[1511], препятствовали ему, оказался непоколебимым и со всей твердостью духа совершил дедикацию Капитолия, если бы даже он возглавил какую-либо дедикацию в этом роде, то священный обряд, совершенный на основе преступления, все-таки не имел бы силы. Так пусть же не имеет силы то, что, как говорят, совершил тайком, неуверенно и запинаясь, неопытный юноша, новичок в своем жречестве, подвигнутый на это просьбами сестры и угрозами матери, несведущий, против своей воли, без коллег, без книг, без руководителя, без лепщика[1512], — тем более, что и сам этот нечистый и нечестивый враг всех религиозных запретов, который, вопреки божественному закону, часто бывал среди мужчин женщиной и среди женщин мужчиной, провел все это дело настолько поспешно и беспорядочно, что ему не повиновались ни ум, ни голос, ни язык. (LV, 140) Вам было сообщено, понтифики, а впоследствии и распространилась молва о том, как он в искаженных выражениях, при зловещих знамениях[1513], неоднократно поправляясь, колеблясь, боясь, мешкая, провозгласил и совершил все не так, как написано в ваших наставлениях. Нисколько не удивительно, что при таком тяжком злодеянии и таком безумии не было места для дерзости, которая помогла бы ему подавить свой страх. И в самом деле, ни один морской разбойник никогда не был таким диким и свирепым, чтобы он, ограбив храмы, а затем, под влиянием сновидений или угрызений совести, воздвигнув алтарь на пустынном берегу, не ужаснулся, будучи вынужден умилостивить своими мольбами божество, оскорбленное его злодеянием. В каком же смятении ума был, по вашему мнению, этот разбойник, ограбивший все храмы, все дома и весь Рим, когда он, отвращая от себя последствия стольких злодеяний, нечестиво совершал консекрацию одного алтаря? (141) Хотя его неограниченная власть и вскружила ему голову, хотя дерзость его была невероятна, он все же никак не мог не ошибиться в своих действиях и не погрешить много раз, особенно при таком понтифике и наставнике, который был принужден обучать, прежде чем научился сам. Великой силой обладают как воля бессмертных богов, так и само государство. Бессмертные боги, видя, что охранитель и защитник их храмов преступнейшим образом изгнан, не хотели переселяться из своих храмов в его дом. Поэтому они тревожили душу этого безрассуднейшего человека заботами и страхами. Государство же, хотя и было изгнано вместе со мной, все-таки появлялось перед глазами своего разрушителя и уже тогда требовало своего и моего возвращения от него, охваченного пламенем необузданного бешенства. Следует ли удивляться тому, что он, обезумев в своем бешенстве, потеряв голову от своего злодеяния, не смог ни совершить установленные обряды, ни произнести хотя бы одно торжественное слово?
(LVI, 142) Коль скоро это так, понтифики, отвлекитесь теперь умом от этих подробных доказательств и обратитесь к государству в целом, которое вы ранее поддерживали вместе со многими храбрыми мужами. Неизменный авторитет всего сената, которым вы всегда превосходнейшим образом руководили при рассмотрении моего дела, великодушнейшее движение в Италии, стечение муниципиев, поле и единый голос всех центурий, старшинами и советчиками которых вы были, все общества откупщиков, все сословия, словом, все те, кто обладает достатком или на него надеется, доверяют и поручают все свои усилия и решения, клонящиеся в мою пользу, именно вам одним. (143) Наконец, сами бессмертные боги, оберегающие этот город и нашу державу, мне кажется, именно для того, чтобы для всех народов и наших потомков было очевидно, что я возвращен государству по воле богов, передали во власть и на рассмотрение своих жрецов, после моего радостного возвращения из изгнания, вопрос о возмещении мне моих убытков. Ведь в этом и состоит возвращение, понтифики, в этом и заключается восстановление в правах: в возврате дома, земельного участка, алтарей, очагов, богов-пенатов. Хотя Публий Клодий разорил своими преступнейшими руками их кров и обитель и, пользуясь консулами как вожаками (словно он завоевал Рим), признал нужным разрушить один этот дом, точно это был дом сильнейшего защитника Рима, все же эти боги-пенаты и мои домашние лары, при вашем посредстве, вернутся в мой дом вместе со мной.
(LVII, 144) И вот к тебе, Юпитер Капитолийский, которого римский народ за твои благодеяния назвал Всеблагим, а за силу — Величайшим, и к тебе, царица Юнона, и к тебе, Минерва, охранительница Рима, всегда помогавшая мне в моих замыслах и видевшая мои труды, обращаюсь я с мольбой и просьбой; и вас, которые настойчиво потребовали и вызвали меня из изгнания, вас, за чьи жилища я веду этот спор, — боги отцов, пенаты и домашние лары, защищающие этот город и государство, заклинаю я, вас, от чьих храмов и святилищ я отогнал губительное и преступное пламя; и тебя, матерь Веста, чьих непорочнейших жриц я защитил от преступного бешенства безумных людей и чьему вечному огню не дал ни погаснуть в крови граждан, ни смешаться с пожаром всего Рима: (145) в то время, едва не ставшее роковым для государства, я в защиту ваших обрядов и храмов подставил свою голову под удар неистовствующего меча преступнейших граждан и, когда, в случае моего сопротивления, всем честным людям грозила бы гибель, к вам я воззвал снова, вам поручил себя и своих родных и обрек себя и свои гражданские права в жертву с тем, чтобы, если я и в то самое время и ранее, будучи консулом, презрев все свои преимущества, выгоды и награды, направил все свои заботы, помыслы, бдение только на спасение сограждан, то мне, наконец, было дано порадоваться восстановлению государства; но — молил я — если мои решения отечеству пользы не принесли, то пусть я, оторванный от своих родных, терплю постоянную скорбь; и вот за то, что я обрек в жертву свои гражданские права, я призна́ю себя полностью оправданным и вознагражденным только тогда, когда буду возвращен в свой дом. (146) В настоящее время, понтифики, я лишен не только дома, о котором вы произвели расследование, но и всего Рима, в который я, как кажется, возвращен. Ведь самые многолюдные и самые величественные части города глядят на этот — не памятник, а рану отчизны. Так как вы видите, что я должен бежать этого зрелища и страшиться его больше, чем смерти, то, прошу вас, не допускайте, чтобы тот, с чьим возвращением государство, как вы признали, будет восстановлено, захотел лишиться, не говорю уже — внешних знаков своего достоинства, нет, даже самой возможности пребывать в городе своих отцов. (LVIII) Ни расхищение моего имущества, ни уничтожение моего крова, ни опустошение имений, ни добыча, беспощадно захваченная консулами из моего достояния, меня не волнует. Тленным и преходящим все это казалось мне всегда; это — дары не доблести и ума, а удачи и обстоятельств; я всегда не столько старался собирать их в изобилии, сколько разумно использовать их, а отсутствие их переносить терпеливо[1514]. (147) И в самом деле наше скромное достояние почти что удовлетворяет нашим потребностям[1515], а детям своим я оставлю достаточно богатое наследство в виде имени их отца и памяти обо мне[1516]. Но того дома, который был у меня отнят злодеянием, захвачен разбоем, вновь отстроен под предлогом религиозного обряда, еще более злодейского, чем само разрушение, я лишиться не могу без величайшего позора для государства, без бесчестия и скорби для себя самого. Итак, если вы полагаете, что мое возвращение из изгнания радостно и приятно бессмертным богам, сенату, римскому народу, всей Италии, провинциям, чужеземным народам, вам самим, которые всегда были первыми и главными сторонниками моего восстановления в правах, то прошу и заклинаю вас, понтифики, — коль скоро такова воля сената — меня, восстановленного в правах вашим авторитетом, преданностью, голосованием, водворите теперь своими руками в моем доме.
18. Речь в защиту Публия Сестия[В суде, 11 марта 56 г. до н. э.]
С событиями 58—57 гг. был связан процесс Публия Сестия, трибуна 57 г., способствовавшего возвращению Цицерона из изгнания. Сестий был при участии Публия Клодия в 56 г. привлечен к суду Гнеем Нерием по обвинению в домогательстве (de ambitu) и Публием Туллием Альбинованом — по обвинению в насильственных действиях (de vi). О первом обвинении сведений нет. Второе касалось организации отрядов гладиаторов для борьбы с политическими противниками. Дело Сестия слушалось 10—11 марта 56 г. в суде под председательством Марка Эмилия Скавра. Свидетелями обвинения были Луций Геллий Попликола и Публий Ватиний, народный трибун 59 г., цезарианец. Защищали Сестия Квинт Гортенсий, Марк и Луций Лицинии Крассы и Цицерон, говоривший последним. Сестий был оправдан.
Дошедшая до нас речь, видимо, сильно отличается от произнесенной Цицероном. Это политическая брошюра, в которой излагаются политические взгляды Цицерона: он говорит о наличии двух «партий» в государстве — «популяров», выдающих себя за защитников интересов народа, и «оптиматов», «честнейших людей», стремящихся к тому, чтобы «их решения находили одобрение у всех честнейших людей». Понятие «оптиматы» Цицерон толкует широко, относя к ним «руководителей государственного совета» (сенат), людей из важнейших сословий (сенаторы и римские всадники), жителей муниципиев и сел, дельцов, вольноотпущенников. Цель «кормчих государства» — мир среди граждан в сочетании с достоинством. Цицерон говорит о необходимости союза между сословием сенаторов и сословием римских всадников; в этом союзе он видит основу римской государственности.
См. письма Q. fr., II, 3, 5 сл. (CII); 4, 1 (CIV). См. вводные примечания к речам 16 и 17.
(I, 1) Если ранее, судьи, можно было удивляться тому, что, несмотря на столь великое могущество нашего государства и достоинство нашей державы, почему-то нельзя найти достаточно большого числа храбрых и сильных духом граждан, готовых рисковать собой и своим благополучием ради сохранения государства и общей свободы, то теперь, видя гражданина честного и стойкого, скорее следует удивиться, чем видя боязливого и заботящегося о себе, а не о государстве. Ибо нет необходимости вспоминать и размышлять о каждом отдельном случае; достаточно бросить хотя бы один взгляд на тех, которые вместе с сенатом и всеми честными людьми восстановили низвергнутое государство и избавили его от царившего в нем разбоя