Это меня, меня, отсутствовавшего, считал он нужным оплакивать как отца, меня, которого Квинт Катул, как и многие другие, не раз называл в сенате отцом отчизны[1746]. С какими рыданиями он, говоря о поджогах и о разорении моего имущества, оплакивая изгнание отца, удар, нанесенный отечеству, мой горящий и разрушенный дом, поведал о моем былом благосостоянии, повернулся к зрителям и со словами:
И видел я, как все это пылало! —
заставил заплакать даже недругов и ненавистников! (122) О, бессмертные боги! А как произнес он другие стихи! Мне, по крайней мере, это кажется сыгранным и написанным так, что сам Квинт Катул, если бы ожил, мог бы это произнести. Ведь он иногда, не стесняясь, порицал и осуждал опрометчивость народа, вернее, ошибку сената:
Неблагодарные аргосцы, греки,
Забывшие о долге и добре!
Однако упрек этот был несправедлив: они не были неблагодарны, а были несчастны, так как уплатить долг благодарности и спасти того, кто спас их, им не было дозволено; ни один из них никому никогда не был более благодарен, чем все они — мне. Но вот что написал в мою защиту искуснейший поэт и сказал обо мне храбрейший — не только наилучший — актер, указывая на все ряды в театре, обвиняя сенат, римских всадников и весь римский народ:
Вы позволяете его сослать.
Изгнание его вы допустили.
Уж изгнан он — молчите вы!
О том, как все тогда выражали свои чувства, какую благожелательность проявил весь римский народ в деле человека, который будто бы не был другом народу, сам я только слыхал; судить об этом легче тем, кто при этом был.
(LVIII, 123) А коль скоро я в своей речи уже заговорил об этом, то скажу и о том, что актер этот много раз оплакивал мое несчастье, говоря о моем деле с такой скорбью, что его столь звучный голос дрожал от слез; да и поэты, чьим дарованием я всегда восхищался, не оставили меня без поддержки, а римский народ одобрил это не только своими рукоплесканиями, но и своими стонами. Но если бы римский народ был свободным, то кто должен был бы выступить в мою защиту? Эзоп и Акций или первые люди среди наших граждан? Мое имя было прямо названо в «Бруте»[1747]:
Тот, свободу утвердивший для своих сограждан, — Туллий.
Это повторялось тысячу раз. Разве не было ясно, что, по мнению римского народа, я и сенат утвердили именно то, в уничтожении чего нас обвиняли пропащие граждане? (124) Но поистине важнейшее суждение всего римского народа в целом проявилось, когда он весь собрался вместе во время боев гладиаторов. Это был дар Сципиона, достойный его самого и Квинта Метелла[1748], в чью честь они устраивались. Это зрелище посещали очень охотно и притом люди самого разного рода, зрелище, доставляющее толпе огромное удовольствие. Народный трибун Публий Сестий, в течение своего трибуната не упускавший случая содействовать решению моего дела, пришел на это собрание и показался народу — не из жажды рукоплесканий, но для того, чтобы даже недруги наши увидели наглядно, чего хочет весь народ. Подошел он, как вы знаете, со стороны Мениевой колонны. Рукоплескания всех зрителей, заполнявших места от самого Капитолия, рукоплескания со стороны ограды форума[1749] были таковы, что, по словам присутствовавших, никогда еще римский народ не выражал своего мнения так единодушно и открыто. (125) Где же были тогда знаменитые руководители народных сходок, владыки над законами, мастера изгонять граждан? Или для бесчестных граждан существует какой-то другой, особенный народ, которому я был противен и ненавистен?
(LIX) Я лично думаю, что большего стечения народа, чем то, какое было во время этих боев гладиаторов, не бывает никогда: ни при сходке, ни, во всяком случае, во время каких бы то ни было комиций. Итак, о чем же свидетельствовало присутствие этого неисчислимого множества людей, это могучее, без малейших разногласий, проявление чувств всем римским народом именно в те дни, когда, как все думали, должно было быть решено мое дело, как не о том, что неприкосновенность и достоинство честнейших граждан дороги всему римскому народу? (126) А тот претор, который имел обыкновение — не по обычаю отца, деда, прадеда, словом, всех своих предков, а по обычаю жалких греков — обращаться по моему делу к сходке и спрашивать, согласна ли она на мое возвращение из изгнания, который, когда наймиты едва слышно заявляли о своем несогласии, говорил, что отказывает римский народ, так вот, этот претор, хотя и присутствовал постоянно на боях гладиаторов, но ни разу не вошел открыто. Он появлялся внезапно, прокравшись под настилом, казалось, готовый сказать:
О, мать, тебя я призываю![1750]
Поэтому тот скрытый во тьме путь, которым он приходил на зрелища, уже стали называть Аппиевой дорогой. Когда бы его ни заметили, немедленно раздавался такой свист, что не только гладиаторы, но даже их кони[1751] пугались. (127) Итак, не ясно ли вам, как велико различие между римским народом и сходкой? Не ясно ли вам, что повелителей сходок народ клеймит всей ненавистью, на какую он только способен, а тех, кому на сходках наймитов и показаться нельзя, римский народ возвеличивает, всячески выражая им свою приязнь?
Ты мне напоминаешь также и о Марке Атилии Регуле, который, по твоим словам, сам предпочел добровольно возвратиться в Карфаген на казнь, только бы не оставаться в Риме без тех пленников, которыми он был послан к сенату[1752], и утверждаешь, что мне не следовало желать возвращения, если для этого нужны были отряды рабов и вооруженных людей?
(LX) Следовательно, это я хотел прибегнуть к насилию, я, который ничего не предпринимал, пока господствовало насилие, я, положения которого — если бы насильственных действий не было — ничто не могло бы пошатнуть. (128) И от этого возвращения надо было мне отказаться? Ведь оно было столь блистательным, что кто-нибудь, пожалуй, подумает, будто я из жажды славы для того и уезжал, чтобы возвратиться таким образом. В самом деле, какого гражданина, кроме меня, сенат когда-либо поручал чужеземным народам? За чью неприкосновенность, кроме моей, сенат официально выражал благодарность союзникам римского народа? Насчет меня одного отцы-сенаторы постановили, чтобы те лица, которые управляют провинциями, обладая империем, чтобы те, которые являются квесторами и легатами, охраняли мою неприкосновенность и жизнь. По поводу меня одного, с самого основания Рима, письмами консулов созывались в силу постановления сената из всей Италии все те, кто хотел благополучия государства. То, чего сенат никогда не постановлял при наличии опасности для всего государства, он признал нужным постановить ради сохранения моей личной неприкосновенности. Чье отсутствие более остро чувствовала Курия, кого оплакивал форум, кого не хватало и трибуналам? С моим отъездом все стало заброшенным, диким, безмолвным, преисполнилось горя и печали. Какое найдется в Италии место, где бы не были увековечены официальными записями преданность делу моего спасения и признание моего достоинства?
(LXI, 129) К чему упоминать мне о тех внушенных богами постановлениях сената, принятых обо мне?[1753] О том ли, которое было вынесено в храме Юпитера Всеблагого Величайшего, когда муж, тремя триумфами отметивший присоединение к нашей державе трех стран света с их внутренними областями и побережьями[1754], внося предложение и читая запись, засвидетельствовал, что отечество было спасено мной одним, а собравшийся в полном составе сенат принял его предложение, причем не согласился лишь один человек — враг[1755], и это было внесено в официальные записи для потомков на вечные времена?[1756] Или о том постановлении, какое было принято на другой день в Курии по предложению самого римского народа и тех, кто съехался в Рим из муниципиев, — чтобы никто не наблюдал за небесными знамениями[1757], чтобы никто не требовал отсрочки (если кто-либо поступит иначе, то он будет настоящим разрушителем государства, а сенат будет этим крайне удручен), чтобы о таком поступке тотчас же было доложено? Хотя сенат этим своим твердым решением и пресек преступную дерзость некоторых людей, он все же добавил, чтобы в случае, если в течение пяти дней[1758], пока будет возможно внести предложение обо мне, оно внесено не будет, я возвратился в отечество и мое высокое положение было полностью восстановлено.
(LXII) В то же самое время сенат постановил, чтобы тем людям, которые съехались из всей Италии ради моего восстановления в правах, была выражена благодарность и чтобы им было предложено приехать, когда рассмотрение дела будет возобновлено[1759]. (130) При моем восстановлении в правах состязание в усердии дошло до того, что те люди, которых сенат просил за меня, сами умоляли за меня сенат. Но при этих обстоятельствах человек, открыто не соглашавшийся с таким настойчивым изъявлением воли честнейших людей, оказался в таком одиночестве, что даже консул Квинт Метелл, который когда-то был моим злейшим недругом ввиду сильных споров между нами по поводу государственных дел