Его молчание, затягиваясь, стало, видимо, беспокоить Манзырева.
– Беседу с народом будете проводить или как? – спросил он.
– Нет, я приехал не за этим.
– Сказывали, на учебу отбываете…
– Да.
– И надолго?
– Надолго… – Ему было досадно, что Манзырев помешал довести до конца мысль, чем-то важную и для него самого.
А Манзырев одобрительно кивнул, глаза его повеселели. Сорвал травинку, поковырял в зубах, сказал:
– Учеба – это хорошо. А вот нам без вас будет худо.
Чувствовалось, сказал это из вежливости, думал же явно о чем-то другом.
– А почему без меня будет худо? – строго и серьезно спросил он.
– Ну как же! – Манзырев пожал плечами: все, мол, яснее ясного.
– Привыкли мы к вам, – сказал Евсей Иванов. – Старые сапоги на новые и то менять не охота: либо жмут, либо трут.
Скрыв усмешку, Яковлев внимательно посмотрел на Евсея. Молод. Из тех, кого в армию призвали в самом конце войны, на фронт многие из них так и не попали. Лицо у Евсея смуглое, скуластое, на узкие черные глаза наползает жесткая челка – простоват с виду Евсей, а вот, поди же ты, высказался – понимай как знаешь.
– И все-таки, Михаил Семенович, я хотел бы знать, почему будет худо…
Его настойчивость слегка смутила Манзырева.
– Вы часто у нас бывали… – он почесал затылок. – Указываете – все ясно-понятно. Делай, как велено, – промашки не будет.
Подумалось: хитрит. А может быть, и нет. Теряя вдруг интерес к этому разговору, попросил:
– Евсей Нестерович, позовите, пожалуйста, Христину.
Евсей поднялся и ушел. А у Манзырева напряглись мускулы лица. Он торопливо застегнул рубаху на все пуговицы, принялся рвать травинки и наматывать на палец. Не поднимая головы, он сбивчиво проговорил:
– Может, слухи какие дошли?.. Или еще что?
– Какие слухи?
– Народ у нас любит болтать… Всякого напридумывают!
Ему неприятно было видеть напряженное лицо и ускользающий взгляд Манзырева. Он поднялся и пошел навстречу Христине.
Она шла, придерживая на плече грабли. На кончике носа поблескивала росинка пота, голову прикрывала низко повязанная косынка.
– Звал? – издали спросила она.
– Поговорить надо…
– О чем? – Она сняла с плеча грабли, оперлась на них, слегка подавшись вперед.
Он огляделся. Бабы перестали петь, работали молча, заворачивая головы в их сторону.
– Пройдемся немного… – он легонько тронул ее руку выше локтя.
Пошли по краю луга. Христя опять положила грабли на плечо, глянула на него светлыми своими глазами, неловко как-то улыбнулась:
– Не надо было тебе сюда приезжать.
– Дело в том, что я еду на учебу. Долго не увидимся.
– Все равно…
– Но почему? – Он остановился, повернулся, чтобы видеть ее лицо.
– Ты же умный человек, Митя. Мне ли, глупой бабе, втолковывать…
– Все-таки послушай… Теперь я твердо знаю: виноват перед тобой. Слушал сейчас, как вы поете. Подумал: человек должен получать радость и должен делиться ею с другими. У нас с тобой были разные радости. У каждого своя. Я не умел ни приобщить тебя к своим, ни понять твоих. Пожалуй, и не пробовал…
– Нет, ты старался… Учил меня. – Носком брезентовой тапочки Христя приглаживала траву, на ноге, чуть ниже колена, темнела продолговатая засохшая ссадина.
Ему вдруг стало больно, душа разом съежилась.
– Неправда, Христя, – глухо сказал он. – Неправда… Это было другое. Мне казалось, что ты должна, обязана стать такой, какой я хочу…
– Ты же добра желал.
– Добра, – согласился он. – Однако, если вдуматься, больше половины зла на земле делается из самых добрых побуждений.
– Ты когда уезжаешь? – спросила она.
И он понял, что ей не хочется продолжать этот разговор.
– Надеюсь, ты понимаешь, что я приехал к тебе не просто так?
Она кивнула: понимаю.
– Не надо было тебе приезжать.
– Ты же говорила, что поживешь тут, а потом…
– Я просто так сказала. Пожалела. Теперь вижу: не надо было так говорить. Не сердись, Митя. Если горшок лопнул, его уже не склеишь. Пойду я… – Она сделала несколько шагов, обернулась: – Я тебе от души желаю всего самого доброго.
Ему хотелось догнать ее, схватить за руки и силой утянуть за собой, но он даже не пошевелился, стоял, покусывая губы, а в висках колотилось: «Все, это все».
XXIV
– Сайн байна! – по-бурятски поздоровался Баирка, вкатывая велосипед во двор.
Панкратка отесывал жердину. Он распрямился, смахнул со лба потемневшие от пота волосы.
– Мэндэ, Баирка!
– Чем занимаешься? – по-бурятски же спросил его Баирка.
Ответил Панкратка по-русски:
– Заборы подлаживаю.
– Так не пойдет! – сказал Баирка. – По-русски будешь отвечать – говорить не научишься.
– Не до того мне сейчас. Работы – конем не провернешь. А времени осталось мало.
– Все-таки в город едешь?
– Ну. В техникум. На механика выучусь.
– Андрюха в район поедет. Кончит десятилетку, потом – в институт.
– Мне это не подходит. Долго. – Панкратка достал из кармана брусок, поплевал на него, принялся править лезвие топора. – А ты куда?
– Еще не знаю. К отцу вот еду. Говорить буду. – На душе у Баирки разом стало смутно, и он перевел разговор на другое: – Кто такой хороший топор дал?
– Мой. Отцовский еще. Валялся. Иззубрили его, заржавел, топорище раскололось. А дядя Ефим взял и наладил. Теперь – золото, не топор.
– Дай попробую…
Топор, верно, был что надо! Гладкое, с костяным блеском березовое топорище изгибалось лебединой шеей, ровные скосы острия отливали синеватым зеркальным блеском. Он легко, без особых усилий впивался в древесину и отваливал желтоватую, пахнущую смолой щепу. Работал Баирка старательно, но затесина все равно получалась не такой ровной и гладкой, как у Панки. Он сноровистый, Панка. За что ни возьмется, все у него выходит лучше, чем у других. Андрюха, бывает, даже сердится… Андрюха, он такой, во всем старается первым быть… Может, так и надо. Ему, Баирке, почему-то все равно, каким быть. И лень за другими тянуться.
– Не порчу жердину?
Панкратка стрельнул прижмуренным глазом по затесу:
– Сойдет…
Сойти-то, может, и не сойдет, только Панка этого все равно не скажет, если надо, сам потом все исправит. Умеет работать Панка. Рукава его рубашки закатаны выше локтей, руки в темных пятнах и полосах смолы. Широкой ножовкой он обрезает уже отесанные жерди и одну по одной вкладывает в пазы выправленных столбов. Поглядеть – не торопится. А забор растет на глазах. Вот он положил последнюю жердь, отступил от забора, окинул его взглядом, спросил:
– Ну как?
Хороший получился забор. От свежей белизны его стало вроде бы просторнее и светлее…
– Молодец ты, Панка!
– Ага, – будто бы согласился он. – Молодец против овец. Против молодца – и сам овца.
– Хорошая поговорка! – обрадовался Баирка. – Надо запомнить. Я их очень люблю – русские и бурятские поговорки. И песни. А знаешь, Панка… – Баирка помедлил, усомнившись, стоит ли об этом говорить даже Панке, – решился: – Знаешь, я и сам складывать умею. То на русском, то на бурятском.
– Врешь поди! – усомнился Панкратка.
– Да нет же, честно! Ну вот, не думая:
Панка выстроил забор, Стал веселым его двор.
И про себя могу:
Тешет жердочки Баир, То защеп, а то задир.
– Вот голова! Ну, голова! – удивился Панкратка. – Меня убей на месте – ничего такого не придумаю. Тебе, Баирка, как раз и надо учиться.
– А как учиться? – веселое настроение у Баирки разом пропало.
С фермы пришла бабка Фетинья. Острый взгляд ее сразу же уперся в новый забор. Подошла, осмотрела его с придирчивой строгостью, попробовала даже качнуть – не пошатнулся. Похвалила:
– Справно сделал… – Присела на чурбак, принялась растирать кисти рук с разбухшими в суставах пальцами. – Сейчас я вам, ребятки, обед налажу.
– Опять ноют? – спросил Панкратка.
– Ноют-стонут… Были ручки – стали крючья. Потягай-ка коровьи титьки изо дня в день, из года в год – железные пальцы и то не стерпят. Да ладно… – тихонько вздохнула, снова посмотрела на забор: – По-старинному ты, Панка, семьи опора. Теперь что? Умотаешь в город… Книжечки-коврижечки… Поди-ка, там и останешься. Легкая жизня завлекательная…
– Не останусь. Говорил же. Опять ты за свое.
– Знаю, что говорил. Только жизня все по-своему поворачивает. Сейчас все на ученье уповают. Ну, надо, должно… Так семь лет проучился – чего еще? Нет же, мало. Человеку пора своих детишек нянчить, а он с книжкой под мышкой шатается. Потом заставь его тяпкой картошку огребать или лопатой назем ворочать. Будет, как же!
– Им другой работы хватит, – сказал Панкратка.
– А кто будет в навозе-то возекаться? Пойло свиньям варить-разносить? Коров кормить-доить? А? – Она задержала сердитый взгляд на Баирке: – Ты-то едешь, нет ли?
– Еще не знаю…
– Поедешь… Раз мода такая пошла – куда денешься? Будете елозить рукой по бумаге, пока усы не отрастут. – Она поднялась и пошла в дом.
Лицо у Панкратки поскучнело.
– Не хочет бабка, чтобы я из дому отлучался. Жалко мне ее…
Печаль, прозвучавшая в голосе Панкратки, окончательно расстроила Баирку. Обедать он не остался, поехал на отару. Катил по неторному проселку мимо желтых полей, подминая колесами зачерствевшую траву, и думал о том, что и у него, и у Панкратки, и у Андрюхи сейчас заканчивается все, чем они жили раньше, у каждого начнется новая жизнь, появятся новые друзья и товарищи… И чтобы сейчас ни сделал, куда бы ни повернул, прежнее уходит без возврата.
Летняя стоянка отары отца – подслеповатый домик, просторный двор и навес из почерневшей от времени соломы – притулилась у подножия круглой и голой, как бритая голова, сопки. Овцы лежали по обеим берегам небольшого ручейка. От них тянуло густым запахом разогретой шерсти. Отец, отстегнув деревянную ногу, сидел на низенькой скамеечке, ножом выстругивал заготовку березовых вил.