Речи — страница 140 из 235

вычный для него дневной свет. (21) Зато второй обманул многих решительно во всем. Ведь за него ходатайствовала сама его знатность, а она умеет привлекать к себе сердца: все мы, честные люди, всегда благосклонно относимся к знатности; во-первых, для государства полезно, чтобы знатные люди были достойны своих предков; во-вторых, память о людях славных и имеющих заслуги перед государством живет для нас даже после их смерти. Так как его всегда видели угрюмым, молчаливым, несколько суровым и неопрятным, так как имя он носил такое, что добропорядочность казалась врожденной в этой семье[1562], то к нему относились благосклонно и, питая надежду, что он по бескорыстию будет подражать своим предкам, забывали о роде его матери[1563]. (22) Да и я, по правде говоря, судьи, никогда не думал, что он отличается преступностью, наглостью и жестокостью в такой мере, в какой и мне и государству пришлось это испытать на себе. Что он ничтожный и ненадежный человек, а его добрая слава с юных лет лишена основания — я знал. И действительно, выражение его лица скрывало его подлинные намерения, стены его дома — его позорные поступки, но и то и другое — преграда недолговечная, да и возведена она была не так, чтобы через нее не могли проникнуть пытливые взоры.

(X) Мы все были свидетелями его образа жизни, его праздности, бездеятельности; скрытые в нем пороки были видны тем, кто соприкасался с ним ближе; да и его собственные речи давали нам основания судить о его затаенных чувствах; (23) расхваливал этот ученый человек неведомо каких философов; назвать их по имени он, правда, не мог; однако особенно превозносил он тех, которые слывут поборниками и поклонниками наслаждения; какого именно, в какое время и каким образом получаемого, он не спрашивал, но само слово это впитал всеми частями души и тела; по его словам, эти самые философы совершенно правильно утверждают, что мудрец делает все только для себя, что стремиться к государственной деятельности здравомыслящему человеку не подобает, что самое лучшее — праздная жизнь, полная и даже переполненная наслаждениями[1564]; а те, которые говорят, что надо строго блюсти свое достоинство, заботиться о государстве, руководствоваться в течение всей своей жизни соображениями долга, а не выгоды, ради отечества подвергаться опасностям, получать раны, идти на смерть[1565], по его мнению, бредят и сходят с ума. (24) На основании этих постоянных речей, которые он вел изо дня в день, на основании того, что я видел, с какими людьми он общался во внутренних покоях своего дома, а также и ввиду того, что над самим домом вился дымок, который своим запахом указывал на что-то недоброе, я решил, что ничего хорошего от этих бездельников не дождешься, но что и дурного опасаться нечего. Однако ведь вот как бывает, судьи: если дать меч маленькому мальчику или немощному и дряхлому старику, то своею силой он никому вреда не нанесет; но если он направит оружие на обнаженное тело даже самого храброго мужа, то острый клинок может и сам поранить его. Так же, когда консульство, подобно мечу, было вручено таким немощным и слабосильным людям, эти люди, которые сами никогда никого не смогли бы даже уколоть, вооруженные именем высшего империя, изрубили беззащитное государство на куски. Они открыто заключили договор с народным трибуном, чтобы получить от него те провинции, какие захотят, а войско и деньги в том количестве, в каком им захочется, — на том условии, что они сначала выдадут государство народному трибуну поверженным и связанным; договор этот, когда он будет заключен, можно будет, по их словам, освятить моей кровью[1566]. (25) Когда это открылось (ведь столь тяжкое преступление не могло ни быть скрыто, ни оставаться неизвестным), тот же самый трибун в одно и то же время объявил рогации: о моей погибели и о назначении провинций для каждого из консулов поименно[1567].

(XI) Тогда-то сенат, охваченный беспокойством, вы, римские всадники, встревоженные, вся Италия, взволнованная, одним словом, все граждане всех родов и сословий сочли нужным искать помощи для государства, находившегося под угрозой, у консулов, то есть у высшего империя, хотя, кроме бешеного трибуна, только эти два консула и были гибельным смерчем для государства; ведь они не только не пришли на помощь отечеству, падавшему в пропасть, но даже горевали из-за того, что оно падает слишком медленно. Все честные люди обращались к ним с сетованиями, их молил сенат, от них изо дня в день требовали, чтобы они взяли на себя мою защиту, внесли какое-нибудь предложение и, наконец, доложили обо мне сенату. Они же не только отказывались сделать это, но даже преследовали своими насмешками всех виднейших людей из нашего сословия. (26) И вот, когда внезапно огромное множество людей собралось в Капитолий из всего Рима и из всей Италии, все признали нужным надеть траурные одежды и защищать меня любыми средствами как частные лица, потому что официальных руководителей государство было лишено. В то же самое время сенат собрался в храме Согласия (именно этот храм был памятником моего консульства[1568]), причем все сословие, плача, обратилось с мольбами к консулу в завитых локонах; ведь другой, лохматый и суровый, намеренно не выходил из дому. С какой надменностью этот выродок, этот губитель отверг мольбы славнейшего сословия и слезные просьбы прославленных граждан! А ко мне самому с каким презрением отнесся этот расхититель отечества! Ибо к чему говорить «расхититель отцовского достояния»? Его он полностью утратил, хотя даже торговал собой. Вы подошли к сенату; вы, повторяю, римские всадники, и все честные люди в траурной одежде бросились в ноги развратнейшему своднику, защищая мои гражданские права; затем, когда этот разбойник отверг ваши мольбы, Луций Нинний, муж чрезвычайной честности, величия духа, непоколебимости, доложил сенату о положении государства, и собравшийся в полном составе сенат постановил, в защиту моих гражданских прав, надеть траур[1569].

(XII, 27) О, этот день, судьи, роковой для сената и для всех честных людей, для государства горестный, для меня — ввиду несчастья, постигшего мою семью, — тяжкий, а в памяти грядущих поколений славный! Ибо какое более блистательное событие можно привести из всего нашего памятного нам прошлого, чем этот день, когда в защиту одного гражданина надели траурные одежды все честные люди по своему единодушному решению и весь сенат по официальному постановлению? И траур этот был надет не с целью заступничества, а в знак печали. Ибо кого было просить о заступничестве, когда траурные одежды носили все, причем достаточно было не надеть их, чтобы считаться человеком бесчестным? О том, что́ этот народный трибун, этот грабитель, покусившийся на все божеское и человеческое, совершил уже после того, как траур был надет всеми гражданами, пораженными горем, я и говорить не хочу; ведь он велел знатнейшим юношам, весьма уважаемым римским всадникам, ходатаям за мое избавление от опасности, явиться к нему, и его шайка набросилась на них, обнажив мечи и бросая камни. О консулах говорю я, чья честность должна быть опорой государства. (28) Задыхаясь, Габиний взбегает из сената — с таким же встревоженным и расстроенным лицом, какое у него было бы, попади он несколькими годами ранее в собрание своих заимодавцев; тут же он созывает народную сходку и — консул! — произносит речь, какой сам Катилина, даже после победы, никогда бы не произнес: люди заблуждаются, — говорил он, — думая, что сенат в данное время обладает в государстве какой-то властью; римские всадники понесут кару за тот день, когда они, в мое консульство, стояли с мечами в руках на капитолийском склоне[1570]; для тех, кто тогда был в страхе (он, видимо, имел в виду заговорщиков), пришло время отомстить за себя. Если бы он сказал даже только это одно, он был бы достоин любой казни; ибо преступная речь консула сама по себе может потрясти государство; а что́ он совершил, вы видите: (29) Луцию Ламии, который был глубоко предан мне ввиду моей тесной дружбы с его отцом, а ради государства даже был готов пойти на смерть, Габиний во время народной сходки приказал оставить Рим и своим эдиктом повелел ему находиться на расстоянии не менее двухсот миль от города — только за то, что он осмелился заступиться за гражданина, за гражданина с большими заслугами, за друга, за государство[1571].

(XIII) Как же поступить с таким человеком и для чего сохранять ни на что не годного гражданина, вернее, столь преступного врага?[1572] Ведь он — я уже не говорю о других делах, в которых он замешан вместе со своим свирепым и мерзким коллегой, — сам виноват уже в том, что изгнал, выслал из Рима, не говорю — римского всадника, не говорю — виднейшего и честнейшего мужа, не говорю — гражданина, бывшего лучшим другом государству, не говорю — человека, именно в то время вместе с сенатом и всеми честными людьми оплакивавшего падение своего друга и падение государства; нет, повторяю я, римского гражданина он эдиктом своим, без всякого суда, будучи консулом, выгнал из отечества. (30) Ведь для союзников и латинян[1573] бывало горше всего, если консулы приказывали им покинуть Рим[1574], что случалось очень редко. Но тогда для них было возможно возвращение в их городские общины к их домашним ларам[1575]; это было общим несчастьем и в нем не заключалось бесчестия для кого-либо лично. А это что? Консул будет эдиктом своим разлучать римских граждан с их богами-пенатами