Но его батя даже не обернулся.
А дома бабушка тоже шум подняла:
– Виданное ли дело – пихать в прицепщики ребятишек? Кругом бесчувственное железо, прошибется – клочья останутся. Ты-то, Марья, об чем думаешь?
Мать приехала в бане помыться. Сидела за столом с мокрым полотенцем на голове, пила маленькими глотками ботвинью. Распаренное лицо ее было свежим, румяным, глаза блаженно-сонными.
– Я сама Панку попросила, – сказала она.
– Вот те на! – всплеснула бабушка руками. – Ты, девка, опупела, что ли!
– Не ругайся… Некого Михаилу послать. Я и подумала: лучше при мне мой будет, чем какой другой.
– А-а, чтоб вас всех громом разразило, заразы! – в сердцах бабушка выметнулась за дверь.
Наверно, один Панка знал, какой страх вселился в душу бабушки после смерти тетки Дарьи. Не однажды ночами он видел ее стоящей перед божницей на коленях, слышал ее испуганный шепот: «Всеблагая, всемилостливая матерь божья! Заступись! Оборони детей малых от бед и напастей. Без того сиры, убоги, горестями мечены». И матери покоя не давала: брось все, уйди. Мать со вздохом соглашалась: уйду. Но все оставалось, как было.
Стащив с головы полотенце, мать подала его Аришке:
– Повесь сушиться. – Оглядела Панку: – Не журись, сына… У меня и трактор новый, и плуг хороший.
Трактор, и верно, был новенький, гусеничный, с широкой кабиной и удобным пружинящим сиденьем, обтянутым блестящим черным дерматином. Первое время Панка робел и глох от гула мотора, но потом ничего, привык и стал различать, что трактор гудит не одинаково. Когда на месте – чих-чих, будто лошадь пофыркивает, тянет за собой плуг с поднятыми лемехами, звук звонкий, раскатистый; запустил лемеха в землю – исчезла звонкость, глухо, натруженно работает трактор. Пять лемехов у плуга, пять широких пластов земли снизу вверх натекают на блестящие отвалы, переворачиваясь, рассыпаясь, ложатся в борозды… Дело прицепщика не давать плугу зарываться слишком глубоко и не бороздить землю поверху. На неровном месте – знай гляди-поглядывай. Рук с рычага не снимай. На ровном поле зато сиди-посиживай, одна забота: поднять лемеха в конце гона на развороте.
Поднимали и двоили пары в степной стороне. Поля ровные, от края до края ходу – больше часа. Мать нередко брала его в кабину. Гул мотора мешал говорить, и она знаками показывала, как правит трактором. Два высоких рычага – руль. Потянула первый на себя – трактор покорно поворачивает вправо, левый – влево. Рычажок поменьше с круглой головкой – «газ». Тянешь на себя – мотор ревет сильнее, от себя – утихает. И еще рычаг – скорости. И педаль – сцепление.
Однажды, закончив смену, отцепили плуг в конце поля. Мать – лицо черное от пыли, только глаза и зубы сверкают – спросила:
– Хочешь порулить?
У Панки екнуло сердце, но он сдержался, не мальчик-губошлеп, кивнул головой – хочу. Сел на место матери. Она близко придвинулась к нему, спросила:
– Помнишь, что надо делать?
Он снова кивнул головой. Поставил ногу на педаль сцепления, она пружинисто продавилась. Теперь надо включить скорость. Не получается. Внутри трактора что-то недовольно урчит. Мать сверху его руки положила свою – маленькую, грязную, с твердыми подушечками на пальцах, слегка надавила – послышался легкий щелчок, и урчание прекратилось. Теперь руку на рычажок «газа». Его надо мягко тянуть на себя и одновременно отпустить педаль сцепления. Все как будто делал правильно, но трактор почему-то рассерженно рявкнул, рванулся вперед и сразу же заглох.
Во рту у Панки пересохло, по ложбинке спины потек пот. Испуганно посмотрел на мать – прогонит? Она взъерошила его волосы:
– Эх ты… Но – ничего. Со всеми так бывает. Ты ногой не дрыгай. Отводи педаль так, будто у тебя под пяткой сырое яйцо лежит и разбить его никак нельзя.
Она завела трактор, снова придвинулась к нему. На педаль рядом с его ногой поставила свою ногу, и трактор медленно, словно нехотя тронулся с места, пошел, лязгая гусеницами.
С этого дня Панка с поля и на поле водил трактор сам. И это были минуты ни с чем не сравнимой радости.
Работали в две смены. Ночью мать боялась, что он заснет и свалится под плуг, чаще, чем днем, брала его в кабину. Понемногу он научился управлять трактором и в борозде. Теперь, особенно к утру, когда сон бывает неодолим, мать оставляла его в кабине одного, а сама делала работу прицепщика. Лишь наказывала:
– Зачнешь дремать – остановись.
Не понимала она, до дремы ли, до сна ли тут. Поет свою натужную, но неумолчную песню трактор, две фары распахивают темноту впереди, в желтом свете плывут, дрожат белые скрутки пыли, мельтешат бабочки; взад светит еще одна фара, на раме плуга, придерживаясь рукой за рычаг, сидит мать, оглянешься – она обязательно блеснет белой полоской зубов…
В пересмену мать и ее напарница осматривали трактор, подтягивали крепления, закачивали шприцем солидол в многочисленные соски-тавотницы. Затем наступал черед прицепщиков. Они протирали мотор, заливали в бак горючее.
Прицепщиком у сменщицы матери был Васька Плеснявый. Он и тут, как давно когда-то на пастбище, вздумал командовать Панкраткой. Принеси то, подай это. И норовит к трактору не подпустить, будто он его собственный. Ты, дескать, выше гусениц не лезь, потому как сопли из носа выбивать не научился, а я, мол, в будущем году пойду на курсы и сам трактористом буду.
– Надоел ты мне! – сказал ему однажды Панкратка. – Я такой же прицепщик, как ты. Не перестанешь выкаблучиваться…
– Не перестану! – перебил его Васька. – А что ты сделаешь? Мамке пожалуешься? Ну так иди, жалуйся. Подумаешь, бригадиршин сын! Шибко большое начальство твоя мать. Ни кожи, ни рожи.
Панкратка выхватил из кабины заводную ручку, размахнулся, целясь Ваське в рыжую голову. Тот отскочил, поднял, защищаясь, руку с зажатой в ней грязной тряпкой.
– Ты что, сбесился?
– Если с твоего поганого языка сойдет хоть слово о маме – голову надвое раскрою.
– Цаца она, да? – Васька зашел на другую сторону трактора и замолчал.
На другой день Васька, заливая в бак горючее, поймал взглядом хмурое Панкраткино лицо, спросил:
– Все сопуратишься? Вредный ты… Возьми ведро. – Закрутил пробку бака, спрыгнул на землю. – Ты, верно, хотел треснуть меня по голове?
– Скажи еще разок – спытаешь.
– Не скажу. Не из-за того, что тебя убоялся. Если бы о моей матери… Я бы тоже. Вот. А главным при тракторе все-таки буду я.
Больше у них стычек не было.
За несколько дней до начала учебы мать отправила его домой. Надо в школу собраться. С неохотой уезжал он с полевого стана.
А дома бабушка ругается:
– Ты о чем думаешь-то, Панка? Ни грибов у нас, ни ягод. Чем зимой кормиться будем?
– Вечно ты шум поднимаешь, – сказал ей Панка. – Помнишь, из-за коровы…
– Что из-за коровы? Наревелась, наплакалась, что и говорить. И хватили бы лиха, кабы не Христя, дай ей бог здоровья и долгого веку.
Когда Христя, на удивление всем, вышла замуж за Яковлева и собралась переезжать в район, она сама пришла к бабушке и предложила обменять корову. Ей корова теперь не нужна, держать негде, продавать придется, а продавать дойную на мясо – грех великий.
– Натаскаю тебе грибов и ягод, – пообещал Панка.
Сходил к Андрюхе и Баирке. Вместе в лесу веселее. Сговорились идти рано утром.
На рассвете Панкратка разбудил Акимку. Поели на скорую руку и отправились к Андрюхе. На улице встретили тетку Ульяну.
– Никак в лес, ребятки? Возьмите с собой мою Агнейку.
– Пускай идет. Мы возле Андрюхи подождем.
Андрюха уже собрался, едва подошли к дому – выскочил на улицу, размахивая лукошком. Услышав, что надо подождать Агнейку, скосоротился:
– Надо было тебе ее брать! Девчонка, к тому же вредная.
– С кем же ей идти? – спросил Панкратка.
– А пусть хоть совсем не ходит!
– Так нельзя… На зиму каждому запастись надо.
Пока они так перепирались, подошла и Агнейка. Была она на год с небольшим младше Панкратки, но за это лето вытянулась в росте. Старый сарафанчик стал ей коротким, не закрывал и колен, от этого она выглядела особенно нескладно-долговязой. Андрюха засмеялся:
– Ишь вышагивает. Цапля…
Агнейка услышала и в долгу не осталась:
– А ты, Андрюха, немытое ухо, толстое брюхо.
С презрением сплюнув себе под ноги, Андрюха пошел по улице.
Было прохладно. Трава под заборами была густо покрыта мелкой росой и казалась поседевшей. Короткий сарафанчик, видимо, плохо грел Агнейку, она поеживалась, подергивала узкими плечиками, брякала ведром, перебрасывая его из руки в руку. Панкратке стало жаль ее.
– Вот взойдет солнце и тепло будет.
– Без тебя знаю, – ответила она. – Не первый раз в лес иду.
Солнце выплыло из-за гор, когда спускались к Бормотухе. Золотые блики заплясали на стремнине речки, радужными переливами засияла роса на траве, и легкий, едва видимый парок поплыл над землею.
Баирка ждал их у ворот своего дома. Рядом с ним с туеском в руках стояла Вера. У Баирки было виноватое лицо.
– Такое дело, ребята… Моя сестренка у тетки Дулмы на отаре. А дядя Сергей в район поехал и попросил, чтобы вот она, Вера, у нас побыла.
– И ты хочешь эту соплюху с собой тащить? – вскипел Андрюха.
– Я не соплюха! – сердито сказала девочка. – Я пойду с вами. Хочу ягоды брать.
– Не будешь брать! Не пойдешь! – Андрюха повернулся к Панкратке: – Почему молчишь?
А Панкратка смотрел на Баирку, на девочку. Баирке что делать? Или бери Веру с собой, или оставайся дома. И так и этак плохо… А Вера глазенки вылупила, взглядом ему, Панкратке, прямо-таки в душу ввинчивается, будто чувствует, что все сейчас от его слова зависит. Панкратка махнул рукой:
– Чего там, пошли все вместе.
Баирка взял Веру за руку, потащил за собой. Словно оправдываясь перед ребятами, он проговорил:
– Я знаю, где смородина растет. Во какая, каждая ягодка в коровий глаз, как кисть – так пригоршня.
– Будто мы не знаем! – все еще сердился Андрюха.