[1320], кто, чтобы восстановить меня в правах, объехал муниципии и колонии, с мольбой заклинал римский народ и высказывал мнение, последовав которому, вы возвратили мне мое высокое положение. В дни моего блеска вы меня всегда возвеличивали; в дни моих страданий вы, доколе это было разрешено, выступали в мою защиту, надев траурную одежду и как бы оплакивая меня. На моей памяти сенаторы не имели обыкновения надевать траур даже при наличии опасности для них самих; но когда опасность угрожала мне, сенат носил траур, пока это допускали эдикты тех людей, которые лишили меня в моем опасном положении не только своей защиты, но и вашего заступничества.
(32) Столкнувшись с такими препятствиями и видя, что мне придется как частному лицу сражаться против того войска, над которым я, в бытность свою консулом, взял верх не оружием, а благодаря вашему решению, я обдумал многое. (XIII) Ведь один из консулов сказал тогда на народной сходке, что покарает римских всадников за капитолийский склон: одних он обвинял поименно, других привлекал к судебной ответственности, третьих высылал. Доступу в храмы препятствовало не только то, что их занимала вооруженная стража, но также и то, что их разрушили[1321]. Другой консул[1322], выговорив себе награды, обязался не только оставить меня и государство на произвол судьбы, но и предать врагам государства. У ворот города находился еще один человек с империем[1323] на много лет вперед и с большим войском. Что он был недругом мне, не скажу; что он молчал, когда его моим недругом называли, знаю. (33) Когда было распространено мнение, что в государстве существуют две стороны, то думали, что одна из них хочет моей гибели, а другая защищает меня робко из страха резни. Но те, кто явно хотел погубить меня, еще более усилили страх перед междоусобицей, ни разу не выступив с опровержением и не ослабив всеобщих подозрений и тревог. Видя, что сенат лишен руководителей, что из должностных лиц одни нападают на меня, другие меня предают, третьи покинули, что под видом коллегий в списки внесены рабы[1324], что всем шайкам Катилины, почти при тех же вожаках, снова подана надежда на резню и поджоги, что римские всадники боятся проскрипции, муниципии — разорения, а все боятся резни, я мог, да, видя все это, я мог, отцы-сенаторы, при поддержке многих храбрейших мужей, защищаться оружием, и мое прежнее, не безызвестное вам присутствие духа не изменило мне. Но я знал, что мне в случае победы над ближайшим противником[1325] пришлось бы добиваться победы над слишком большим числом других врагов, а в случае моего поражения многим честным людям грозила бы гибель и из-за меня, и вместе со мной, и даже после меня, и что — в то время как мстители за кровь трибуна явиться не замедлят — кара за мою смерть будет предоставлена суду потомков. (XIV, 34) Будучи консулом, я защитил всеобщую неприкосновенность, не обнажив меча; но как частное лицо я свою личную неприкосновенность защищать оружием не захотел и предпочел, чтобы честные мужи оплакивали мою участь, а не отчаивались в своей собственной. Быть убитым одному казалось мне позорным; быть убитым вместе с многими людьми — гибельным для государства. Если бы я думал, что мои несчастья будут длиться вечно, я скорее покарал бы себя смертью, чем безмерной скорбью. Но видя, что меня не будет в этом городе не дольше, чем будет отсутствовать и само государство, я не счел для себя возможным оставаться, когда оно изгнано, а оно, как только было призвано обратно, тут же возвратило с собой и меня. Вместе со мной отсутствовали законы, вместе со мной — постоянные суды, вместе со мной — права должностных лиц, вместе со мной — авторитет сената, вместе со мной — свобода, вместе со мной — даже обильный урожай, вместе со мной — все священнодействия и религиозные обряды, божественные и совершаемые людьми. Если бы все это исчезло навсегда, то я в большей степени стал бы оплакивать вашу участь, чем сокрушаться о своей собственной; но я понимал, что если все это когда-нибудь будет возвращено, то и мне предстоит вернуться вместе с ним. (35) Надежнейшим свидетелем этих моих помыслов является тот же человек, который оберегал мою жизнь, — Гней Планций[1326]. Он, отказавшись от всех знаков отличия и от всех выгод, связанных с управлением провинцией, посвятил всю свою квестуру тому, чтобы поддержать и спасти меня. Если бы он был квестором у меня как императора, он заменил бы мне сына; теперь он заменит мне отца, так как был квестором не моего империя, а моего несчастья.
(36) Итак, отцы-сенаторы, коль скоро я возвращен в государство одновременно с государством, я, защищая его, не только нимало не поступлюсь своей прежней независимостью, но буду проявлять ее даже в большей степени. (XV) В самом деле, если я защищал государство тогда, когда оно было в каком-то долгу передо мной, то что следует делать мне теперь, когда я в величайшем долгу перед ним? Что могло бы меня сломить или ослабить мое мужество, когда само несчастье мое, как видите, свидетельствует не только о моей безупречности, но даже о благодеяниях, оказанных мной государству и внушенных богами? Ведь это несчастье обрушилось на меня, так как я защитил государство, и я добровольно вынес его, дабы государство, защищенное мной, не подверглось из-за меня крайней опасности.
(37) За меня римский народ не упрашивали юные сыновья, как за Публия Попилия[1327], знатнейшего человека, не упрашивала толпа близких; не обращались к римскому народу с мольбой, как за Квинта Метелла, выдающегося и прославленного мужа, с плачем и в трауре, ни его сын[1328], уже уважаемый, несмотря на свою молодость, ни консуляры Луций и Гай Метеллы[1329], ни их дети, ни Квинт Метелл Непот, который тогда добивался консульства, ни Лукуллы, ни Сервилии, ни Сципионы, сыновья женщин из рода Метеллов[1330]; один только брат мой, который по преданности своей оказался мне сыном, по своему благоразумию — отцом, по любви — братом, кем он и был, своими траурными одеждами, слезами и ежедневными мольбами возбудил в людях желание вновь увидеть меня и оживил воспоминание о моих деяниях. Решив разделить со мной мою судьбу и потребовать, чтобы ему дали жить и умереть вместе со мной, если он, при вашем посредстве, не возвратит меня из изгнания, брат мой все же ни разу не испугался ни трудности этой задачи, ни своего одиночества, ни сил и оружия недругов. (38) Был также и другой поборник и ревностный защитник моего благополучия, человек величайшей доблести и преданности — зять мой, Гай Писон, который ради моего восстановления в правах пренебрег угрозами моих недругов, враждебным отношением консула, моего свояка и своего родственника, пренебрег выгодами квестуры в Понте и Вифинии[1331]. Никогда сенат не выносил постановления о Публии Попилии; никогда это сословие не упоминало имени Квинта Метелла. Их, когда были убиты их недруги, по предложению трибунов восстановили в правах после того, как первый из них покорился сенату, а второй, уехав, предотвратил насильственные действия и резню. Что касается Гая Мария, третьего до меня консуляра[1332], на памяти наших современников изгнанного гражданской бурей, то он не только не был восстановлен в своих правах сенатом, но возвращением своим, можно сказать, уничтожил весь сенат. Насчет их возвращения среди должностных лиц единодушия не было, к римскому народу с призывом защищать государство не обращались, движения в Италии не было никакого, постановлений муниципиев и колоний не было никаких. (39) Поэтому, так как вы меня вытребовали своим решением, так как меня призвал римский народ, умоляло государство, чуть ли не на своих руках принесла обратно вся Италия, то теперь, отцы-сенаторы, когда мне возвращено то, что не было в моей власти, я не откажусь от выполнения того, что могу осуществить сам, — тем более, что потерянное мной я себе возвратил, а доблести и честности своей не терял никогда.
17. Речь о своем доме[В коллегии понтификов, 29 сентября 57 г. до н. э.]
Речь эту Цицерон произнес 29 сентября 57 г. в коллегии понтификов и доказывал в ней незаконность трибуната и действий Публия Клодия; Цицерон требовал возвращения ему его земельного участка на Палатинском холме, где до изгнания стоял его дом, разрушенный Клодием после издания закона «Об изгнании Марка Туллия». Клодий разрушил также и находившийся рядом портик, воздвигнутый консулом 102 г. Квинтом Лутацием Катулом. На этом участке Клодий построил дом для себя, галерею и поставил статую Свободы; затем галерея и участок, где находилась статуя Свободы, были освящены и на них был наложен религиозный запрет. Коллегия понтификов признала освящение и наложение религиозного запрета недействительными, так как Клодий не был уполномочен на это решением комиций. 2 октября сенат постановил возвратить Цицерону его земельный участок и восстановить портик Катула. Цицерону было отпущено 2.000.000 сестерциев на постройку дома и 750.000 сестерциев на восстановление усадеб в Тускуле и Формиях. См. введение к речи 16.
(I, 1) Среди многочисленных правил, понтифики[1333], по воле богов установленных и введенных нашими предками, наиболее прославлен их завет, требующий, чтобы одни и те же лица руководили как служением бессмертным богам, так и важнейшими государственными делами, дабы виднейшие и прославленные граждане, хорошо управляя государством, оберегал