Речи — страница 157 из 235

(XIII) Итак, предъявлено два обвинения — насчет золота и насчет яда; к ним причастно одно и то же лицо. Золото взято у Клодии; яд искали, как говорят, чтобы дать его Клодии. Все прочее не обвинения, а хула и больше похоже на дерзкую брань, чем на уголовное обвинение. «Блудник, бессовестный, посредник при подкупе избирателей» — все это ругань, а не обвинение; ибо эти обвинения не имеют под собой никакого основания, никакой почвы. Это оскорбительные слова, безответственно брошенные раздраженным обвинителем. (31) Вижу я вдохновителя этих двух обвинений, вижу их источник, вижу определенное лицо, ту, кто всему голова. Понадобилось золото; Целий взял его у Клодии, взял без свидетеля, держал у себя столько времени, сколько хотел. Я усматриваю в этом важнейший признак каких-то исключительно близких отношений. Ее же он захотел умертвить; приобрел яд, подговорил рабов, питье приготовил, место назначил, тайно принес яд. Опять-таки я вижу, что между ними была жестокая размолвка и страшная ненависть. В этом суде все дело нам придется иметь, судьи, с Клодией, женщиной не только знатной, но и всем знакомой; о ней я не стану говорить ничего, кроме самого необходимого, чтобы опровергнуть обвинение. (32) Но ты, Гней Домиций[1839], при своей выдающейся проницательности, понимаешь, что нам предстоит иметь дело с ней одной. Если она не заявляет, что предоставила Целию золото, если она не утверждает, что Целий для нее приготовил яд, то я поступаю необдуманно, называя мать семейства не так, как того требует уважение к матроне. Но если, когда мы отвлечемся от роли этой женщины, у противников не остается ни возможности обвинять Марка Целия, ни средств для нападения на него, то что же другое тогда должен сделать я как защитник, как не отразить выпады тех, кто его преследует? Именно это я и сделал бы более решительно, если бы мне не мешали враждебные отношения с мужем этой женщины; с братом ее, хотел я сказать — постоянная моя обмолвка[1840]. Теперь я буду говорить сдержанно и постараюсь не заходить дальше, чем этого потребуют мой долг и само дело. Ведь я никогда не находил нужным враждовать с женщинами, а особенно с такой, которую все всегда считали скорее всеобщей подругой, чем чьим-либо недругом.

(XIV, 33) Но я все-таки сначала спрошу самое Клодию, что́ она предпочитает: чтобы я говорил с ней сурово, строго и на старинный лад или же сдержанно, мягко и изысканно? Ведь если мне придется говорить в прежнем жестком духе и тоне, то надо будет вызвать из подземного царства кого-нибудь из тех бородачей — не с такой бородкой, какими эта женщина восхищается, но с той, косматой бородой, какую мы видим на древних статуях и изображениях, — пусть бы он ее выбранил и вступился за меня, а то она, чего доброго, на меня разгневается. Итак, пусть восстанет перед ней кто-нибудь из этой же ветви рода, лучше всего — знаменитый Слепой[1841]; ведь меньше всех огорчится тот, кто ее не увидит. Если он восстанет, то он, конечно, так поведет речь и произнесет вот что: «Женщина, что у тебя за дело с Целием, с юнцом, с чужаком? Почему ты была либо так близка с ним, что дала ему золото, либо столь враждебна ему, что боялась яда? Разве ты не видела своего отца, разве не слышала, что твой дядя, дед, прадед, [прапрадед,] прапрапрадед были консулами?[1842] (34) Наконец, разве ты не знала, что ты еще недавно состояла в браке с Квинтом Метеллом, прославленным и храбрым мужем, глубоко любившим отечество[1843], который, всякий раз как переступал порог дома, доблестью своей, славой и достоинством превосходил, можно сказать, всех граждан? Почему, после того как ты, происшедшая из известнейшего рода, вступив в брак, вошла в прославленное семейство, Целий был с тобой так близок? Разве он был родичем, свояком, близким другом твоего мужа? Ничего подобного. Что же это в таком случае, как не безрассудство и разврат? Если на тебя не производили впечатления изображения мужей из нашего рода, то почему тебя не побудила к подражанию в женской доблести, свойственной нашему дому, происшедшая от меня знаменитая Квинта Клавдия[1844], или знаменитая дева-весталка Клавдия, которая, обняв своего отца во время его триумфа, не позволила его недругу, народному трибуну, совлечь его с колесницы?[1845] Почему тебя привлекали пороки твоего брата, а не добрые качества отцов и дедов, неизменные как в мужчинах, так и в женщинах, начиная с моего времени? Для того ли расстроил я заключение мира с Пирром[1846], чтобы ты изо дня в день заключала союзы позорнейшей любви? Для того ли провел я воду, чтобы ты пользовалась ею в своем разврате? Для того ли проложил я дорогу, чтобы ты разъезжала по ней в сопровождении посторонних мужчин?»[1847]

(XV, 35) Но почему, судьи, я ввел такое важное лицо, как Аппий Клавдий? Боюсь, как бы он вдруг не обратился к Целию и не начал его обвинять со свойственной ему цензорской строгостью. Впрочем, я рассмотрю это впоследствии, судьи, причем я уверен, что, выступая даже перед самыми строгими и требовательными людьми, я сумею оправдать образ жизни Марка Целия. А ты, женщина, — это уже я сам говорю с тобой, не от другого лица, — если думаешь заслужить одобрение за все то, что ты делаешь, что говоришь, что взводишь на Целия, о чем хлопочешь, что утверждаешь, непременно должна привести и изложить основания для такой большой близости, для столь тесного общения, для столь прочного союза. Обвинители, со своей стороны, твердят о разврате, о любовных связях, о блуде, о Байях, о взморье, о пирах, о попойках, о пении, о хорах, о прогулках на лодках и указывают, что не говорят ничего такого, что не угодно тебе. Так как ты, по разнузданности и безрассудству, захотела перенести все это дело в суд и на форум, то тебе надо либо опровергнуть все эти слухи как ложные, либо признать, что ни твое обвинение, ни твои свидетельские показания не заслуживают доверия.

(36) Но если ты предпочитаешь, чтобы я говорил с тобой более вежливо, я так и заговорю: удалю этого сурового и даже, пожалуй, неотесанного старика; итак, я выберу кого-нибудь из твоих родных и лучше всего твоего младшего брата[1848], который в своем роде самый изящный; уж очень он любит тебя; по какой-то странной робости и, может быть, из-за пустых ночных страхов он всегда ложился спать с тобою вместе, как малыш со старшей сестрой. Ты должна считать, что это он тебе говорит: «Что ты шумишь, сестра, что безумствуешь?


Что безделицу ты с криком вещью важною зовешь?[1849]


Ты приметила юного соседа; белизна его кожи, его статность, его лицо и глаза тебя поразили; ты захотела видеть его почаще; иногда бывала в тех садах, где и он; знатная женщина, ты хочешь, чтобы сын хозяина этого дома, человека скупого и скаредного, прельстился твоими чарами; тебе это не удается; он брыкается, плюется, отвергает тебя, думает, что твои дары не так уж дорого сто́ят. Обрати лучше внимание на кого-нибудь другого. У тебя же есть сады на Тибре и они устроены тобой как раз в том месте, куда вся молодежь приходит плавать; здесь ты можешь выбирать себе ровню хоть каждый день. Почему ты пристаешь к этому юноше, который тобой пренебрегает?»

(XVI, 37) Возвращаюсь снова к тебе, Целий, и беру на себя роль важного и строгого отца. Но я в сомнении, какого именно отца сыграть мне: в духе ли Цецилия[1850], крутого и сурового —


Вот теперь горю я злостью, вот теперь весь в гневе я,


или же такого:


О, несчастный! О, злодей ты!


Ведь у таких отцов сердца железные:


Что мне сказать, чего же мне хотеть? Ты сам Проступками отбил охоту у меня.


Они почти невыносимы. Такой отец, пожалуй, скажет: «Почему же ты рядом с распутницей поселился? Почему ты соблазнов явных бежать не решился?»


С чужой женой ты почему стал близок? Оставь и брось ее. По мне — изволь! Придет нужда — тебе страдать, не мне. Мне хватит, чем остаток дней мне скрасить.


(38) Этому суровому и прямому старику Целий ответил бы, что он, правда, сбился с пути, но вовсе не был увлечен страстью. Как это доказать? Ни больших трат, ни денежных потерь, ни займов для покрытия долгов. Но, скажут мне, ходили всякие слухи. А кто из нас может их избежать, особенно среди столь злоречивых сограждан? Ты удивляешься, что о соседе этой женщины говорят дурно, когда ее родной брат не мог избежать несправедливых людских пересудов? Но для мягкого и снисходительного отца, подобного такому:


Двери выломал? Поправят. Платье изорвал? Починится[1851].


— дело Целия не представляет решительно никаких затруднений. Ну в чем бы не мог он с легкостью оправдаться? Во вред этой женщине я уже ничего говорить не стану. Но, положим, существовала какая-нибудь другая, — на эту непохожая — которая всем отдавалась; ее всегда кто-нибудь открыто сопровождал; в ее сады, дом, Байи с полным основанием стремились все развратники, она даже содержала юношей и шла на расходы, помогая им переносить бережливость их отцов; как вдова она жила свободно, держала себя бесстыдно и вызывающе; будучи богатой, была расточительна; будучи развращенной, вела себя как продажная женщина. Неужели я мог бы признать развратником человека, который при встрече приветствовал бы ее несколько вольно?