Речи — страница 133 из 235

, хотя смерть еще не оплакана; испытать все это ради спасения граждан, со скорбью присутствуя при этом и не будучи столь благоразумным, как те, кого ничто не трогает, а любя своих родных и самого себя, как этого требуют свойственные всем человеческие чувства, — вот наивысшая и внушенная богами заслуга. Кто ради государства равнодушно покидает то, чего никогда не считал ни дорогим, ни приятным, тот не проявляет особенной преданности делу государства; но тому, кто ради государства оставляет все, от чего отрывается с величайшей скорбью, вот тому отчизна действительно дорога — он ставит ее благо превыше любви к своим близким. (99) Поэтому пусть лопнет от злобы эта фурия, эта язва, она услышит от меня то, на что сама меня вызвала: дважды спас я государство; я — консул, носящий тогу, — победил вооруженных людей; я — честный человек — отступил перед вооруженными консулами. От того и от другого я во всех отношениях выиграл: от первого — так как увидел, что по решению сената и сам сенат, и все честные люди надели траур во имя моего спасения; от второго — так как сенат, римский народ и все люди, частным образом и официально, признали, что государство не может быть невредимо, если я не буду возвращен из изгнания.

(100) Но это возвращение мое, понтифики, зависит от вашего решения; ибо если вы водворите меня в моем доме, — а вы во всем моем деле всегда старались сделать это, прилагая все свои усилия, давая мне советы, вынося авторитетные постановления, — я буду считать и чувствовать себя вполне восстановленным в правах; но если мой дом не только не возвращен мне, но даже служит моему недругу напоминанием о моей скорби, о его преступлении, о всеобщем несчастье, то кто сочтет это возвращением, а не вечной карой? Мой дом находится на виду почти у всего города, понтифики! Если в нем остается этот — не памятник доблести, а гробница ее, на которой вырезано имя моего недруга, то мне лучше переселиться куда-нибудь в другое место, чем жить в этом городе, где я буду видеть трофеи[1461], воздвигнутые в знак победы надо мной и государством. (XXXVIII, 101) Могу ли я обладать настолько черствым сердцем и быть настолько лишенным чувства стыда, чтобы в том городе, спасителем которого сенат, с всеобщего согласия, меня столько раз признавал, смотреть на свой дом, снесенный не личным моим недругом, а всеобщим врагом[1462], и на здание, им же выстроенное и стоящее на виду у всех граждан, дабы честные люди никогда не могли перестать плакать? Дом Спурия Мелия, добивавшегося царской власти[1463], был сравнен с землей, а так как римский народ признал, что Мелий это заслужил по всей справедливости, то законность этой кары была подтверждена самим названием «Эквимелий»; дом Спурия Кассия был снесен по такой же причине, а на его месте был построен храм Земли[1464]. На лугах Вакка стоял дом Марка Вакка[1465]; он был забран в казну и снесен, чтобы злодеяние Вакка было заклеймено памятью об этом и самим названием места. Отразив на подступах к Капитолию натиск галлов, Марк Манлий не удовольствовался славой своей заслуги[1466]; было признано, что он добивается царской власти, — и вот вы видите на месте его дома две рощи. Так неужели же ту жестокую кару, какой наши предки признали возможным подвергать преступных и нечестивых граждан, испытаю и претерплю я, чтобы наши потомки сочли меня не усмирителем злодейского заговора, а его зачинщиком и вожаком? (102) Но можно ли терпеть, понтифики, чтобы достоинство римского народа было запятнано таким позорным непостоянством, что при здравствующем сенате, при вашем руководстве делами государства дом Марка Туллия Цицерона будет соединен с домом Марка Фульвия Флакка[1467] в память о каре, назначенной государством? Марк Флакк за то, что он вместе с Гаем Гракхом действовал во вред государству, был убит на основании постановления сената[1468]; дом его был взят в казну и снесен; немного позже на этом месте Квинт Катул построил портик за счет добычи, захваченной им у кимвров. Но когда он, эта фурия, этот факел для поджога отечества, пользуясь как вожаками Писоном и Габинием, захватил Рим, когда он его удерживал, то он в одно и то же время разрушил памятник умершего прославленного мужа и соединил мой дом с домом Флакка с тем, чтобы, унизив сенат, подвергнуть человека, которого отцы-сенаторы признали стражем отечества, такой же каре, какой сенат подверг разрушителя государственного строя.

(XXXIX, 103) И вы потерпите, чтобы на Палатине, то есть в красивейшем месте Рима, стоял этот портик, этот памятник бешенства трибуна, злодеяния консулов, жестокости заговорщиков, несчастья государства, моей скорби, памятник, воздвигнутый перед всеми народами на вечные времена? При той преданности государству, какую вы питаете и всегда питали, вы готовы разрушить этот портик, не говорю уже — своим голосованием, но если понадобится, даже своими руками. Разве только кто-нибудь из вас страшится благоговейной дедикации, совершенной этим непорочнейшим жрецом.

(104) О, событие, над которым эти развратные люди не перестают издеваться и о котором люди строгих взглядов не могут и слышать, не испытывая сильнейшей скорби! Так это Публий Клодий, святотатец, проникший в дом верховного понтифика, внес святость в мой дом? Так это его вы, верховные жрецы при совершении священнодействий и обрядов, считаете поборником и блюстителем государственной религии? О, бессмертные боги! — я хочу, чтобы вы слышали меня, — Публий Клодий печется о ваших священнодействиях, страшится изъявления вашей воли, думает, что все дела человеческие держатся на благоговении перед вами? Да разве он не насмехается над авторитетом всех этих вот выдающихся мужей, присутствующих здесь? Да разве он, понтифики, не злоупотребляет вашим достоинством? Да может ли с его уст слететь или сойти слово благочестия? Ведь этими же устами ты кощунственно и гнусно оскорбил нашу религию, когда обвинял сенат в том, что он слишком строго охраняет обряды. (XL, 105) Взгляните же на этого богобоязненного человека, понтифики, если вы находите нужным, — а это долг хороших понтификов, — напомните ему, что в религии существует мера, что слишком усердствовать в благочестии не следует. Какая необходимость была у тебя, исступленный человек, присутствовать при жертвоприношении, происходившем в чужом доме, словно ты какая-то суеверная старуха? Неужто ты настолько потерял разум, что, по-твоему, богов нельзя было умилостивить иным способом, кроме твоего участия даже в обрядах, совершаемых женщинами? Слыхал ли ты, чтобы кто-либо из твоих предков, которые и обряды, совершавшиеся частными лицами, почитали и стояли во главе жреческих коллегий, присутствовал во время жертвоприношения Доброй богине? Ни один из них, даже тот, кто ослеп[1469]. Из этого следует, что люди о многом в жизни судят неверно: тот, кто ни разу не посмотрел с умыслом ни на что запретное, утратил зрение, а этот человек, осквернивший священнодействие не только взглядом, но также и блудом, кощунством и развратом, наказан не слепотой, а ослеплением ума. Неужели этот человек, столь непорочный поручитель, столь религиозный, столь безупречный, столь благочестивый, не тронет вас, понтифики, если скажет, что он своими руками снес дом честнейшего гражданина и этими же руками совершил его консекрацию?

(106) Какова же была твоя консекрация? «Я внес предложение, — говорит Клодий, — чтобы мне ее разрешили». Как же это? Ты не оговорил, чтобы в случае, если та или иная рогация была незаконна, она не считалась внесенной?[1470] Следовательно, вы признаете законным, чтобы дом, алтари, очаги, боги-пенаты любого из вас были отданы на произвол трибуна? Чтобы дом того человека, на которого возбужденной толпой совершено нападение и которому нанесен сокрушительный удар, не только подвергся разрушению (что свойственно временному помрачению ума, подобному внезапной буре), но и впредь находился под вечным религиозным запретом? (XLI, 107) Я лично, понтифики, усвоил себе следующее: при установлении религиозных запретов главное — это истолковать волю бессмертных богов; благоговейное отношение к богам выражается не в чем ином, как только в честных помыслах о воле и намерениях богов, когда человек убежден, что их нельзя просить ни о чем беззаконном и бесчестном. Тогда, когда все было в руках у этого вот губителя, ему не удавалось найти никого, кому он мог бы присудить, передать, подарить мой дом. Хотя он и сам горел желанием захватить этот участок, забрать себе дом и по одной этой причине захотел посредством своей губительной рогации — какой честный муж! — стать хозяином моего добра, он все же, как неистов он ни был, не осмелился вступить во владение моим домом, который он страстно хотел получить. А неужели вы думаете, что бессмертные боги захотели вселиться в дом того человека, чьи труды и мудрость сохранили для них самих их храмы, когда этот дом был разрушен и разорен нечестивым разбоем преступника? (108) Если не говорить о запятнанной и обагрившей себя кровью шайке Публия Клодия, то во всем нашем народе нет ни одного гражданина, который бы прикоснулся хотя бы к единой вещи из моего имущества, который бы по мере своих сил не защищал меня во время этой бури. Но люди, запятнавшие себя даже прикосновением к добыче, соучастием, покупкой, не смогли избежать кары по суду как по частным, так и по уголовным делам. Итак, из всего этого имущества, ни к одной вещи из которого никто не прикоснулся без того, чтобы его на основании всеобщего приговора не признали преступнейшим человеком, бессмертные боги пожелали иметь мой дом? Эта твоя прекрасная Свобода изгнала богов-пенатов и моих домашних ларов