– От чистого сердца сказать, в точку попала: мало куда я годен сейчас. Но вины моей в этом нету.
– Ой ли? – зло рассмеялась Варвара.
И Панкратке стало понятно, что она знает о худой молве. Больно сжалось сердце – ну как ляпнет? Но Варвара – то ли сдержалась, то ли иные думы влекли ее – сказала:
– Ой ли! Дурость твоя и там при тебе оставалась. Другие-то с войны добра понавезли – на десять лет хватит. Тебе же, как всегда, ничего не досталось.
– Досталось, не ври! – Ефим потянулся за костылями, встал, опираясь на них: – Вот мои трофеи, Варька. Всю жизнь при мне будут. Ни мне, ни другим не дадут позабыть, что я был с теми, кто кровью полил нашу землю – пусть на ней растут цветы красоты невиданной. Грибам-поганкам, Варька, на той земле, увидишь, места не останется. – Он повернулся к Панкратке: – Посиди чуточку. Я выйду на улицу. Душно что-то…
Приволакивая ноги, поскрипывая костылями, он вышел. Панкратка сидел, сжавшись в комочек. Если у него раньше и были какие-то сомнения, то сейчас они отлетели, будто мякина от зерна, – нет, не мог Ефим сказать так, как сказал сейчас, если бы ему по пьянке ноги колесом переехало. И совестно было Панкратке, что усомнился в человеке…
– Видишь какой! – сказала Варвара. – Еще и ноздри задирает. Ему добра желаю, а он нос воротит. В городе бы он тачал тапочки – сыт, пьян, нос в табаке. А тут… Не понимает, охламон колченогий!
У Панкратки само по себе вырвалось:
– Тебе нельзя говорить так!
– Вона что! – изумилась она. – Это почему же?
– Потому… Нельзя, и все.
– Да откуда ты такой вылупился, чтобы учить меня?
Панкратка вылетел из дома. В дверях сеней, опираясь спиной на косяк, стоял Ефим.
– Ты куда, парень?
– Домой…
– Не зря, поди, приходил-то? По делу, а?
– Дратвы бы мне и шило с крючком. У мамки валенки пропали…
– Принеси, я подошью. – Ефим затянулся, папироска вспыхнула красным глазом, осветила толстые губы и тяжелый, небритый подбородок.
– Не, – подумав, ответил Панкратка, – я сам.
– И правильно. Молодец. Идем, дам все, что надо.
– Не пойду я в ваш дом.
– Вот те раз! Почему?
– Да так. Не пойду.
– Ладно… – Ефим отлепился от косяка. – Жди.
Он скоро вернулся, подал Панкратке моток дратвы и шило, сдвинул ему на глаза шапку, засмеялся:
– Добрый ты парнишка, Панка. Только, сказать от чистого сердца, когда видишь полосатую кошку, не думай, что из нее тигра получится. – Хохотнул, подтолкнул Панкратку в затылок: – Беги.
Запирая калитку, Панкратка оглянулся. В темном проеме дверей Ефима было не видно, но красный огонек папиросы светился.
И мать, и бабушка не очень верили, что у него выйдет. У самого тоже была опаска – не испортить бы подошвы. Где еще такие достанешь? Не торопясь, старательно припоминая, как это делал Ефим, примерил упругую подошву, затем прихватил ее, кусочком извести наметил линию стежка. Теперь можно и шить. Попробовал. А ничего, получается… Сразу же отлегло от сердца. Подмигнул Акимке – знай наших.
Мать сидела рядом, вязала носки. Спицы быстро-быстро мелькали в ее руках, остро взблескивали.
– Мама, а ты с батей моим ругалась?
– А как же… Не без этого, – не вдумываясь, ответила она.
Панкратка видел перед собой лицо Варвары Ефимихи: поджатые губы, злые глаза под красиво вытянутыми бровями…
– И ты… обзывала батю разными словами?
– С чего взял? – Спицы перестали мелькать в ее руках. – Не то что обзываться, худого слова друг другу не сказали.
– Чего же ругались?
– Ругаться можно по-разному. – Взгляд ее глаз цвета слабого чая с более темными, густо-коричневыми крапинками скользнул поверх головы сына, устремился вдаль, брови приподнялись и сложились в шалашики.
Панкратка знал: когда взгляд становится таким, она вроде как глохнет. Спросишь что – молчит. А если ответит, то часто невпопад и скупо, словно бы через силу.
– А вот Варвара дядю Ефима называет колченогим…
– Бог с ней…
– Значит, ей можно так называть?
– Что? А-а… Дура она…
Растормошить мать не удавалось, и Панкратка запоздало пожалел, что затеял такой разговор. Обрадовался, услышав скрип половиц в сенях. Дверь широко распахнулась, и в избу как-то нетвердо, подпружинивая на ногах, обутых в старенькие ичиги, вошел дед Балаболка. Бабушка вышла с кути, всплеснула руками:
– Ты никак нализался, старый черт?
– Ш-ш-ш, сватья! Громко не разговаривай. Вы ужинали? Нет. Вот и добро. – Из кармана полушубка он достал бутылку, заткнутую морковкой, поставил на стол: – Вот!
– Совсем с ума скопытился, старый пень! – рассердилась бабушка. – Тебе что, денег девать некуда, на погань такую тратишь?
Дед разделся, сел было на лавку, но тут же вскочил, нетерпеливо закружил по избе.
– Ты, сватья, на стол собирай. Потом обскажу, по какой уважительной причине я выпивши…
Редкие волосы на голове, борода, воротник рубахи – все топорщилось, и был дед похож на потрепанного в драке петуха. Мать смотрела на него сначала, как бы не узнавая, потом, жалеючи его, улыбнулась:
– Какой ты бравенький сегодня…
Не переставая ворчать и поругивать деда, бабушка живой рукой собрала на стол. Поставила перед дедом три стакана.
– Разливай, раз уж припер…
– А Панке?
– Да ты никак и впрямь сковырнулся. Если Панка с этих пор зачнет пить-попивать, что с него будет?
– В деда пойдет – человеком будет!
Бабушка не удержалась от смеха:
– Экий ты пустомеля, прости господи.
– Ты вот смеешься, а почему? Нет в тебе, сватья, человеческого понимания. Душа у тебя тугоухая. Я для тебя кто – болтун, трепач. Балаболка, одним словом. А ты вникни в мою внутренность, вглядись… Но это потом. – Дед поднял стакан, посмотрел сквозь него на огонь лампы. – Вы знаете, где я был сегодня? В районе. А ездили мы туда с Иваном с Афанасьевичем проводить в последний путь Клима Антипыча.
– Отмаялся, стало быть… – Бабушка повернула голову к иконам, перекрестилась: – Упокой, Господи, душу грешного раба твоего.
Торопливо выпив, дед подцепил ложкой соленой черемши, зажевал горечь, погрозил бабушке пальцем:
– Ты бы, сватья, хоть сейчас лишнего не говорила. Нашла тоже грешного раба…
– Не святой же он.
– И не святой. Большой умственности человек был. Вот он умел другим в середку заглядывать. К примеру, с одного взгляда приметил, что я умственно способный содержать пчел – великое творение природы, созданное в укор человеку. Почему, спросите, в укор – отвечу: потому, что человек живет в обществе, а сам, как волк в лес, в свой двор смотрит. Ну-ка, Панка, внучек мой, подскажи, какой самый заглавный принцип коммунизма?
– Мы это, дедка, не проходили.
– И чему вас только учат! – возмутился дед. – От каждого – по его способности, каждому – по его потребностям. Вот заглавное правило, по которому будете жить вы, внуки мои, или ваши дети. Не скоро, значится… А вот пчелы уже живут так. С самого первоначалу живут…
– Ты закусывай, батя. Спьянишься.
Дед покорился и как-то грустно, будто уставшая лошадь сено, пожевал лист квашеной капусты. Вдруг хлопнул себя по лбу:
– Совсем забыл! Надо же позвать Дарью с Жамьяном. Сбегай, Панка!
– Поздно уже, батя, – сказала мать. – Пока Жамьян сюда дохромает, полночь будет.
– А-а… Ну, тогда ему водки оставим. Пусть выпьет и помянет. Ага… Что же я хотел сказать-то? – Кожа на лбу деда собралась в гармошку. – Во время болезни я несколько раз навещал Клима Антипыча. Про жизнь с ним говорили. Толковал ему: самое трудное тебе досталось. Другим теперь легче будет. Он мне на это отвечал: нет, легко не будет, у каждого времени свои заботы и свои трудности… Э-э, не про то говорю… Вспомнил! У Клима Антипыча еще оставались пчелы. Три улья для себя оставил, когда работать пошел. И знаете, кому он их отказал? – Дед обвел всех лихорадочно поблескивающими глазами и низким, падающим до шепота голосом проговорил: – Мне. И я теперь вроде бы его наследник.
– Дите, – сказала бабушка.
– Кто – дите?
– Ты, сват, дите. Много ли прибытку с твоих пчел?
– Ну, ты и сказанула! Вот сказанула так сказанула! – Дед, кажется, готов был задохнуться от возмущения. – Много ли их было у меня, пчел-то? А теперь по весне четыре своих домика выставлю да три отказанных. Вот и считай, если с улья по десять кило меда возьму – семьдесят килограмм. А десять кило с улья – чепуха. Добрый год – пятьдесят бери. Переведи все это на деньги – без счетов и не сложишь. Да вы все у меня будете как сыр в масле кататься! А Мишке Манзыреву я кукишку покажу, пусть попробует без меня обойтись.
– Без тебя он как справка без печати, – засмеялась мать.
– Мишка все занозистее становится, – сказала бабушка, передразнила: – «Я сказал… Я приказал…» Зараза!
– Он на это поставлен, – возразила мать. – Всех уговаривать – слов не хватит.
– У Ивана Афанасьевича слова находились…
Панкратка не стал слушать этот разговор. Вышел из-за стола и принялся за работу. Дед вскоре ушел, поставив в карман недопитую бутылку с морковной пробкой. Мать и бабушка легли спать, а у него все ложился и ложился стежок к стежку. Бабушка раза два просыпалась, велела:
– Ложись, полуночник. Завтра воскресенье – сиди целый день.
Не понимает бабушка, что если дело по тебе – до сна ли? Панкратка давно заметил за собой: взялся за что-то – покоя не взвидит, пока до конца не доведет. «Настырный», – говорят о нем ребята.
Часов в доме не было, и Панкратка не знал, когда закончил работу. Острым ножом обрезал подошвы, оглядел валенки со всех сторон – славно получилось. Совсем как новые, даже лучше. Под пятку каблук поставлен. Ходить удобно будет.
Жесткой щеткой почистил валенки и поставил возле кровати матери.
Заснул сразу же. Спал, видимо, совсем мало. Разбудил ворчливый голос бабушки:
– Панка, скотину поить-кормить пора. Слышишь, Панка?
Он не смог разлепить тяжелых век, хотел сказать обычное «сейчас, бабушка», но вместо слов получилось мычание.