[1471], чтобы водвориться самой, словно на захваченном участке? (109) Есть ли что-нибудь более святое, более огражденное всяческими религиозными запретами, чем дом любого гражданина? Здесь находятся алтари, очаги, боги-пенаты, здесь совершаются религиозные обряды, священнодействия, моления; убежище это настолько свято для всех, что вырвать из него кого-либо запрещено божественным законом. (XLII) Тем более вам следует отвернуться и не слушать этого бешеного человека, который то, что, по воле наших предков, должно быть для нас неприкосновенным и священным, вопреки религиозным запретам не только поколебал, но даже, прикрываясь именем самой религии, ниспроверг.
(110) Но кто такая эта богиня? Уж, конечно, ей надо быть «Доброй», коль скоро дедикацию совершил ты. «Это, — говорит Клодий, — Свобода». Так ты водворил в моем доме ту, кого ты изгнал из всего Рима? Когда ты отказал в свободе коллегам своим, облеченным высшей властью; когда в храм Кастора ни для кого доступа не было[1472]; когда этого вот прославленного мужа весьма знатного происхождения, удостоенного народом высших почестей, понтифика и консуляра, человека исключительной доброты и воздержности[1473] (слов не нахожу, чтобы выразить, как меня удивляет то, что ты смеешь на него глядеть), ты перед лицом римского народа приказал своим слугам топтать ногами; когда ты меня, хотя я не был осужден, изгнал, предложив привилегии в духе тираннов; когда ты держал самого выдающегося в мире мужа взаперти в его доме[1474]; когда ты занимал форум вооруженными отрядами пропащих людей, — то неужели ты изображение Свободы старался водворить в том доме, который сам был уликой твоего жестокого господства и прискорбного порабощения римского народа? (111) И разве Свобода должна была изгнать из его дома именно того человека, без которого все государство оказалось бы во власти рабов?
(XLIII) Но где же была найдена эта самая твоя Свобода? Я точно разузнал. В Танагре[1475], говорят, была распутница. Мраморную статую ее поставили на ее могиле, невдалеке от Танагры. Один знатный человек, не чужой нашему благочестивому жрецу Свободы[1476], вывез эту статую для придания блеска своему эдилитету. Ведь он думал превзойти всех своих предшественников блеском, с каким выполнял свои обязанности; поэтому он вполне по-хозяйски, во славу римского народа, перевез к себе в дом из всей Греции и со всех островов все статуи, картины, все украшения, какие только оставались в храмах и общественных местах. (112) После того как он понял, что может, уклонившись от эдилитета[1477], быть провозглашен претором при помощи консула Луция Писона, если только у него будет соперник по соисканию с именем, начинающимся на ту же букву[1478], он разместил украшения своего эдилитета в двух местах: часть в сундуках, часть в своих садах. Изображение, снятое с могилы распутницы, он отдал Публию Клодию, так как оно было скорее изображением их свободы, а не свободы всех граждан. Посмеет ли кто-нибудь оскорбить эту богиню — изображение распутницы, украшение могилы, унесенное вором, установленное святотатцем? И это она выгонит меня из моего дома? Эта победительница, уничтожившая гражданские права, будет украшена доспехами[1479], совлеченными с государства? Это она будет находиться на памятнике, поставленном, чтобы быть доказательством унижения сената, увековечивающим позор?
(113) О, Квинт Катул! — к отцу ли воззвать мне сначала или же к сыну? Ведь более свежа и более тесно связана с моими деяниями память о сыне — неужели ты так сильно ошибся, думая, что я во время своей государственной деятельности буду получать наивысшие и с каждым днем все бо́льшие награды? По твоим словам, божественный закон не допускал, чтобы среди наших граждан двое консулов сразу были недругами государству[1480]. Но нашлись такие, которые были готовы выдать сенат неиствовавшему народному трибуну связанным, своими эдиктами и властью запретить отцам-сенаторам просить за меня и умолять народ, такие, на глазах у которых мой дом разрушали и расхищали, наконец, такие, которые приказывали переносить в свои дома обгоревшие остатки моего имущества. (114) Обращаюсь теперь к отцу. Ты, Квинт Катул, захотел, чтобы дом Марка Фульвия (хотя Фульвий и был тестем твоего брата) стал памятником, воздвигнутым за счет твоей добычи с тем, чтобы всякое напоминание о человеке, принявшем решения, пагубные для государства, бесследно исчезло с глаз людей и было предано забвению. Но если бы кто-нибудь во время постройки этого портика сказал тебе, что настанет время, когда народный трибун, пренебрегший решением сената и суждением всех честных людей, разрушит и снесет сооруженный тобой памятник не только на глазах у консулов, но даже при их пособничестве и присоединит его к дому гражданина[1481], в бытность свою консулом защитившего государство на основании решения сената, то разве ты не ответил бы, что это возможно только после полного уничтожения государства?
(XLIV, 115) Но обратите внимание на нестерпимую дерзость Публия Клодия, сочетающуюся с беспримерной и безудержной жадностью. Да разве он когда-либо думал о памятниках или вообще о какой-либо святыне? Просторно и великолепно жить захотел он и соединить два больших и широко известных дома. В то же мгновение, когда мой отъезд отнял у него повод для резни, он настоятельно потребовал от Квинта Сея, чтобы тот продал ему свой дом. Когда Сей стал отказываться, Клодий сначала грозил, что загородит ему свет постройкой. Постум заявил, что, пока он жив, дом этот принадлежать Клодию никогда не будет. Догадливый юноша понял из этих слов, что́ ему надо делать: он вполне открыто устранил Постума посредством яда; одолев соперников на торгах, он заплатил за дом почти в полтора раза больше, чем он был оценен. (116) К чему же клонится моя речь? Мой дом почти весь свободен от запрета: к портику Катула была присоединена едва ли десятая часть моих строений, потому что там находились галерея[1482] и памятник, а после уничтожения свободы стояла эта самая Свобода из Танагры. Клодия охватило желание иметь на Палатине с великолепным открывающимся видом мощеный портик с комнатами, длиной в триста футов, обширнейший перистиль[1483] и прочее в этом роде, чтобы с легкостью превзойти всех просторностью и внушительностью своего дома. Но Клодий, человек совестливый, в одно и то же время и покупая и продавая мои дом[1484], среди царившего тогда густого мрака все же не осмелился совершить эту покупку от своего имени. Он выставил небезызвестного Скатона, человека неимущего, — наверное, от большой доблести, — чтобы тот, у которого на его родине, в марсийской области, не было крова, где бы он мог спрятаться от дождя, говорил, что купил самый известный на Палатине дом. Нижнюю часть здания Клодий отвел не для своего рода — Фонтеева, а для рода Клодиева, от которого он отказался; но из многих Клодиев ни один не дал своего имени, за исключением нескольких пропащих людей, либо нищих, либо преступников. (XLV) И вы, понтифики, одобрите эти столь сильные, столь разнообразные, во всех отношениях столь необычные вожделения, бесстыдство, дерзость, жадность?
(117) «Понтифик, — говорит Клодий, — при этом присутствовал». И не стыдно тебе, когда дело рассматривается перед понтификами, говорить, что присутствовал понтифик, а не коллегия понтификов, тем более что ты как народный трибун мог либо потребовать их присутствия, либо даже принудить их к этому? Пусть так, коллегии ты к этому не привлекал. А из коллегии — кто все-таки присутствовал? Тебе, правда, был нужен какой-то авторитет, а он присущ всем этим лицам; но возраст и почетная должность все же придают больше достоинства; тебе были нужны также познания; правда, ими обладают все они, но старость, во всяком случае, делает людей более опытными. (118) Кто же присутствовал? «Брат моей жены»[1485], — говорит он. Если мы ищем авторитета, то брат его жены по возрасту своему авторитета еще не приобрел, но даже и тот авторитет, которым мог обладать этот юнец, надо оценить еще ниже ввиду такого тесного родства. А если нужны были познания, то кто же мог быть неопытнее человека, только недавно вступившего в коллегию? К тому же он был крайне обязан тебе ввиду твоей недавней услуги; ведь он видел, что ты его, брата жены, предпочел своему родному брату[1486]; впрочем, в этом случае ты принял меры, чтобы твой брат не мог тебя обвинить. Итак, все это ты называешь дедикацией, хотя ты и не мог привлечь для участия в этом ни коллегии понтификов, ни какого-либо одного понтифика, отмеченного почестями, оказанными ему римским народом, ни, наконец, хотя бы какого-нибудь сведущего юноши, несмотря на то, что у тебя были в коллегии очень близкие люди? И вот присутствовал — если только он действительно присутствовал — тот, кого ты принудил, сестра попросила, мать заставила. (119) Подумайте же, понтифики, какое решение вам следует вынести при рассмотрении моего дела, касающегося, однако, имущества всех граждан: признаете ли вы, что чей бы то ни было дом может быть подвергнут консекрации одним только словом понтифика, если тот будет держаться за дверной косяк и что-то произнесет, или же подобная дедикация и неприкосновенность храмов и святилищ установлены нашими предками для почитания бессмертных богов без какого-либо ущерба для граждан? Нашелся народный трибун, который опираясь на силы консулов, с неистовым натиском ринулся на гражданина, которого после нанесенного ему удара подняло своими руками само государство.