Речи — страница 136 из 235

— с тем, чтобы сенат не имел никакого значения, чтобы всегда горевали честные люди, чтобы государство, захваченное вследствие предательства консулов, было во власти трибуна. Не удивительно, что при стольких и столь важных событиях многое ускользнуло от внимания твоего писца и твоего собственного, тем более что вы обезумели и были ослеплены.

(130) Но посмотрите, какое важное значение имеет в подобных делах этот Папириев закон: не то, какое ему придаешь ты, — полное преступления и безумия. Цензор Квинт Марций велел изваять статую Согласия и установил ее в общественном месте. Когда цензор Гай Кассий[1501] перенес эту статую в Курию, он запросил вашу коллегию, находит ли она препятствия к тому, чтобы он совершил дедикацию этой статуи и курии богине Согласия. (LI) Сравните, прошу вас, понтифики, друг с другом этих людей, и обстоятельства, и самые дела: то был необычайно воздержный и полный достоинства цензор, это — народный трибун исключительно преступный и дерзкий; то было время спокойное, когда народ был свободен, а сенат управлял государством; в твое время свобода римского народа подавлена, авторитет сената уничтожен; (131) сами действия Гая Кассия были преисполнены справедливости, мудрости, достоинства: ведь цензор, в чьей власти было, по воле наших предков, судить о достоинстве сенаторов (как раз это ты и упразднил[1502]), хотел совершить дедикацию находившейся в курии статуи Согласия и самой курии этому божеству — прекрасное желание, достойное всяческих похвал; ибо это, по его мнению, должно было побуждать к тому, чтобы предложения вносились без стремления к разногласиям, раз он подчинил священной власти Согласия самое место и храм для совещаний по делам государства. А ты, властвуя над порабощенными гражданами оружием, страхом, эдиктами, привилегиями, с помощью толп негодяев, находившихся здесь, величайшими угрозами со стороны войска, которого здесь не было, союзом и преступным договором с консулами, воздвиг статую Свободы скорее, чтобы потешить свое бесстыдство, чем чтобы показаться богобоязненным человеком. Кассий поместил в курии статую Согласия, дедикацию которой можно было совершить без ущерба для кого бы то ни было; ты же на крови, вернее, чуть ли не на костях гражданина с огромными заслугами перед государством поместил изображение не всеобщей свободы, а своеволия. (132) При этом Кассий все же доложил коллегии об этом деле, а кому докладывал ты? Если бы ты все это обдумал, если бы тебе предстояло совершить какой-либо искупительный или ввести какой-либо новый обряд в связи с почитанием ваших родовых богов, то ты, в силу древнего обычая, все-таки обратился бы к понтифику. Когда ты, так сказать, нечестиво и неслыханным путем основывал новое святилище в пользующемся наибольшей известностью месте Рима, то не следовало ли тебе обратиться к жрецам, уполномоченным государством? А если ты не находил нужным привлекать коллегию понтификов, неужели ни один из них, по своему возрасту, достоинству и авторитету, не заслуживал, чтобы ты посоветовался с ним насчет дедикации? Нет, ты не пренебрег их достоинством, ты просто испугался его. (LII) Разве ты осмелился бы спросить Публия Сервилия или Марка Лукулла[1503] — на основании их авторитетного решения я, в бытность свою консулом, вырвал государство из ваших рук и спас его от ваших факелов, — в каких именно выражениях и по какому обряду (я говорю сначала об этом) ты мог бы подвергнуть консекрации дом гражданина и при этом дом того гражданина, который спас наш город и державу, что засвидетельствовали первоприсутствующий в сенате[1504], затем все сословия, потом вся Италия, а впоследствии и все народы? (133) Что мог бы ты сказать, ужасная и губительная язва государства? «Будь здесь, Лукулл, будь здесь, Сервилий, чтобы подсказывать мне и держаться за дверной косяк, пока я буду совершать дедикацию дома Цицерона!» Хотя ты и отличаешься исключительной наглостью и бесстыдством, тебе все же пришлось бы опустить глаза, тебе изменили бы выражение лица и голос, если бы эти мужи, ввиду своего достоинства являющиеся представителями римского народа и поддерживающие авторитет его державы, прогнали тебя словами, исполненными строгости, и сказали, что божественный закон не велит им участвовать в твоем безумии и ликовать при отцеубийстве отчизны. (134) Понимая это, ты тогда и обратился к своему родственнику — не потому, что он был тобой выбран, а потому, что от него отвернулись все прочие. И все-таки я уверен — если только он произошел от тех людей, которые, как гласит предание, научились религиозным обрядам у самого Геркулеса после завершения им его подвигов, — он не был, при бедствиях, постигших стойкого мужа, настолько жесток, чтобы своими руками насыпать могильный холм над головой[1505] живого и еще дышавшего человека. Он либо ничего не сказал и вообще ничего не сделал и понес кару за опрометчивость матери, будучи немым действующим лицом в этом преступлении, давшим только имя свое, либо, если он и сказал что-нибудь запинаясь и коснулся дрожащей рукой дверного косяка, то он, во всяком случае, ничего не совершил по обряду, ничего не совершил с благоговением, согласно обычаю и установленным правилам. Он видел, как его отчим, избранный консул Мурена, вместе с аллоброгами доставил мне, в мое консульство, улики, свидетельствовавшие об угрозе всеобщей гибели; он слыхал от Мурены, что тот был дважды спасен мной: один раз — от опасности, грозившей лично ему, в другой раз — вместе со всеми[1506]. (135) Кто мог бы подумать, что у этого нового понтифика, совершающего, впервые после своего вступления в число жрецов, этот религиозный обряд, не дрожал голос, не отнялся язык, не затекла рука, не ослабел ум, обессилевший от страха, тем более что из такой большой коллегии никого не было налицо — ни царя, ни фламина, ни понтифика, а его заставляли сделаться против его воли соучастником в чужом преступлении и он должен был нести тяжелейшую кару за своего нечестивого свойственника?

(LIII, 136) Но вернемся к публичному праву дедикации, которое понтифики всегда осуществляли в соответствии не только со своими обрядами, но также и с постановлениями народа; в ваших записях значится, что цензор Гай Кассий обращался к коллегии понтификов по поводу дедикации статуи Согласия, а верховный понтифик Марк Эмилий ответил от имени коллегии, что, по их мнению, если римский народ его лично на это не уполномочил, назвав его по имени, и если Гай Кассий не сделает этого по повелению народа, то дедикация статуи этой, по правилам, совершена быть не может. Далее, когда дева-весталка Лициния, происходившая из знатнейшего рода, поставленная во главе священнейшей жреческой коллегии, в консульство Тита Фламинина и Квинта Метелла, совершила под Скалой[1507] дедикацию алтаря, молельни и ложа[1508], то разве об этом не докладывал вашей коллегии, по решению сената, претор Секст Юлий? Тогда верховный понтифик Публий Сцевола ответил от имени коллегии: «То, дедикацию чего Лициния, дочь Гая, совершила в общественном месте, когда на это не было постановления народа, не священно». С какой строгостью и с каким вниманием сенат отнесся к этому делу, вы легко поймете из самого постановления сената. [Постановление сената.] (137) Не ясно ли вам, что городскому претору было дано поручение позаботиться о том, чтобы это место не считалось посвященным и чтобы надпись, если она была вырезана или сделана, была уничтожена? О, времена, о, нравы! Тогда понтифики воспрепятствовали цензору, благочестивейшему человеку, совершить дедикацию статуи Согласия в храме, освященном авспициями[1509], а впоследствии сенат, на основании суждения понтификов, признал должным удалить алтарь, уже подвергнутый консекрации в почитаемом месте, и не потерпел, чтобы после этой дедикации оставалось какое-либо напоминание в виде надписи. А ты, буря, разразившаяся над отечеством, смерч и гроза, нарушившие мир и спокойствие! — в ту пору, когда при крушении государственного корабля распространилась тьма, когда римский народ пошел ко дну, когда был повержен и разогнан сенат, когда ты разрушал одно и строил другое, когда ты, оскорбив все религиозные обряды, все осквернил, когда ты всем честным людям на го́ре поставил памятник разрушения государства на крови гражданина, спасшего Рим своими трудами и ценой опасностей, и вырезал надпись, уничтожив имя Квинта Катула, неужели ты все же надеялся, что государство станет терпеть все это дольше того срока, в течение которого оно, изгнанное вместе со мной, будет лишено пребывания в этих вот стенах?

(LIV, 138) Но если, понтифики, и дедикацию совершил не тот, кому это было дозволено, и не ту, какую надлежало совершить, то надо ли мне доказывать третье положение, которое я имел в виду, — что он совершил ее не на основании тех правил и не в тех выражениях, в каких этого требуют священнодействия? Я сказал вначале, что не буду говорить ни о вашей науке, ни о религиозных обрядах, ни о скрытом в тайне понтификальном праве. То, что я до сего времени говорил о праве дедикации, не извлечено мной из каких-либо тайных сочинений, но взято из известных всем правил, из того, что было всенародно совершено при посредстве должностных лиц и доложено коллегии [на основании постановления сената, на основании закона]. Но вот, что является вашим делом и подлежит уже вашему ведению: что следовало произнести, провозгласить, к чему прикоснуться, за что держаться? (139) Даже если бы было известно, что все было совершено в соответствии с учением Тиберия Корункания[1510], который, по преданию, был опытнейшим понтификом, даже если бы сам знаменитый Марк Гораций Пульвилл, который, когда многие люди, по злобе придумывая религиозные запреты