Речи — страница 106 из 235

[1072]; другой сохраняет свои установления и законы под защитой нашей державы. (XXXVI, 75) Поэтому не осуждай, Катон, своей не в меру суровой речью установлений наших предков, оправдываемых самой действительностью и продолжительным существованием нашей державы. К той же школе, что и ты, принадлежал живший во времена наших отцов ученый муж, уважаемый и знатный человек, Квинт Туберон. Квинт Максим, устраивая угощение для римского народа в память своего дяди, Публия Африканского[1073], попросил его приготовить триклиний, так как Туберон был сыном сестры того же Африканского. А этот ученейший человек и притом стоик постелил какие-то козлиные шкуры на жалкие пунийские ложа и расставил самосскую посуду[1074], как будто умер киник Диоген[1075], а не устраивалось торжество в память божественного Публия Африканского. Когда Максим произносил хвалебную речь в день его похорон, он вознес бессмертным богам благодарность за то, что такой человек родился именно в нашем государстве; ибо владычество над миром должно было быть именно там, где находился он. Во время этих торжественных похорон римский народ негодовал на неуместную мудрость Туберона. (76) И вот, бескорыстнейшему человеку, честнейшему гражданину, внуку Луция Павла и, как я уже сказал, сыну сестры Публия Африканского, было отказано в претуре из-за жалких козлиных шкур. Ненавидит римский народ роскошь у частных лиц, а пышность в общественных делах ценит; не любит он роскошных пиршеств, но скаредность и грубость — еще того менее. Сообразно со своими обязанностями и обстоятельствами, он умеет чередовать труд и удовольствия. Ты вот говоришь, что при соискании государственной должности нельзя привлекать людей к себе ничем иным, кроме своих высоких достоинств; а ведь сам ты, при своих необычайных достоинствах, этого не соблюдаешь. Почему ты просишь других содействовать и помогать тебе? Ведь ты мне предлагаешь свое покровительство с тем, чтобы я был к твоим услугам. Как же так? Следует ли тебе предлагать это мне? Разве не мне следовало бы просить тебя об этом, дабы ты, ради моего блага, взял на себя этот опасный труд? (77) А зачем тебе номенклатор?[1076] Ведь при его помощи ты людей обманываешь и вводишь в заблуждение. Ибо, если обращаться к согражданам по имени значит оказывать им честь, то позорно, что твоему рабу они знакомы лучше, чем тебе. А если тебе, даже когда ты их знаешь, все же приходится называть их по имени в соответствии с указаниями советчика, то зачем же ты спрашиваешь об их именах, словно ты их не знаешь?[1077] Далее, почему также и в тех случаях, когда их имена тебе приходится напоминать, ты все же приветствуешь их, словно сам их знаешь? Почему, после того как тебя изберут, ты приветствуешь их уже более небрежно? Если оценивать все это в соответствии с нашими гражданскими обычаями, то это правильно; но если ты захочешь взвесить это применительно к требованиям своей философии, то это окажется весьма дурным. Поэтому не следует лишать римский плебс удовольствий в виде игр, боев гладиаторов и пиршеств — всего того, что было введено нашими предками, — и у кандидатов нельзя отнимать эту возможность проявить внимание, свидетельствующее скорее о щедрости, чем о подкупе[1078].

(XXXVII, 78) Но ты, пожалуй, скажешь, что выступаешь с обвинением ради пользы государства. Верю, Катон, что ты пришел именно с таким намерением и с такими мыслями; но ты поступаешь неразумно. То, что сам я делаю, судьи, я делаю из дружеского отношения к Луцию Мурене и ввиду его высоких достоинств. Кроме того, я — во всеуслышание заявляю и свидетельствую — поступаю так во имя мира, спокойствия, согласия, свободы, благополучия и, наконец, нашей всеобщей личной безопасности. Слушайте, слушайте консула, судьи! Не стану хвалиться; скажу только — консула, дни и ночи думающего о делах государства. Луций Катилина не настолько презирал государство, чтобы полагать, что он при посредстве того сброда, который он вывел с собой из Рима, сможет одолеть нашу державу. Шире, чем думают, распространилась зараза его преступления, и больше людей затронуто ею. Внутри, да, внутри наших стен Троянский конь, но никогда, пока я буду консулом, ему не захватить вас спящими.

(79) Ты спрашиваешь меня, неужели я так боюсь Катилины. Вовсе нет, и я позаботился о том, чтобы никто не боялся его, но я утверждаю, что его приспешников, которых я здесь вижу, бояться следует. И теперь мне внушает страх не столько войско Луция Катилины, сколько те, которые, как говорят, его войско покинули. Нет, они его вовсе не покинули; они были оставлены Катилиной на сторожевых башнях и в засадах, чтобы угрожать нам ударом в голову и в шею. Именно они и хотят, чтобы неподкупный консул и доблестный император, которого и его характер, и сама судьба предназначили для служения делу благополучия государства, был, вашим голосованием, от защиты Рима отстранен и лишен возможности охранять граждан. Их оружие, их натиск я отбил на поле, сломил на форуме, не раз одолевал даже в своем доме, судьи! Если вы выдадите им одного из консулов, то они, голосованием вашим, достигнут большего, чем своими мечами. Очень важно, судьи, чтобы — как я, несмотря на противодействие многих, этого и добился — в январские календы в государстве консулов было двое.

(80) Не думайте, что эти люди питают обычные замыслы и идут избитой тропой. Нет, их цель уже — не преступный закон, не губительная расточительность, не какое-нибудь иное бедствие для государства, о котором уже слыхали. Среди наших граждан, судьи, возникли планы разрушения города, истребления граждан, уничтожения имени римлянина. И граждане, повторяю, граждане — если только их дозволено называть этим именем — замышляют и замыслили это на гибель своей отчизне! Изо дня в день я противодействую их замыслам, борюсь с их преступной отвагой, даю отпор их злодейству. Но напоминаю вам, судьи: мое консульство уже приходит к концу. Не отнимайте у меня человека, столь же бдительного, способного меня заменить, не устраняйте того, кому я желаю передать государство невредимым, дабы он защищал его от этих столь грозных опасностей.

(XXXVIII, 81) А чем усугубляются эти несчастья? Неужели вы этого не видите, судьи? К тебе, к тебе, Катон, обращаюсь я. Разве ты не видишь, какая буря угрожает нам в год твоего трибуната? Ведь уже на вчерашней сходке раздался угрожающий голос избранного народного трибуна, твоего коллеги[1079], против которого меры предосторожности благоразумно приняты тобой и всеми честными гражданами, призвавшими тебя к соисканию трибуната. Замыслы, зародившиеся в течение последних трех лет, — с того времени, когда Луций Катилина и Гней Писон, как вы знаете, задумали убить сенаторов[1080], — все эти замыслы в эти дни, в эти месяцы, в это время готовы к осуществлению. (82) Можно ли, судьи, назвать место, время, день, ночь, когда бы я не избежал и не ускользнул от их козней, от их кинжалов не столько по своему разумению, сколько по промыслу богов? Не меня убить, но отстранить от дела защиты государства неусыпно бодрствующего консула — вот чего добиваются они. В такой же мере они хотели бы избавиться также и от тебя, Катон, если бы могли. Поверь мне, именно к этому они и стремятся, это и замышляют. Они видят, сколь ты мужествен, умен, влиятелен, каким оплотом для государства являешься. Но они полагают, что, когда власть трибунов будет лишена опоры в виде авторитета и помощи консулов, им будет легче уничтожить тебя, безоружного и лишенного силы. Ибо они не боятся, что будет решено доизбрать нового консула. Они понимают, что это будет во власти твоих коллег, и надеются, что Децим Силан, прославленный муж, оставшись без коллеги, ты, оставшись без консула, а государство, оставшись без защиты, попадут в их руки.

(83) При этих важных обстоятельствах, и перед лицом столь грозных опасностей, твой долг, Катон, — коль скоро ты, мне кажется, рожден не для себя, а для отчизны — видеть, что́ происходит, сохранить свою опору, своего защитника, союзника в государственной деятельности, консула бескорыстного, консула (обстоятельства повелительно этого требуют), ввиду своего высокого положения стремящегося к миру в стране, благодаря своим знаниям способного вести войну, благодаря своему мужеству и опыту готового выполнить любую задачу.

(XXXIX) Впрочем, все это в ваших руках, судьи! Это вы в настоящем деле — опора всего государства; это вы им управляете. Если бы Луций Катилина вместе со своим советом из преступных людей, которых он увел за собой, мог вынести приговор по этому делу, он признал бы Мурену виновным; если бы он мог его убить, он казнил бы его. Ведь замыслы Катилины ведут к тому, чтобы государство лишилось помощи; чтобы число императоров, способных противостоять его неистовству, уменьшилось; чтобы народным трибунам, после устранения такого противника, как Мурена, была дана бо́льшая возможность разжигать мятежи и распри. Неужели честнейшие и мудрейшие мужи, избранные из виднейших сословий, вынесут такой же приговор, какой вынес бы этот наглейший гладиатор, враг государства? (84) Поверьте мне, судьи, в этом судебном деле вы вынесете приговор о спасении не только Луция Мурены, но и о своем собственном. Мы находимся в крайне опасном положении; ибо уже нет возможности восполнить наши потери, вернее, подняться, если мы падем. Ведь враг не на берегу Анио, что во время пунической войны было признано величайшей опасностью[1081], но в Риме, на форуме. О, бессмертные боги! Об этом без тяжелых вздохов нельзя и говорить. Даже в святилище государства, да, в само́й Курии враги! Дали бы боги, чтобы мой коллега