на полу.

Тошно стало у него на душе, куда тошнее, чем от табачного дыма…

Сейчас перебирал все это в памяти, и шаг утяжелялся против его воли. Что теперь-то скажет бабушка? Худо-бедно сам кормился, и, бывало, какой-никакой кусок перепадал и Акимке с Аришкой. Возьмет бабушка палку и погонит его обратно. Посмеется тогда, покочевряжится над ним Васька Плеснявый. И дурость его терпеть придется. Куда денешься-то?

Сквозь тоскливую морось виднелись темные строения Мангиртуя. Тяжелое, набрякшее влагой небо вдавило строения в землю. Они казались сплющенными и безрадостно серыми. Он постоял, отыскивая взглядом крышу своего дома, подумал, что к Ваське ни за что не вернется. Пусть бабушка лупит целый день – все равно не вернется.

Оттого, что он утвердился окончательно в этой своей мысли, стало чуть легче. И все же неизбежное хотелось отодвинуть подальше. К дому подошел задами. Если бабушка еще не ушла на ферму, можно переждать под сараем. Вечером, может, мать приедет. При матери-то бить, должно, не станет. А и станет – мать не даст, заступится.

Из-за мокрого осклизлого прясла ему видна была дверь дома. За темными окнами никакого движения. Но вот дверь приоткрылась, на крыльцо выскочил Акимка, поежился от холода, поглядел направо-налево и прямо с верхней ступеньки пустил струйку. Значит, бабушки в доме нет. При ней он бы на такое не решился. Вот тоже паразит! Навтыкать надо, чтобы в другой раз неповадно было.

Подумал об этом почти весело, перемахнул через прясло, прошел по телятнику, открыл дверцу, ведущую в огород. Между грядок увидел согнутую спину бабушки. Попятился. Поздно. Она услышала стук дверцы, подняла голову.

– А, ты, Панка… Помоги собрать огурцы. Боюсь, к ночи вызвездит и хлопнут заморозки.

Между гряд стояла большая корзина, почти доверху заполненная короткими темно-зелеными, с белой макушкой огурцами.

– Что так рано пригнал коров?

– Мы не пригнали… Ушел я. Не буду больше пасти.

Ну вот, сейчас начнется. Убегать или нет, когда бить зачнет? Бабушка выпрямилась во весь рост, потерла спину. Ее руки, голые по локоть, были мокрыми, к ним прилипли обрывки листьев.

– Что стряслось?

– С Васькой Плеснявым подрался.

– Не бреши! – взгляд ее пригнул Панкраткину голову.

– Ей-богу!

– Еще и божишься! Как ты мог подраться с таким по`розом? Скажи лучше – побил… Ну?

– Побил…

– Это другое дело. За что ж? За дело, поди?

– Хочет, чтобы я собачонкой бегал. А он бы сидел.

– Еще чего?.. Вот зараза! И сильно побил?

– Да не… А пасти с ним все одно не буду.

– Это уж конечно…

Он ушам своим не поверил, быстро поднял голову. Нет, бабушка говорит правду. Горячие, как угли, глаза смотрят мимо него, на рядок подсолнухов, словно там, за ними, прячется Васька.

– Рыжий антихрист! Чтобы всякая сопля да над тобой изгалялась! Я вот ему патлы-то расчешу, навек зарекется…

Панкратка понял, что она и вправду может задать трепку Ваське. Этого почему-то не хотелось.

– Ну его, бабушка…

– Если отца нету, так… – она оборвала себя. – Иди переоденься в сухое.

– Ничего. Мне совсем не холодно. Все сделаем и вместе пойдем. – Он стал раздвигать ботву и срывать скользкие от мокра огурцы.

Ему и в самом деле не было холодно. И говорить хотелось с бабушкой. Слова теснились в нем, мешали друг другу, и он ничего не сказал, лишь засмеялся, не сдерживаясь, хмелея от прихлынувшей легкости.

– Ты чего? – насторожилась бабушка.

– А я боялся – отлупишь, – признался он со смехом.

– Ну и дурак. За что бы я стала тебя лупить?

И верно – за что? Вроде бы все понятно: должна отлупить. Но за что? Ему и самому сейчас захотелось разобраться.

– Хлеба у нас мало… Теперь и вовсе…

– Эх, дурак-дурашка… – прервала она, едва заметно улыбнулась, голос ее потеплел: – Нет еще умишка-то…

Теперь он и вовсе ничего не понимал. Как же так? За ложку меда спину ободрала, а тут… Шевельнулась старая обида.

– Зачем же тогда била?

– Мало, вижу, била, – голос ее сразу же стал сухим и жестким. – Не за мед… Сроду у нас его не было. Если еще сто лет не будет – проживем. Не жалко было мне меда. А вот то, что ты решился из-за сладкой капли душу свою опаскудить, – это как?

Напрасно он разворошил старое. Не все, выходит, прощается. Собрали огурцы, перемыли их у колодца, занесли в избу. Пришел дед, уставился на корзины с огурцами.

– Ого! Молодчина ты, сватья. Ловко же у тебя получается. И в науке невежливая, а получается.

– Не нахваливай, не девка на выданье, – проворчала бабушка. – Потопаешь, так и у тебя будет не хуже. – Она положила на стол несколько огурцов, поставила солонку с крупной льдистой солью: – Ешьте, кто хочет. Бери, Степан Терентьевич.

Похрумкивая огурцом, дед раздумчиво сказал:

– Хорошая овощ… Но, скажу тебе, сватья, имеется недостаток. Ученый народ исчислил: пользительного в ем – один процент. Все остальное – сплошная вода.

– Оттого-то и не выращиваешь?

– Ага. Я, сватья, к умственным занятиям сильно прилежен.

– Про это все знают… Уж приляжешь – вагой не поднять.

Дед с укором глянул на нее – ну что с тебя возьмешь, беспонятливая, – с тихим вздохом взял второй огурец.

– Умственно мысля, докопался я, сватья, вот до чего. Нет на свете пищи, равной меду. Один только мед на все сто процентов бывает пользительным. Никаких отходов…

– С него отрыжка бывает, – сказала бабушка.

Для Панкратки этот разговор – заноза в пятке. Спросил у деда:

– Ты почему всегда небритый ходишь?

– Бритва у меня тупая, – дед провел пальцем по колючему подбородку. – Отрыжки с меда не бывает. Слыхать не слыхивал и читать не читывал.

– А у нашего Панки была, – усмехнулась бабушка.

У Панкратки мочки ушей налились жаром. Сейчас все расскажет… Опозорит… Перед дедом. И Акимка с Аришкой слушают… А бабушка все с той же усмешкой хитровато моргнула ему – не журись, парень, что промеж нами было, промеж нами и останется. У него стемнило дыхание, и он сказал себе: «Пусть сдохну, если еще когда-нибудь обману бабушку или мать».

Дед не прочь был порасспрашивать Панкратку, точно ли от меда случился непорядок в желудке, но бабушка свернула разговор на другое:

– Панка-то больше не будет коров пасти.

– И зря. Бездельничать сейчас некогда.

– До безделья ему, скажешь тоже. Трава перестояла – косить пособит. Грибы-ягоды пошли, не запасемся – год долгим покажется.

– Дарье я помог сено скосить. В копны сложил. Сегодня и сметал бы, морось помешала. – Глянул на заслезенные стекла окон. – Вдвоем с Баиркой придется метать. Дарья-то все время в поле.

– Так и Марья тоже дома не бывает… – напомнила бабушка со значением.

– И Марья… – Дед чего-то вдруг раскашлялся, ногтем поскреб розоватый проблеск в редких волосах: – Дарья, Марья ли, для меня разницы нету. Пособлю и вам. Конечно, как колхозному служащему, мне отвлекаться нельзя. Но до работы прокос-другой успею сделать…

– И то давай сюда… Косы-то ладить умеешь?

– Умел когда-то. Теперь все больше пером да карандашом орудовать приходится. Такая работа.

С поветей бабушка принесла три косы. Одна из них предназначалась Панкратке. Коса была легкая, с коротким лезвием, источенным до того, что оно стало похожим на стальную змейку. Какая-то ненастоящая, слишком уж детская коса…

– Много понимаешь! – сказала бабушка. – Ею в малолетстве сынок мой, а твой тятька косил. Пластал – приходи любоваться. Коса траву режет, как воду.

Косить вышли на заре. Сон еще томил тело. Панкратка позевывал и зябко вздрагивал от сырого, прохладного воздуха. Хотелось на полати, под тепло овчинного одеяла. Дед тоже зевал, показывая желтые, прокуренные зубы.

Коротко взмахивая косой, словно метлой, бабушка выбрала в траве круглую плешинку, по-мужичьи поплевала на руки.

– Ну, с богом…

Взмахи ее косы становились все шире, погнали перед собой ровный полукруг: подрезанная трава, топорщась, живая, зеленая, тяжелая от сырости, ложилась в высокий валок. Следом пошел дед. Он вел прокос, смешно пригибаясь в коленях и хекая при каждом взмахе.