Разрыв-трава. Не поле перейти — страница 9 из 52

Оказалось: партизаны обстреляли казачьи дозоры, и это спасло ее от глумления, жить после которого – нельзя.

В тот же день она поскакала на заимку. Все рассказала Семену. Лицо у мужика побелело, на висках набрякли темной кровью жилы. Видела все это, но оплеванная душа стонала и корчилась, потому не сдержалась от попреков: «Что вы за мужики! Ваших баб поганые руки щупают, а вы… Будь я на твоем месте…»

Не обронив ни слова, Семен достал припрятанную берданку, шагнул за порог. Больше она его не видела.

Получив горькую весть, Фетинья не заголосила с прохватывающим душу подвывом, как это умеют семейские бабы, даже не заплакала, остолбенев, сидела на лавке, шептала: «Это я… я его убила. Гордыня проклятая…»

Тяжка не та вина, которую возложили на тебя люди, а та, которую взял на себя сам.

Фетинья часто становилась на колени перед божницей…

Горе, даже самое большое, со временем проходит, но не всякое бесследно. Иное пропашет в душе такую борозду – жизни не хватит заровнять ее. В глаза Фетиньи, когда-то быстрые, дерзкие, залегла глубина – заглянуть боязно.

Хозяйство у Фетиньи было справное, сама она еще молодая, из себя видная. По первости многие к ней присватывались. Но посмотрит она на новоявленного жениха долгим взглядом – у того душа в комок сожмется и заранее припасенные слова утекут куда-то, будто просо из дырявого мешка.

Трудилась Фетинья рук не покладая, хотелось сыну передать хозяйство непорушенным, обездолить парня – принять еще один грех на душу.

В колхоз идти она никак не хотела. Другую за такое упорство живо бы распотрошили. Ее не трогали. Из-за Семена. Может быть, так бы и жила единоличницей, но Илька начал наседать, хуже всяких сельсоветчиков. «Мы не в поле обсевок, чтобы жить так». Уступила. И зря…

Сын вырос без отцовской твердой руки, и она ему потакает – что выйдет-то? Своевольство для неокрепшего ума – отрава.

Поздновато спохватилась. Сын связался с горластой комсомолией. Для этих разудалых недоумков все трын-трава, Бога не знают, черта не боятся, табачище жгут наравне с последними поганцами.

Задумав ехать на курсы трактористов, сын совета у нее не спросил, знал, стервец, что мать такого дела не одобрит. О том, что едет, от людей узнала. Хотела палкой вразумить. Всего один раз и стукнула. Сын палку отобрал, выбросил, почесывая ушибленное место, засмеялся. От обиды у нее захолонуло сердце.

– Плакать надо, а ты, малоумный, зубоскальничаешь.

– Не больно же, что плакать буду?..

Как ни ругалась, уехал.

Бабы, слышала, толковали: увивается ее Илька за одной из Балаболкиных близняшек, то ли за Марьей, то ли за Дарьей, оттого, дескать, и поехал. Бабы, известно, увидят все, даже то, чего никогда и не было. Опять же Илька, хотя и взбалмошный, черту, что лежит между семейскими и всеми другими, переступить не насмелится. А все ж таки… все ж таки женить надо идола, пока не натворил чего-нибудь. Пойдут дети, прибавится забот, и дурь с него слетит, как с линялого кобеля шерсть.

Стала Фетинья приглядываться к девкам, все строго и придирчиво взвешивая. У одной родители хорошего корня, но она сама росточком не вышла, ноги тонкие – слабосильная; а бабья доля – воду носи, дрова вози, сено коси, от мужика не отставая, кроме того, и хлеб испеки, и щей навари, и дом обиходь, и за ребятней пригляди… Худотелая может и не сдюжить. Другая… Эта в теле, груди – кофту рвут, щеки краской налиты, спина шире печки… Всем взяла, но взгляд… Уж такой вялый, все время кажется, что вот-вот с постели поднялась, проснуться окончательно не успела. Ленивая, однако, будет…

Сколько перебрала – отобрала. Остановилась на Лушке из многодетной семьи Федора Носкова. В нужде росла, стало быть, сладким куском не набалована. И к работе приучена.

С родителями потолковала. Не прямо, а так, вокруг да около. Они, тоже не прямо, но ясно дали понять – будут рады породниться.

Стала к свадьбе готовиться. Хлопот было много, но все они радостные. Приедет сын, а у нее все готово, даром что одинокая, – засылай, сын, сватов, приглашай гостей!

Вернулся Илья вечером. Домой зашел не один, вместе с ним были и Жамьян, и девки-харанутки. Она сразу почуяла неладное. Свой дом рядом – чего пришли? И все четверо какие-то притихшие, все переглядываются.

Сын попросил собрать ужин, достал из мешка бутылку магазинского вина. Обколачивая вилкой засургученное горлышко, он сказал:

– Ты, мать, не шибко удивляйся. Дело тут такое, что не выпить нельзя.

Фетинья резала сало. Руки у нее дрогнули.

Налив водки в стаканы, сын обвел взглядом своих гостей:

– Подымем?.. Бери и ты, мать… Тут дело такое… Жамьян и Дарья…

У одной из близняшек заалели щеки, она потупилась. Жамьян украдкой похлопал ладонью по ее руке.

– Они поженились, – разом покончил со своей сбивчивой речью сын.

– Как… поженились? – спросила она. У нее разом гора с плеч свалилась. Смотрит на сына и чувствует, что лицо ее расплывается.

– По теперешнему закону поженились, – пояснил сын. – Печать в паспортах поставили.

Она закивала головой: знаю, мол, знаю, подняла свой стакан.

– И ладно. И с богом.

А сын с чужой, с незнакомой ей усмешкой на лице сказал:

– У меня в паспорте тоже печать есть. Вон Марья… твоя теперь дочка.

Будто колотушкой по голове ударил! Туман поплыл перед глазами и в ушах зазвенело. Долго молчала, прислушиваясь, как в душе вздымается крутая, необоримая ярость. Подняла глаза на близняшек, не различая, кто из них Марья, кто Дарья. Заговорила, не узнавая своего голоса:

– Спасибо, сынок. Отблагодарил мать свою. Печать Антихриста тебе дороже материнского благословения. «До-очка»! Мангирщица, поганка чернокорая, отродье Балаболки – ты, что ли, моя дочка?! Убирайтесь отседова! – рванула на себя скатерть.

На пол посыпались кружки, тарелки, упала бутылка и покатилась под кровать, из горла с бульканьем выплескивалась водка. Девки пулей вылетели из-за стола. Жамьян поднялся, качая головой и хмурясь. Сын остался сидеть за столом, глаза у него стали большие-большие.

– Мама!

– Молчи, идол!

– Зачем так делаешь? Жалеть будешь. И стыдно тебе будет.

– Замолкни! Печать твою вместе с паспортом сожгу!

Гости торопливо одевались.

– Подождите, – попросил сын. – Я с вами…

– А, ты пойдешь с ними?! Ну так убирайся! И помни, вместе с этой лахудрой порог дома не переступишь. Вот те крест! – Подняла глаза на божницу, истово перекрестилась.

В глубине двора стояло старое, темноватое, о два окна зимовье. В нем и поселился Илья с Марьей.

Вырвала сына из сердца, как сорную траву из борозды…

Встречаясь с сыном или невесткой во дворе, смотрела как на пустое место. Ожесточилась до того, что, когда пошли дети, за внуков их не признавала, ни разу не приголубила, не приласкала.

Умом понимала: упорствовать ни к чему, обратной дороги нет и не будет. И от харанутов семейские себя уже не отделяют, как раньше, а роднятся запросто. Та же Лушка, нареченная ею невеста Ильи, вышла замуж за сибиряка, сына родила… А Марья… Бабенка не бросовая. Из-за детей с трактора слезла, но на шею Илье не уселась. В поле наравне с другими работает и дома все сделать успевает.

Раздумается так и вроде бы примириться готова, но душа с умом в согласие никак не входит. Сама себе не рада. В праздники придут в зимовье гости – Жамьян с Дарьей, Балаболка. Сестры песню заведут. Голоса у них сильные, чистые… Щемит сердце. Фетинья слушает, себя позабыв, а по лицу катятся слезы. Спохватится: «Тьфу вам, нехристи чертовы, басурмане неумытые!»

Новая артельная жизнь, поскрипев поначалу, стала быстро набирать силу. В дома входил достаток. В последний предвоенный год тракторами разодрали много целины и урожай собрали невиданный. Хлеба на трудодни досталось столько, что многие весь получать не стали – куда его ссыпать?

Люди в тот год думали: самое трудное позади…

Первое известие о войне не сильно встревожило мангиртуйцев. Эвон где она, война-то… И пушек разных, пулеметов-самолетов всяких, слышно, наклепали полно. Отгонят германца.

Однако бодрости этой хватило ненадолго. Новости были одна хуже другой. Каждый день уезжали из Мангиртуя мужики. Пустело село, и ощущение этой пустоты давило на сердце. Степан Балаболка и тот приумолк. Помолчав несколько дней, подался в военкомат – на войну проситься. Не взяли. Оказалось, глаз, поврежденный поповским салом, видит совсем плохо. «Главное дело, правый, – жаловался Балаболка. – При стрельбе левый зажмуришь, а правый ни черта не видит… Своих покалечить можно. И все треклятый поп!..»

Получили повестки и Илья с Жамьяном.

Уходил Илья рано утром. С Марьей и детишками распростился на пороге зимовья, пошел через двор. Глянув на окна материнского дома, круто повернулся, взбежал по ступенькам крыльца.

Фетинья стояла посередь избы, спрятав под передник вдруг зазябшие руки. Сын стянул с головы шапку.

– Я уезжаю, мама.

– Вижу.

– Оттуда не все вертаются.

– Знаю.

Илья обвел взглядом стены дома, сдержал вздох:

– В случае чего… Ребятишки… Марья…

Она перебила:

– Молчи! – Подняла руку, перекрестила: – Храни тебя Бог.

Приближалось время жатвы. Марье сказали: на трактор Ильи, кроме тебя, посадить некого. А детей куда? Свекровь есть. И отец. Ночью он склады караулит, а днем что делать будет?

Уехала Марья в поле…

Фетинья ничего этого не знала. Ей теперь тоже пришлось взяться за постоянную работу. Каждое утро на заре бежала доить колхозных коров, после дойки бралась за домашние дела.

Копается она в своем огороде, на зимовье поглядывает. Из трубы дым не тянет. В загородке визжат поросята, не кормлены. Неужели до сей поры в постели? О чем думает, харанутка чертова? Или все поугорели?

Подошла к зимовью. Слышны голоса и плач Аришки. Живы, стало быть. До сей поры, стало быть, спали. Зло дернула дверь.

В нос шибанул густой табачный дух. Замерла у порога. Панкратка и Акимка сидят за столом, едят творог, Аришка орет во все горло в зыбке. На кровати лежит Степан Балаболка, пыхает едким махорочным дымом.