Речи — страница 156 из 235

он был избит Целием. Я спрошу его, если он выступит, во-первых, почему он не дал хода делу тогда же[1827]; во-вторых, если он предпочел сетовать, а не дать ход делу, то почему он предпочел сетовать, будучи вызван вами, а не по собственному почину, почему так много времени спустя, а не немедленно. Если этот сенатор ответит мне на это метко и хитроумно, тогда я, в конце концов, спрошу, из какого родника притек он к нам. Если он появится и предстанет перед нами сам собой, то я, пожалуй (как со мной бывает обычно), буду смущен. Если же это маленький ручеек, искусственно отведенный из самих истоков вашего обвинения, то я буду очень рад тому, что — хотя ваше обвинение и опирается на такое большое влияние и на такие большие силы — все же вам удалось раздобыть всего лишь одного сенатора, который согласился вам услужить. [О свидетеле Фуфии.]

(20) Не страшат меня и свидетели другого рода — «ночные». Ведь обвинители заявили, что явятся свидетели, которые покажут, что Целий приставал к их женам, возвращавшимся с пира. Это будут люди строгих правил, раз они под присягой осмелятся это заявить; ведь им придется сознаться в том, что они, будучи тяжко оскорблены, никогда не пытались добиться удовлетворения путем встречи и по обычаю[1828]. (IX) Но все нападки подобного рода вы, судьи, уже предвидите и в свое время должны будете отбить. Ведь обвиняют Целия вовсе не те люди, которые ведут с ним войну. Мечут копья в него открыто, а подносят их тайком. (21) И говорю я это не для того, чтобы возбудить в вас ненависть к тем, кто этим может даже стяжать славу: они выполняют свой долг, они защищают своих близких, они поступают так, как обычно поступают храбрейшие мужи — оскорбленные, они страдают; разгневанные, негодуют; задетые за живое, дерутся. Но даже если у этих храбрых мужей и есть справедливое основание нападать на Марка Целия, то долг вашей мудрости, судьи, не считать, что и у вас поэтому есть справедливое основание придавать чужой обиде большее значение, чем своей клятве. Какая толпа заполняет форум, каков ее состав, стремления, сколь разнородны эти люди, вы видите. Как по-вашему, разве в этой толпе мало таких, которые, видя, что людям могущественным, влиятельным и красноречивым что-то требуется, склонны сами предлагать им свои услуги, оказывать содействие, обещать свои свидетельские показания? (22) Если кто-нибудь из них вдруг появится на этом суде, будьте разумны, судьи, и отведите их пристрастные заявления, дабы было видно, что вы позаботились о благополучии Целия, поступили согласно со своей совестью и, действуя против опасного могущества немногих, тем самым послужили благу всех граждан. Я, со своей стороны, постараюсь, чтобы вы не дали веры этим свидетелям, и не позволю, чтобы приговор этого суда, который должен быть справедливым и непоколебимым, основывался на произвольных свидетельских показаниях, которые очень легко выдумать и ничуть не трудно перетолковать и извратить. Я приведу доводы, опровергну обвинения доказательствами, которые будут яснее солнечного света; факт будет сражаться с фактом, дело с делом, соображение с соображением.

(X, 23) Поэтому я охотно мирюсь с тем, что одну сторону дела — о беспорядках в Неаполе, о побоях, нанесенных александрийцам в Путеолах, об имуществе Паллы[1829] — убедительно и цветисто обсудил Марк Красс. Мне жаль, что он не упомянул и о Дионе. Какого высказывания о нем вы ждете? Ведь тот, кто это сделал, либо не боится кары, либо даже все признает; ведь он царь[1830]. А тот, кто был назван его пособником и сообщником, — Публий Асиций — по суду оправдан[1831]. Так что же это за обвинение! Тот, кто совершил преступление, не отрицает; тот, кто отрицал, оправдан, а бояться должен тот, кто не был заподозрен, уже не говорю — в самом преступлении, но даже в том, что он о нем знал? И если судебное дело послужило Асицию на пользу более, чем повредила ему ненависть, то нанесет ли твоя хула ущерб тому, кого не коснулось, не говорю уже — подозрение, но даже злоречие? (24) Да ведь Асиций, скажут нам, оправдан благодаря преварикации[1832]. Ответить на это очень легко, особенно мне, выступавшему в качестве защитника в этом деле. Но Целий, полагая, что дело Асиция вполне честное, думает, что оно, каково бы оно ни было, с собственным его делом ничуть не связано. И не только Целий, но и просвещеннейшие и ученейшие юноши, посвятившие себя благородным занятиям и самым высоким наукам, — Тит и Гай Копонии[1833], которые более, чем кто бы то ни было, скорбели о смерти Диона, которых с Дионом связывала не только преданность его учению и просвещенности, но и узы гостеприимства. Дион, как вы слышали, жил у Тита, был с ним знаком в Александрии. Какого мнения о Марке Целии он или его брат, человек весьма блистательный, вы услышите от них самих, если им предоставят слово. (25) Итак, оставим это, чтобы, наконец, обратиться к тому, на чем основано само наше дело.

(XI) Ведь я заметил, судьи, что моего близкого друга Луция Геренния вы слушаете с величайшим вниманием. И вот, хотя увлекало вас главным образом его дарование и, так сказать, тот род красноречия, который ему свойствен, я все же порой опасался, что его обвинительная речь, очень тонко построенная, постепенно и незаметно вас убедит. Ведь он много говорил о распущенности, о разврате, о пороках молодости, о нравах и тот, кто вообще в жизни был мягким человеком и обычно держал себя в высшей степени любезно, обладая тою тонкостью в обращении, какая теперь заслуживает почти всеобщего одобрения, в этом деле оказался старым брюзгой[1834], цензором, наставником. Он выбранил Марка Целия так, как никого никогда не бранил отец; говорил без конца о его невоздержности и неумеренности. Чего вам еще, судьи? Я прощал вам внимание, с каким вы его слушали, так как сам содрогался, слушая эту столь суровую и столь резкую речь. (26) Но первая часть ее меня меньше взволновала — будто Целий был в дружеских отношениях с Бестией, человеком, близким мне, обедал у него, хаживал к нему, способствовал его избранию в преторы. Не волнует меня явная ложь; ведь Геренний сказал, что вместе обедали либо те, которых здесь нет, либо те, кто вынужден сказать то же самое. Не волнует меня и заявление Геренния, назвавшего Целия своим товарищем среди луперков[1835]. Это товарищество — какое-то дикое, пастушеское и грубое «братство луперков», сборища которых начали устраивать в лесах раньше, чем появились просвещение и законы; товарищи не только привлекают друг друга к суду, но, внося обвинение, даже упоминают о своем товариществе, словно боятся, что кто-нибудь случайно не знает этого. (27) Но я и это опущу; отвечу на то, что меня взволновало сильнее.

За любовные похождения Целия бранили долго, но довольно мягко и о них скорее рассуждали, чем сурово их осуждали; поэтому их и слушали более внимательно. Ведь когда приятель мой, Публий Клодий[1836], выступал необычайно убедительно и резко и, горя гневом, говорил обо всем в самых суровых выражениях и громовым голосом, то я, хотя и одобрял его красноречие, все же не боялся. Ведь я уже видал, как безуспешно он выступал в нескольких судебных делах. Но тебе, Бальб, я отвечаю, если дозволишь, если разрешается, если допустимо именно для меня защищать такого человека, который не отказывался ни от одной пирушки, посещал сады, умащался, видал Байи[1837]. (XII, 28) Впрочем, я и видал, и слыхал, что среди наших граждан многие — и не только те, кто вкусил этой жизни лишь краями губ и коснулся ее, как говорится, лишь кончиками пальцев[1838], но и те, кто всю свою молодость посвятил удовольствиям, — рано или поздно выбирались из этого омута, возвращались, как говорится, на честный путь и становились уважаемыми и известными людьми. Ведь этому возрасту с всеобщего согласия позволяются кое-какие любовные забавы, и сама природа щедро наделяет молодость страстями. Если они вырываются наружу, не губя ничьей жизни, не разоряя чужого дома, их обычно считают допустимыми и терпимыми. (29) Но ты, казалось мне, хотел, используя всеобщее дурное мнение о молодежи, вызвать в какой-то мере ненависть к Целию; поэтому то общее молчание, каким была встречена твоя речь, объяснялось тем, что мы, видя перед собой одного обвиняемого, думали о пороках, присущих многим. Обвинять в распущенности легко. Дня не хватило бы мне, если бы я попытался изложить все то, что можно сказать по этому поводу; о совращениях, о блудодеяниях, о наглости, о расточительности можно говорить без конца. Коль скоро ты не имеешь в виду никакого определенного обвиняемого, а пороки вообще, то этому самому предмету можно предъявлять обвинения многословные и беспощадные; но долг вашей мудрости, судьи, — не терять из виду обвиняемого и тех острых жал, которые обвинитель направил на предмет вообще, на пороки, на нравы и на времена, жал вашей суровости и строгости не вонзать в самого обвиняемого, так как не его личное преступление, а порочность многих людей навлекла на него какую-то неоправданную ненависть. (30) Поэтому я и не решаюсь отвечать тебе на твои суровые нападки так, как подобало бы; ведь мне следовало бы сослаться на его молодость, просить о снисхождении; но, повторяю, я на это не решаюсь; я не ссылаюсь на его возраст, отказываюсь от прав, предоставленных всем; я только прошу, — если ныне все испытывают ненависть к долгам, к наглости, к развращенности молодежи (а ненависть эта, вижу я, велика) — чтобы Целию не ставили в упрек чужих проступков, не ставили в упрек пороков, свойственных его возрасту и нашему времени. При этом сам я, обращаясь к вам с такой просьбой, от подробнейшего ответа на обвинения, возводимые на самого Марка Целия, не отказываюсь.