Речи — страница 111 из 235

ие к моей защитительной речи, то, даже если бы моя скорбь по этому поводу не заставила меня отвечать, само дело все-таки потребовало бы от меня сказать все это.

(XIII, 36) Аллоброги, утверждаешь ты, назвали имя Суллы. Кто же это отрицает? Но прочти их показания и посмотри, как именно он был назван. Луций Кассий[1133], сказали они, упомянул, что с ним заодно был Автроний вместе с другими лицами. Я спрашиваю: разве Кассий назвал Суллу? Вовсе нет. Аллоброги, по их словам, спросили Кассия, каковы взгляды Суллы. Обратите внимание на осторожность галлов: хотя они ничего не знали об образе жизни и характере этих двух людей и только слышали, что их постигло одно и то же несчастье[1134], они спросили, одинаково ли они настроены. Что же тогда сказал Кассий? Даже если бы он ответил, что Сулла придерживается тех же взглядов, каких придерживается и он сам, и действует с ним заодно, то мне и тогда это не показалось бы достаточным основанием для привлечения Суллы к суду. Почему так? Потому что тот, кто подстрекал варваров к войне, не должен был ослаблять их подозрения и обелять тех людей, насчет которых они, видимо, кое-что подозревали[1135]. (37) И все же Кассий не ответил, что Сулла заодно с ним. В самом деле, было бы нелепо, если бы он, добровольно назвав других заговорщиков, не упомянул о Сулле, пока ему о нем не напомнили и его об этом не спросили. Или, быть может, Кассий не помнил имени Публия Суллы? Если бы знатность Суллы, несчастья, постигшие его, его прежнее достоинство, ныне пошатнувшееся, не были так известны, то все же упоминание об Автронии вызвало бы в памяти Кассия имя Суллы; более того, Кассий, перечисляя влиятельных людей среди вожаков заговора, чтобы таким путем воздействовать на аллоброгов, и зная, что на чужеземцев сильнее всего действует знатность происхождения, мне думается, упомянул бы имя Автрония только после имени Суллы. (38) И уже совершенно никого не убедить в том, что, когда галлы, после того как было названо имя Автрония, сочли нужным разузнать что-нибудь насчет Суллы только потому, что Автрония и Суллу постигло одинаковое несчастье, то Кассий — будь Сулла причастен к тому же преступлению — мог бы не вспомнить о нем даже после того, как уже назвал имя Автрония. Но что Кассий все-таки ответил насчет Суллы? Что он не знает о нем ничего определенного. «Он не обеляет Суллы», — говорит обвинитель. Ранее я сказал: даже если бы Кассий оговорил его, как только об этом спросили его, то и тогда это не показалось бы мне достаточным основанием, чтобы привлечь Суллу к суду. (39) Но я думаю, что в суде по гражданским делам и в судах по уголовным делам вопрос должен ставиться не о том, доказана ли невиновность обвиняемого, а о том, доказано ли само обвинение. И в самом деле, когда Кассий утверждает, что он не знает ничего определенного, то делает ли он это, чтобы облегчить положение Суллы, или же действительно ничего не знает? — «Он обеляет Суллу перед галлами». — Зачем? — «Чтобы они на него не донесли». — Как же так? Если бы у Кассия явилось опасение, что они рано или поздно донесут, то неужели он сознался бы в своем собственном участии? — «Нет, он, по-видимому, ничего не знал». Если так, то Кассия, очевидно, держали в неведении насчет одного только Суллы; ибо об остальных он был отлично осведомлен; ведь было известно, что почти всё задумали у него в доме. Чтобы обнадежить галлов, он не хотел отрицать, что Сулла принадлежит к числу заговорщиков, но и сказать неправду не осмелился; вот он и сказал, что ничего не знает. Но ясно одно: если тот, кому обо всех прочих участниках было известно все, заявил, что о Сулле он ничего не знает, то его отрицание имеет такое же значение, какое имело бы его утверждение, что, по его сведениям, Сулла к заговору непричастен. Ибо если тот, о ком достоверно известно, что он знал все обо всех заговорщиках, говорит, что он о том или ином человеке ничего не знает, то следует признать, что этим самым он его уже обелил. Но я уже не спрашиваю, обеляет ли Кассий Суллу. Для меня достаточно и того, что против Суллы в его показаниях нет ничего.

(XIV, 40) Потерпев неудачу по этой статье обвинения, Торкват снова набрасывается на меня, укоряет меня; послушать его, я внес показания в официальные отчеты не в той форме, в какой они были даны. О, бессмертные боги! Вам воздаю я подобающую вам благодарность; ибо поистине я не могу достичь своим умом столь многого, чтобы в стольких событиях, столь важных, столь разнообразных, столь неожиданных, во время сильнейшей бури, разразившейся над государством, разобраться своими силами; нет, это вы, конечно, зажгли меня в ту пору страстным желанием спасти отечество; это вы отвлекли меня от всех прочих помышлений и обратили к одному — к спасению государства; это благодаря вам, наконец, среди такого мрака заблуждения и неведения перед моим умственным взором зажегся ярчайший светоч. (41) Тогда-то я и понял, судьи: если я, на основании свежих воспоминаний сената, не засвидетельствую подлинности этих показаний официальными записями, то когда-нибудь не Торкват и не человек, подобный Торквату (хотя именно в этом я глубоко ошибся), а какой-нибудь другой человек, растративший отцовское наследство, недруг спокойствию, честным людям враг, скажет, что показания эти были иными, и, вызвав таким образом шквал, который обрушится на всех честнейших людей, постарается найти в несчастьях государства спасительную пристань, чтобы укрыться от своих личных бедствий. Поэтому, когда доносчиков привели в сенат[1136], я поручил нескольким сенаторам записывать со всей точностью все слова доносчиков, вопросы и ответы. (42) И каким мужам я поручил это! Не говорю уже — мужам выдающейся доблести и честности (в таких людях в сенате недостатка не было), но таким, которые, как я знал, благодаря их памяти, знаниям и умению быстро записывать, могли очень легко следить за всем тем, что говорилось: Гаю Косконию, который тогда был претором, Марку Мессалле, который тогда добивался претуры, Публию Нигидию, Аппию Клавдию[1137]. Думается мне, никто не станет утверждать, что эти люди недостаточно честны и недостаточно умны и не сумели верно передать все сказанное.

(XV) Что же было впоследствии? Что сделал я? Зная, что показания, правда, внесены в официальные отчеты, но эти ответы, по обычаю предков, все же находятся в моем личном распоряжении[1138], я не стал прятать их и не оставил их у себя дома, но приказал, чтобы они тотчас же были переписаны всеми писцами, разосланы повсеместно, распространены и розданы римскому народу. Я разослал их по всей Италии, разослал во все провинции. Я хотел, чтобы не было человека, который бы не знал о показаниях, принесших спасение всем гражданам. (43) Поэтому, утверждаю я, во всем мире нет места, где было бы известно имя римского народа и куда бы не дошли эти показания в переписанном виде. В то столь богатое неожиданностями смутное время, не допускавшее промедления, я, как уже говорил, по внушению богов, а не по своему разумению, предусмотрел многое. Во-первых, чтобы никто не мог, вспоминая об опасности, угрожавшей государству или отдельным лицам, думать о ней то, что ему заблагорассудится; во-вторых, чтобы никому нельзя было ни оспорить эти показания, ни посетовать на легковерие, будто бы проявленное к ним; в-третьих, чтобы впредь ни меня ни о чем не расспрашивали, ни в моих заметках не справлялись, дабы никому не казалось, что я уж очень забывчив или чересчур памятлив; словом, чтобы меня не обвиняли в постыдной небрежности или жестокой придирчивости. (44) Но я все-таки спрашиваю тебя, Торкват: положим, что против твоего недруга были даны показания и что сенат в полном составе был этому свидетелем, что воспоминания еще были свежи; ведь тебе, моему близкому человеку и соратнику, мои писцы, если бы ты захотел, сообщили бы показания даже до внесения их в книгу; почему ты промолчал, если видел, что их вносят с искажениями, почему ты допустил это, не пожаловался мне или же моему близкому другу[1139] или же — коль скоро ты с такой легкостью нападаешь на своих друзей — не потребовал объяснений более резко и настойчиво? Тебе ли — хотя твой голос и не был слышен ни при каких обстоятельствах, хотя ты, после того как показания были прочитаны, переписаны и распространены, бездействовал и молчал — неожиданно прибегать к такому злостному вымыслу и ставить себя в такое положение, когда ты еще до того, как станешь меня уличать в подлоге показаний, своим собственным суждением сам признаешь доказанной свою величайшую небрежность?

(XVI, 45) Неужели чье-либо благополучие могло быть для меня настолько ценным, чтобы я пренебрег своим собственным? Неужели я стал бы истину, раскрытую мной, пятнать ложью? Неужели я оказал бы помощь кому-либо из тех, кто, по моему убеждению, строил жестокие козни против государства и притом именно в мое консульство? И если бы я даже забыл свою суровость и непоколебимость, то настолько ли безумен я был, что — в то время как письменность для того и изобретена, чтобы она служила нашим потомкам и могла быть средством против забвения, — мог думать, что свежие воспоминания всего сената могут иметь меньшее значение, чем мои записи? (46) Терплю я тебя, Торкват, уже давно терплю и иногда сам себя успокаиваю и сдерживаю свое возмущение, побуждающее меня наказать тебя за твою речь; кое-что я объясняю твоей вспыльчивостью, снисхожу к твоей молодости, делаю уступку дружбе, считаюсь с твоим отцом; но если ты сам не будешь соблюдать какой-то меры, ты заставишь меня, забыв о нашей дружбе, думать о своем достоинстве. Не было человека, который бы задел меня даже малейшим подозрением без того, чтобы я полностью не опроверг и не разбил его. Но, пожалуйста, поверь мне, что я обычно наиболее охотно отвечаю не тем, кого я, как мне кажется, могу одолеть с наибольшей легкостью. (47) Так как ты не можешь не знать моих обычных приемов при произнесении речи, не злоупотребляй этой необычной для меня мягкостью; не думай, что жала моей речи вырваны; нет, они только спрятаны; не думай, что я вовсе потерял их, раз я кое-что тебе простил и сделал тебе кое-какие уступки. Я объясняю твои обидные слова твоей вспыльчивостью, твоим возрастом; принимаю во внимание нашу дружбу; кроме того, не считаю тебя достаточно сильным и не вижу необходимости вступать с тобой в борьбу и меряться силами. Будь ты поопытнее, постарше и посильнее, то и я выступил бы так, как выступаю обычно, когда меня заденут; но теперь я буду держать себя с тобой так, чтобы было ясно, что я предпочел снести оскорбление, а не отплатить за него.