Речи — страница 139 из 235

, которые именно в последние дни моего консульства стремились опорочить то, что я совершил, так и со стороны уцелевших заговорщиков. (12) Но после того как стало ясно, что, коль скоро народный трибун Марк Катон[1538], храбрейший и честнейший гражданин, будет защищать государство, то сенат и римский народ легко смогут сами без военной силы оградить своим величием достоинство тех людей, которые с опасностью для себя защитили всеобщее благополучие, Сестий со своим войском необычайно быстро последовал за Гаем Антонием. К чему мне здесь объявлять во всеуслышание, какими средствами именно он как квестор заставил консула действовать, какими способами он подстегивал человека, который, быть может, и стремился к победе, но все же слишком опасался общего для всех Марса[1539] и случайностей войны? Это заняло бы много времени, и я скажу коротко только вот что: если бы не исключительное присутствие духа, проявленное Марком Петреем[1540], не его преданность государству, не его выдающаяся доблесть в государственных делах, не его необычайный авторитет среди солдат, не его исключительный военный опыт и если бы не Публий Сестий, неизменно помогавший ему подбодрять, убеждать, осуждать и подгонять Антония, то во время этой войны зима вступила бы в свои права, и Катилину, после того как он появился бы из туманов и снегов Апеннина[1541] и, выиграв целое лето, начал заблаговременно занимать тропы и пастушьи стоянки в Италии[1542], можно было бы уничтожить только ценой большого кровопролития и ужаснейшего опустошения всей Италии. (13) Вот каков был Публий Сестий, когда приступил к своим обязанностям трибуна, так что теперь я уже оставлю в стороне его квестуру в Македонии и обращусь, наконец, к событиям более близким. Впрочем, нечего умалчивать о его исключительной неподкупности, проявленной им в провинции; я недавно[1543] видел в Македонии ее следы и притом не слегка оттиснутые на краткий срок, а глубоко врезанные, дабы провинция эта помнила о нем вечно. Итак, пройдем мимо всего этого, но с тем, чтобы, оставляя, оглянуться на это с уважением. К его трибунату, который уже давно зовет и, так сказать, захватывает и влечет к себе мою речь, обратимся мы теперь в своем напряженном и стремительном беге.

(VI, 14) Именно о трибунате Публия Сестия Квинт Гортенсий говорил так, что его речь, пожалуй, не только стала защитой от обвинений, но и предложила юношеству достойный запоминания образец и наставление в том, как следует заниматься государственной деятельностью. Но все же, так как трибунат Публия Сестия был всецело посвящен защите моего доброго имени и моего дела, то я нахожу необходимым для себя если и не рассмотреть события эти более подробно, то, во всяком случае, хотя бы с прискорбием оплакать их. Если бы я в этой речи захотел напасть кое на кого более резко, то неужели кто-нибудь не позволил бы мне выразить мое мнение несколько свободнее и задеть тех людей, которые в своем преступном бешенстве нанесли мне удар? Но я проявлю умеренность и буду подчиняться обстоятельствам, а не чувству личной обиды. Если кто-нибудь недоволен тем, что я остался невредим, пусть он это скроет; если кто-нибудь когда-либо причинил мне зло, но теперь молчит и ведет себя тихо, то и я готов предать это забвению; если кто-нибудь задевает меня и преследует, то я буду терпеть, доколе будет возможно, и моя речь не оскорбит никого, разве только кто-нибудь сам наскочит на меня так сильно, что я не толкну его нарочно, а с разбегу на него налечу.

(15) Прежде чем начать говорить о трибунате Публия Сестия, я должен вам рассказать о крушении государственного корабля, которое произошло годом ранее[1544]. И в рассказе о том, как вновь собирались уцелевшие обломки корабля и как восстанавливалось всеобщее благополучие, перед вами раскроются все поступки, слова и намерения Публия Сестия.

(VII) Государство наше, судьи, в ту пору уже пережило год[1545], когда во время смуты и всеобщего страха был натянут лук, по мнению людей несведущих, против меня одного, в действительности же — против государства в целом; это сделали, переведя в плебеи бешеного и пропащего человека, дышавшего гневом против меня, но в гораздо большей степени недруга спокойствию и всеобщему благу. Прославленный муж и, несмотря на противодействие многих людей, лучший друг мне — Гней Помпей, потребовав от него всяческих заверений, торжественной клятвой и договором обязал его ничего не делать во вред мне во время его трибуната[1546]. Но этот нечестивец, это исчадие всех злодейств, решил, что он лишь мало нарушит уговор, если не запугает человека, поручившегося за чужую безопасность, и не внушит ему страха перед опасностью, грозящей ему самому. (16) До той поры этот отвратительный и свирепый зверь был связан авспициями[1547], опутан заветами предков[1548], закован в цепи священных законов[1549], и вдруг изданием куриатского закона от всего этого его освободил консул[1550], либо, как я полагаю, уступивший просьбам, либо, как некоторые думали, на меня разгневанный, но, во всяком случае, не ведавший и не предвидевший столь тяжких злодеяний и бед. Этот народный трибун оказался удачлив в ниспровержении государства и притом без всякой затраты своих сил (и в самом деле, какие могли быть при таком образе жизни силы у человека, истощенного гнусностями с братьями, блудом с сестрами, всяческим неслыханным развратом?). (17) Итак, это, конечно, была роковая судьба государства, когда этот ослепленный и безумный народный трибун привлек на свою сторону — что говорю я? Консулов? Но разве можно так назвать разрушителей нашей державы, предателей вашего достоинства, врагов всех честных людей? Разве не думали они, что именно для уничтожения сената, для угнетения всаднического сословия, для отмены всех прав, а также и установлений предков они и снабжены ликторскими связками и другими знаками высшего почета и империя?[1551] Во имя бессмертных богов! — если вы все еще не хотите вспомнить об их злодеяниях, о ранах, выжженных ими на теле государства, то представьте себе мысленно выражение их лиц и их повадки; вам будет легче вообразить себе их поступки, если вы представите себе хотя бы их лица.

(VIII, 18) Один из них[1552], купающийся в благовониях, с завитой гривой, глядя свысока на своих соучастников в разврате и на тех, кто в свое время попользовался его свежей юностью, с остервенением смотрел на толпы ростовщиков у ограды, от преследования которых он был вынужден искать убежища в гавани трибуната, чтобы ему, утопавшему в долгах, словно в проливе Сциллы[1553], не пришлось цепляться за столб; он презирал римских всадников, угрожал сенату, продавался наемным шайкам[1554], которые, как он открыто признавал, спасли его от суда за домогательство, говорил о своей надежде получить от них же провинцию даже против воли сената и думал, что если он ее не добьется, то ему никак несдобровать[1555]. (19) А другой[1556], — о, всеблагие боги! — с каким отвратительным, с каким угрюмым, с каким устрашающим видом расхаживал он! Ни дать, ни взять — один из тех славных бородачей, образчик древней державы, лик седой старины, столп государства. Неряшливо одетый, в плебейском и чуть ли не в темном пурпуре[1557], с прической, настолько разлохмаченной, что казалось, будто в Капуе (он тогда как раз был там дуовиром, чтобы ему было чем украсить свое изображение[1558]) он намеревался уничтожить Сепласию[1559]. А что уж говорить мне о его бровях, которые тогда казались людям не бровями, а залогом благополучия государства? Строгость в его взоре была так велика, складки на его лбу — так глубоки, что эти брови, казалось, ручались за благополучие в течение всего года. (20) Все толковали так: «Что ни говори, а государство обладает великой и крепкой опорой! У нас есть кого противопоставить этой язве, этому отребью; одним только своим выражением лица он, клянусь богом верности, одержит верх над развращенностью и ненадежностью своего коллеги; у сената будет за кем следовать в этот год, честные люди не останутся без советчика и вождя». Наконец, как раз меня поздравляли особенно усердно, так как я, по общему мнению, для защиты от бешеного и дерзкого народного трибуна располагал как другом и родственником[1560], так и храбрым и стойким консулом.

(IX) И вот, первый из них не обманул никого. В самом деле, кто мог поверить, что держать в своих руках кормило такой большой державы и управлять государством в его стремительном беге по бурным волнам сможет человек, неожиданно вынырнувший из ночных потемок непотребных домов и разврата, загубленный вином, кутежами, сводничеством и блудом и вдруг, сверх ожидания, поставленный с чужой помощью[1561] на наивысшую ступень? Да этот пропойца не мог, не говорю уже — предвидеть надвигавшуюся бурю, нет, даже глядеть на непри