Речи — страница 162 из 235

В начале 56 г. в сенате было получено известие о странном шуме, который будто бы слышали в некоторых частях Лация. Гаруспики объяснили это явление гневом богов на небрежность при общественных играх, на осквернение священных мест, убийство послов, кощунство при жертвоприношении. После того, как сенат признал недействительной консекрацию дома Цицерона (речь 17), Публий Клодий, в 56 г. курульный эдил, заявил, что гаруспики, говоря об осквернении священных мест, имеют в виду снятие религиозного запрета с бывшего владения Цицерона. Цицерон в своей речи дает иное толкование ответов гаруспиков и утверждает, что гнев богов вызван деятельностью Клодия.


(I, 1) Вчера, сильно взволнованный как вашим, отцы-сенаторы, поведением, преисполненным достоинства, так и присутствием многих римских всадников, допущенных в сенат[1898], я счел необходимым пресечь бессовестное бесстыдство Публия Клодия, который нелепейшими вопросами препятствовал разрешению дела откупщиков, оказывал всяческое содействие сирийцу Публию Туллиону[1899] и прямо на ваших глазах продавался тому, кому он уже целиком продался[1900]. Поэтому я обуздал бесившегося и выходившего из себя человека и в то же время пригрозил ему судом; едва произнеся лишь два-три слова, я отразил все свирепое нападение этого гладиатора. (2) А он, не знавший, что́ за люди нынешние консулы[1901], смертельно бледный и потрясенный, неожиданно бросился вон из Курии, изрыгая бессильные и пустые угрозы и стращая ужасами памятного нам времени Писона и Габиния. Когда я последовал было за ним, я был полностью вознагражден тем, что вы все встали со своих мест, а откупщики столпились вокруг меня. Но он, обезумев и изменившись в лице, побледнев и лишившись голоса, неожиданно остановился, затем оглянулся назад и, взглянув на консула Гнея Лентула, упал чуть ли не на пороге Курии, быть может, при воспоминании о друге своем Габинии и в тоске по Писону. Что сказать мне о его необузданном и безудержном бешенстве? Могу ли я нанести ему рану более суровыми словами, чем те, какими его здесь же на месте сразил достойнейший муж Публий Сервилий? Даже если бы я мог сравняться с Публием Сервилием в силе, в исключительном и, можно сказать, дарованном богами достоинстве, то я все-таки не сомневаюсь, что стрелы, направленные в Клодия его недругом[1902], оказались и легче, и не острее тех, которые в него послал коллега его отца[1903].

(II, 3) Но я все-таки хочу объяснить, чем я руководился в своем поведении, тем людям, которым вчера показалось, что я вне себя от боли и гнева зашел, пожалуй, дальше, чем этого требовал продуманный образ действий мудрого человека. Но я ничего не совершил в гневе, ничего — не владея собой, не совершил ничего такого, что не было бы в течение долгого времени взвешено и заранее тщательно обдумано; ибо я, отцы-сенаторы, всегда заявлял себя недругом двоим людям[1904], которые (хотя должны были защищать и могли спасти меня и государство и к исполнению долга консулов их призывали даже знаки этой власти, а к защите моих гражданских прав — не только ваш авторитет, но и ваши просьбы) сначала меня покинули, затем предали, наконец, на меня напали и, вступив — за посулы и награды — в преступный сговор[1905], захотели меня, вместе с государством, уничтожить; они, кто своим водительством, своим кровавым и губительным империем[1906] не сумели ни отвратить гибели от стен наших союзников, ни обрушить ее на вражеские города[1907], они, которые предали — и с выгодой для себя — все мои дома и земли разрушению, поджогам, уничтожению, разорению, опустошению и даже разграблению[1908]. (4) Против этих фурий и факелов, против этих, говорю я, губительных чудовищ и, можно сказать, моровой язвы, поразившей нашу державу, начата мной, как я утверждаю, непримиримая война, не столь, правда, жестокая, какой требовало бы горе, испытанное мной и моими близкими, но такая, какой потребовало горе ваше и всех честных людей. (III) А ненависть моя к Клодию ныне не больше, чем была в тот день, когда я узнал, что его, обожженного священнейшими огнями, в женском наряде вывели из дома верховного понтифика после совершенного им гнусного кощунства[1909]. Тогда, повторяю, тогда я понял и задолго до наступления ее предвидел, какая сильная поднималась гроза, какая буря угрожала государству. Я понимал, что преступности столь наглой, столь чудовищной дерзости знатного юноши, обезумевшего и оскорбленного, не отразить, не нарушая спокойствия; что зло, если останется безнаказанным, рано или поздно вырвется на погибель гражданам. (5) И нужно сказать, что впоследствии моя ненависть к нему возросла не намного. Ибо все то, что он совершил во вред мне, он совершил не из ненависти ко мне лично, а из ненависти к строгим нравам, к достоинству, к государству. Он оскорбил меня не больше, чем сенат, чем римских всадников, чем всех честных людей, чем всю Италию. Наконец, по отношению ко мне он оказался не бо́льшим преступником, чем по отношению к бессмертным богам; ведь это их он оскорбил таким преступлением, каким их до того не оскорблял никто; но ко мне он отнесся так же, как отнесся бы и его близкий приятель Катилина, если бы победил. Поэтому я всегда думал, что он заслуживает моего обвинения не больше, чем чурбан, о котором мы не знали бы, кто он, если бы он сам не назвал себя лигурийцем[1910]. И в самом деле, к чему мне преследовать Публия Клодия, эту скотину, это животное, польстившееся на сытный корм и желуди моих недругов? Если он понял, каким преступлением он связал себя по рукам и по ногам, то он, несомненно, очень жалок; если же он этого не видит, то как бы он, пожалуй, не вздумал оправдываться, ссылаясь на свою несообразительность. (6) К тому же эта жертва, как все ожидают, по-видимому, обречена и предназначена храбрейшему и прославленному мужу Титу Аннию[1911]; было бы очень несправедливо лишить уже обещанной ему и надежной славы того, чьими стараниями я вернул себе и достоинство и гражданские права.

(IV) Действительно, подобно тому, как знаменитый Публий Сципион, видимо, был рожден для уничтожения и разрушения Карфагена (ведь город этот осаждали, подвергали нападениям, крушили и почти что взяли многие императоры[1912], но он один, наконец, разрушил его до основания по своем прибытии, как бы судьбой назначенном), так Тит Анний, видимо, рожден для подавления, истребления, полного уничтожения этой губительной язвы и дарован государству как бы милостью богов. Только он один и понял, каким образом надо было, не говорю уже — победить, нет, сковать гражданина, взявшегося за оружие, который одних изгонял камнями и мечом, других не выпускал из дому[1913], который резней и поджогами держал в страхе весь Рим, Курию, форум, все храмы. (7) У Тита Анния, мужа, столь выдающегося и с такими заслугами передо мной и отечеством, я по своей воле никогда не стану отнимать этого обвиняемого, особенно после того, как он ради моего восстановления в правах не только испытал на себе вражду Публия Клодия, но даже сознательно ее на себя навлек. Но если Публий Клодий, уже попавший в опасные петли законов, опутанный сетями ненависти всех честных людей, предчувствуя уже близкую казнь, все-таки, хотя и немного поколебавшись, рванется вперед и попытается, несмотря на препятствия, напасть на меня, то я буду сопротивляться и либо с согласия Милона, либо даже с его помощью дам ему отпор — подобно тому, как вчера, когда Публий Клодий молча угрожал мне, стоявшему, мне было достаточно только упомянуть о законах и о суде; он тотчас же сел; я замолчал. Но если бы он вызвал меня в суд на определенный день, как угрожал, то претор тут же назначил бы ему явку в суд через три дня. И пусть он ведет себя смирно и примет в соображение вот что: если он ограничится преступлениями, уже совершенными им, то он обречен в жертву Милону; если же он направит стрелу в меня, то и я тотчас же прибегну к оружию в виде правосудия и законов.

(8) А недавно, отцы-сенаторы, он на народной сходке произнес речь, содержание которой мне сообщили полностью. Послушайте сначала, каков был общий смысл этой речи и каково было его предложение. Когда вы уже посмеетесь над его наглостью, я расскажу вам обо всей этой народной сходке. (V) О священнодействиях и обрядах, отцы-сенаторы, держал речь Клодий; Публий Клодий, повторяю я, жаловался на то, что священнодействия и обряды в пренебрежении, что их оскорбляют и оскверняют. Неудивительно, что вам это кажется смешным. Даже созванная им самим народная сходка посмеялась над тем, что человек, заклейменный — как он сам склонен хвалиться — сотнями постановлений сената, которые все приняты против него в защиту религиозных обрядов, мужчина, осквернивший ложа[1914] Доброй богини и оскорбивший не только самим своим присутствием, но и гнусностью и блудом те священнодействия, на которые мужчина не имеет права бросить взгляд даже неумышленно, сетует на народной сходке на пренебрежение к религиозным запретам. (9) Поэтому теперь ждут, что его ближайшая речь на народной сходке будет о целомудрии. И в самом деле, какая разница, будет ли человек, прогнанный от священнейших алтарей, сокрушаться по поводу обрядов и религиозных запретов или же человек, вышедший из спальни своих сестер