и слушающего только свист белевской метели, под музыку которой рассуждает поп о нравственных качествах его дьячка и дьякона. Мне сдается, однако, что на Западе должны быть какие-нибудь признаки новой, начинающейся эпохи: новые потребности умов, новый взгляд на вещи, новые ожидания — одним словом, перемена в убеждениях такого роду, какой не было за год прежде. Слава Богу, что ты почитаешь теперешнее время неблагоприятным для того, чтобы хлопотать о твоем любимом вопросе[3]. Дай Бог, дай Бог, чтобы он не трогался до тех пор, пока у нас не изменится направление умов, покуда западный дух не перестанет господствовать в наших понятиях и в нашей жизни так, что остается еще русским то, что стоит, а все, что движется, подвигается к немечине. Покуда мы идем и ведемся по этой дороге, дай Бог, чтобы у нас делалось как можно меньше перемен, особенно перемен существенных.
Обложка журнала «Москвитянин». Москва. 1845 г.
Я говорю это от полного убеждения ума, с живою любовью к России, с надеждою ей такого величия и благоденствия, какое и не снилось западным народам, но вместе и с мучительным страхом, что какое-нибудь преждевременное и самолюбивое переобразование испортит дело самородного развития. Что надеетесь вы сделать вашими криками? Неужели вы думаете, что какое-нибудь важное дело может сделаться хорошо, когда оно будет делаться в западном духе? Конечно, криками и толками можно вызвать дело, но не то, какого вы желаете, а то, от которого будет плакать русский человек, и вы, и само правительство. Если правительство обманется до того, что ваши крики примет за выражение общего мнения, то перемену сделает, только не ту и не так, как вы желаете. Вы хотите эмансипации крестьян — вам дадут инвентари[4], и дело будет испорчено навсегда. Родится небывалый антагонизм между сословиями, и тогда, чем это кончится, страшно и подумать. Когда спорное начало ляжет в основание здания, то трещина не остановится, покуда все здание рассядется. Сохрани Бог от этого! Тем горячее говорю я: «Сохрани Бог!», что думаю или, сказать откровенно, убежден вполне, что не пройдет десяти или много пятнадцати лет, как направление умов у нас должно измениться совершенно. Я говорю о низших и о высших умах. Вместо немецкого рационального, переобразовательного духа дух православно-русский проникнет все наши убеждения и действия. И правительство будет тогда увереннее в своей силе, и народ пойдет прямее и спокойнее в своем развитии — и тогда Божие благословение будет на каждом деле улучшения. Между тем как теперь каждая попытка улучшения производит только новый беспорядок. Потому теперь покуда мое желание одно: чтобы нас оставили в том положении, в каком мы находимся, — хорошо ли оно, дурно ли, — только бы не тревожили переменами и, что еще важнее, не тревожили бы угрозами перемен, которые производят нравственное расстройство хуже расстройства фактического. А что образ мыслей всего нашего образованного класса должен перемениться в самом непродолжительном времени и от немецкого рационального духа обратиться к русско-православному, эта истина может быть очевидно доказана для всякого, кто вникал в развитие западного просвещения и в историю русского. В границах письма, конечно, этого изложить нельзя. Я и так уже наговорил много, и, кажется, слишком много. Обнимаю тебя и жду твоего ответа. Жена моя[5] тебе кланяется. Извести нас о здоровье твоей жены[6] и твоих детей. Мы на это время несколько беспокоимся об Васе[7], от которого давно не получали писем.
Твой И. К.
P.S. Протасьев[8] до сих пор еще денег процентных не прислал. Если имеешь с ним сношения, то напомни ему.
Диссертацию Кудрявцева[9], когда прочтешь сам, то, пожалуйста, пришли. Мне будет очень любопытно ее видеть, и я возвращу скоро.
20 февраля 1851 <года>
Церковь-государство-личность
Для того, кто знает Россию и ее православную веру, несомненно, что как на ней она выросла и ею окрепла, так ею только может быть сильна и благоденственна.
Записка об отношении русского народа к царской власти
<л. 1> Любезный друг!
В 1852 году я напечатал в «Московском сборнике» статью о различии просвещения России и Западной Европы[1]. Статья эта, разумеется, не иначе могла быть напечатана, как быв одобрена Московскою цензурой. Но, несмотря на то, через несколько месяцев после, тогдашний господин обер-полицмейстер объявил мне и другим участникам «Московского сборника», что вследствие наших противуцензурных статей нам запрещается по высочайшему повелению подавать рукописи наши в обыкновенные цензуры, но что мы не иначе можем печатать их, как предварительно представляя прямо в Главное правление цензуры[2].
Такое ограничение, как ты знаешь, почти равнозначительно с совершенным запрещением что-либо печатать.
Положение это было для меня тем тяжелее, что оно представлялось мне совершенно непонятным. Ибо, кроме этой одной статьи, я уже много лет никаких рукописей ни в какую цензуру не представлял, а в этой статье ни я, ни мои цензоры не могли найти ничего противуцензурного.
Человек, который страдает за какую-нибудь известную вину, может иметь по крайней мере то утешение, что его наказанием торжествует общая справедливость. Но кто наказывается не зная за что, тот не может иметь даже и этого утешения.
<л. 1об.> Между тем теперь, почти через три года после этого события, ты сообщил мне, любезный друг, что господин министр народного просвещения[3] соблаговолил обратить благосклонное внимание на положение наше и изъявил даже готовность быть ходатаем за нас, но только в таком случае, если получит от нас удостоверение в том, что мы в образе мыслей наших не отделяем Царя от России.
Вследствие этого я, — не имея права говорить за моих товарищей но запрещению, — почитаю себя обязанным выразить тебе мое исповедание об этом предмете, прося тебя, как посредника между нами и министром, передать на его усмотрение это изложение моего образа мыслей, надеясь, что он обратит на него благосклонное внимание и вследствие того не откажется поступить так, как найдет справедливейшим.
Но с чего начать, говоря о таком важном предмете? Если позволено мне будет выражать мои мысли в том порядке, как они ложатся у меня на сердце, то я скажу прежде всего, что эта так благосклонно выраженная господином министром потребность удостовериться в том, что я не отделяю в моих мыслях понятия о русском Царе от понятия о России, — <л. 2> является мне как новое, еще менее заслуженное оскорбление. Какой же образ мыслей можно предполагать во мне, допуская такое сомнение? Неужели господин министр думает, что я могу желать для России Царя нерусского? Но какого? Лудвига Наполеона[4] или Иосифа Австрийского[5]? Неужели я должен оправдываться в этом? Или, может быть, господин министр предполагает, что я желаю для России республики и что я до того не знаю ни русской истории, ни духа народа русского, ни характера теперешнего времени, что почитаю такой бред возможным. Но я думаю, что ни поступки мои до сего времени, ни те немногие статьи, которые мне случилось напечатать, не могли подать повод его превосходительству предполагать во мне такое невежество или такое безумие.
<л. 3> Русский человек любит своего Царя. Это действительность несомненная, потому что очевидная и ощутительная для каждого. Но любовь к Царю, как и всякая любовь, может быть истинная и ложная, хорошая и дурная, — я не говорю уже о притворной. Ложная любовь та, которая любит в Царе только свою выгоду; это любовь — низкая, вредная и, в минуты опасные, готовая к предательству. Истинная любовь к Царю соединяется в одно неразделимое чувство с любовью к Отечеству, к законности и к Святой Православной Церкви. Потому эта любовь может быть великодушная. И как в сем деле отделять любовь к Царю от закона, Отечества и Церкви? Закон — это воля Царя, перед всем народом объявленная; Отечество — это лучшая любовь его сердца; Святая Православная Церковь — это его высшая связь с народом, это самое существенное основание его власти, причина доверенности народной к нему, совокупная совесть его и Отечества, живой узел взаимного сочувствия Царя и народа, основа их общего благоденствия, источник благословения Божьего на него и на Отечество.
Но любить Царя русского раздельно от России — значит любить внешнюю силу, случайную власть, а не русского Царя: так любят его раскольники и курляндцы, которые готовы были с такою же преданностию служить Наполеону, когда почитали его сильнее Александра[6]. <л. 3 об.> Любить Царя и не уважать законов или, под покровом его доверенности, под прикрытием его власти, нарушать законы, им же данные или им утвержденные, — это враждовать против него под маскою усердия, подкапывать его могущество в корне, убивать любовь Отечества к нему, отделять в народе понятие об нем от понятия о справедливости, о порядке и благосостоянии всеобщем — одним словом, в сердце народа отделять Царя от тех самых причин, для которых Россия хочет иметь Царя, от тех благ, в надежде на которые она так высоко уважает его. Наконец, любить его без всякого отношения к Святой Церкви как Царя сильного, а не как Царя православного, думать, что его господствование не есть служение Богу и Его Святой Церкви, но только управление государством для мирских видов, что его правительственные выгоды отдельны от выгод Православия или даже что Церковь Православная есть средство, а не цель для бытия общенародного, что Святая Церковь может быть иногда помехою, а иногда полезным орудием для царской власти, — это любовь холопская, а не верноподданническая, любовь австрийская, а не русская; эта любовь к Царю — предательство перед Россией, и для самого Царя она глубоко вредная, хотя бы и казалась иногда удобною. Каждый совет ему от такой любви носит в себе тайный яд, разъедающий самые живые связи его с Отечеством. Ибо Православие есть душа России, корень всего ее нравственного бытия,