Развязка — страница 6 из 15

Любить было не кого. Народ был слишком далеко. В Пропадинске не было ни классовой борьбы, ни активности; окружавшие жители жили жизнью троглодитов, и чувства их были столь же чужды Бронскому как чувства людей каменного века. Меж ними почти не было никаких сословных перегородок, различия между ними были случайны, и общим их врагом была жестокая и скудная природа. Бронский чувствовал, что борьба с её неумолимым гнётом невозможна и немыслима, и что его собственная культурная приспособленность так же непригодна для этой задачи как и беспомощные руки и умы этих первобытных жителей. Впрочем, Бронский относился к полярной природе без ненависти и если не с любовью, то со своеобразным уважением. В её угрюмой ширине были размах и величие, тяжёлая и своеобразная красота, напоминавшая мрачные пейзажи Мильтоновского ада и к тому же соответствовавшая унылым и тяжёлым мыслям юноши.

Человеческое сердце так устроено, что в нём нет места для вражды к природе, даже к такой безотрадной мачехе как полярная пустыня.

Кроме того, в сердце Бронского не было места для такой вражды. Оно было наполнено ненавистью к другому врагу, не менее жестокому, но более доступному для противодействия и проклятий. До первой серьёзной катастрофы Бронский не испытывал вражды ни к кому на свете. Даже повторяя исповедь своего символа веры, он останавливался только на светлых целях, но никогда не думал о тех грозных средствах, которые нужно было употребить для их достижения. Он был слишком наивен и жизнерадостен, и его мысленное великодушие распространялось на всех людей вообще, не исключая и притеснителей, относительно которых он допускал, что под влиянием достаточно убедительных аргументов они могли бы усвоить себе более правильное мировоззрение.

Ненависть вползла в его сердце с первым ударом судьбы, и с тех пор, в течение четырёх лет, обстоятельства его жизни были таковы, что это враждебное чувство могло только расширяться и укрепляться. Бронский был человек настойчивого духа и ко всему относился серьёзно, даже строго. Но в течение этих четырёх лет ему пришлось перенести столько незаслуженных обид, что они могли бы ожесточить даже воплощённую кротость. С каждым дальнейшим шагом, который Бронский делал в глубину таинственной завесы, за чёрный порог, над которым написано: "lasciate ogni speranza" ["Оставь надежду" цитата из Данте Алигьери "Божественная комедия. Ад". Прим. ред.], сердце его ожесточалось, и вместо исчезающей любви там загоралась ненависть.

После приезда в Пропадинск развитие его ненависти изменилось. Враг уже не был так близко. Этот полярный край был слишком заброшен и уединён от мира, и весь официальный элемент его состоял из нескольких жалких казаков, уроженцев той же пустыни, и двух-трёх чиновников, заброшенных в эту глушь, благодаря сцеплению житейских неудач, и тяготившихся своей службой как томительной ссылкой.

Те из чиновников, которые происходили из Европейской России, чувствовали иго Пропадинска по-своему не менее болезненно, чем колония ссыльных. У них не было взаимной поддержки, они читали меньше, и полярная зимняя ночь ложилась на их нервы более тяжёлым бременем, чем на крепкие и упругие нервы интеллигентной молодёжи. Не один из таких чиновников спился или погиб от болезни, запущенной за отсутствием медицинской помощи и всяких удобств.

Почта приходила три раза в год и приносила колонии пришельцев пачки газет и журналов, а начальству вереницу циркуляров, из которых иные относились даже к неослабному наблюдению, дабы такие-то Имяреки и в пределах пропадинской пустыни не были изъяты от общих сибирских скорпионов. Но и газеты, и циркуляры были слишком чужды первобытной жизни этого глухого края; они одинаково невнимательно отбрасывались в сторону, и, между прочим, вышеупомянутые Имяреки могли делать, что им угодно, и беспрепятственно скитаться в обширных пределах пропадинского края, на тысячу вёрст вдоль и вширь, ограничиваемые исключительно непроходимостью болот и густых лесов, наполнявших всю ширину пропадинской земли.

Бронский и его товарищи невольно привыкали смотреть на своих официальных соседей, живших в таких же утлых избушках, через дорогу напротив, как на спутников изгнания. Бессознательно они причисляли к изгнанникам местных казаков и мещан, тем более, что в жилах местного населения была значительная примесь ссыльной крови.

Они чувствовали себя как выброшенные крушением на остров среди океана, только, вместо морских волн, остров был окружён безбрежной ледяной тундрой, мёрзлым болотом, где зимой на пятьдесят вёрст не попадалось ни мышки, ни былинки, по выражению туземных сказок. К своим соседям по месту жительства они относились отчасти так, как Робинзон Крузо относился к Пятнице или к своему попугаю, столь меланхолически произносившему: "Робин, бедный Робин, где ты был?" -- Таким образом, между Бронским и его товарищами, с одной стороны, и официальными чиновниками -- с другой, установились довольно сносные отношения, в частных случаях переходившие почти во внешнюю приятельскую близость.

Тем не менее вражда, жившая в сердце Бронского, не ослабевала. По мере того, как шли месяцы, и его представление об оставленной родине бледнело и теряло в деталях, оно в то же время как будто вырастало и приобретало мистический характер как символ той жизни, от которой он был оторван насильственно. Так изгнанный ангел может забыть подробности райской жизни, но тоска его будет расти, и потерянный рай с годами станет для него символом незабвенного прошлого и, в конце концов, заслонит всё небо и текущую жизнь.

Родина стала для Бронского совокупностью его воспоминаний. Народ, активные борющиеся классы занимали теперь в её общих очертаниях скромное место, ничуть не больше, чем какой-нибудь пейзаж, развесистая липа, море, в котором Бронский купался в детстве, овраг, в котором он спасался от жары. Все эти неодушевлённые части русской картины были ему теперь так же близки и дороги как человечество, стоявшее на её переднем плане.

Рядом с представлением о родине росла и её антитеза. В Пропадинске не было стражи, но иногда Бронскому казалось, что огромная чёрная фигура стоит на границе этой унылой пустыни, и что её огромная тень падает на пропадинскую землю, тянется вплоть до моря, и что именно от этой тени родится холодная сумеречная ночь зимы.

Этот образ принял в представлении Бронского преувеличенные мистические размеры, и во всякое время дня и ночи он не мог представить его себе без того, чтобы сердце его не стиснулось ненавистью холодной и бессильной, но цепкой до самозабвения, до готовности на любое дело, лишь бы удовлетворить голод, сжимавший ему грудь как ледяными тисками.

Сила его желания была так велика, что иногда ему казалось, что она переносит его как бы на мягких чёрных крыльях в ту полузабытую обстановку, и что он, огромный и страшный, безмолвно стоит у цели, готовый помериться с тем, с Чёрным Сторожем.

Потом действительность возвращалась с удесятерённой силой: огромное пространство, властное распоряжение, собственная беспомощность, -- и Бронский молча проклинал и мысленно тряс свою цепь, и, наконец, смирялся перед неизбежностью и снова замыкался в своём угрюмом ожесточении.

Так прошёл год и другой, приближались время его отъезда из Пропадинска и возможность вернуться к той самой родине, которая занимала в его мечтах и мыслях такое постоянное и выдающееся место. Но, к его собственному удивлению, сердце его не удовлетворялось этой перспективой. При мысли об отъезде, при бумаге за номером таким-то, по той же дороге, чрез цепь мытарств, хотя и сокращённых, но достаточно тяжёлых и унизительных, что-то как будто загоралось в нём, злость душила его и подкатывала к горлу.

Ему казалось иногда, что за эти шесть лет, особенно за последние два, над ним произвели мучительную операцию, вынули из его души что-то бесконечно дорогое, что уже никогда не вернётся в неё, и мысль о том, что он оставит эту страну так же спокойно как прибыл в неё, укатит отсюда по тем же этапным рельсам, подталкиваемый конвойными солдатами, приводила его в ярость. Отложить свою ярость до возвращения на родину он не мог или не хотел, ибо, в сущности говоря, родина уже утратила для него реальность, красота её поблёкла, и живое чувство его гнева отказывалось сочетаться с её побледневшим, лишённым красоты, образом.

Поэтому при первом появлении идеи о кораблестроении Бронский схватился за неё со всей энергией своей душевной и телесной природы. Товарищи удивлялись ему; некоторые, с темпераментом, более уравновешенным или вялым, пытались отговаривать его, доказывая, что первая попытка совершить настоящее плавание только на несколько месяцев опередит возможность отъезда Бронского. Большинство принимало его трудовое содействие, оставляя вопрос открытым, состоять ли ему в числе экипажа на будущем судне.

Но Бронский не слушал никого и отдавался кораблестроению с поразительным упорством и трудоспособностью. Он исполнял самые трудные работы, вырубал и сплавлял плоты, пилил доски, стал устраивать громоздкое приспособление для спуска судна на воду по крутому берегу реки. Теперь ему казалось, что в его жизни есть новый центр тяготения, и предстоящее начало этого фантастического предприятия представлялось ему необходимым и реальным, между тем как отъезд на родину по обычной сухопутной дороге казался каким-то неуместным вымыслом, сентиментальным и скучным как благополучный конец трагедии, приделанный к ней совсем некстати, для успокоения зрителей.

Ещё одно чувство уцелело в душе Бронского, со всей юношеской или, лучше сказать, детской чистотой. Это было чувство целомудренной стыдливости пред женщиной и любовью. Идея долга человечеству захватила его в свою власть юным отроком, и с тех пор для другой более горячей и нежной власти не было места в его душе.

Страсти юношей, проникнутых идейным восторгом, вообще развиваются медленно и поздно. Большая часть товарищей Бронского принесла с собой в Пропадинск тот же нетронутый клад телесной и душевной чистоты и продолжала хранить его в последующие годы, иногда до морщин и седых волос.